Т+Р
31 мая 2025 г., 11:38
Примечания:
Имена Беверли, Эдди, Билли и Эйвери не изменены, но их пол изменен. Эти имена являются универсальными и подходят как для мальчиков, так и для девочек.
Патриция Гвендолин Хокстеттер родилась в середине апреля, в день, когда на крышах еще лежал мартовский снег, но в воздухе уже чувствовался запах жизни, тот самый, который она научится узнавать и ненавидеть. Мать хотела назвать ее «Гвендолин» — длинное, громкое имя, похожее на колокольный звон в пустом доме. Отец отказался: «Патриция» звучало проще, холоднее. Как это часто бывает со взрослыми, они оба проиграли.
Она выбрала себя. Когда она научилась говорить, она сказала «Триша». Не Пэтти, не Гвенни, не мисс Хокстеттер, как её называли в кабинете школьного психолога. Просто Триша — выбитое имя, которое резало, как разбитое стекло. Никто, кроме нее самой, не знает ни истории, ни значения этого имени. Она назвала себя так, потому что не хотела, чтобы ее называли как-то иначе. В детстве она убивала улиток. Позже она убивала кошек. Она убивала кошек молча, без смеха, без удовольствия, просто чтобы проверить гипотезу: а вдруг кошка живая? А что, если нет? Для нее мир был похож на дрожащую поверхность гигантского, грязного аквариума, всё было декорацией, кроме нее, маленького странного существа, полупрозрачного, как медуза, которое знало, что стекло не пропускает воздух. Иногда она задумывается о себе. Что, если даже она не настоящая? Сейчас ей пятнадцать, и каждый вторник и пятницу она ходит к психиатру, Мистеру Корти́з. Иногда она говорит, что лекарства не помогают. Иногда говорит, что помогает мысль о том, что другие люди всё-таки существуют, хотя бы пустые коробки. Это уже прогресс.
Волосы у нее как шлейф похоронного платья — чёрные и вьющиеся, только вот вечно взъерошенные. Её глаза серо-зеленые, но редко смотрят вперёд, они как будто видят что-то другое, медленное, ползучее, за твоим плечом. Когда Триша улыбается, вам хочется отвести взгляд. Когда она молчит, молчите и вы. Ее сопровождают Генриетта, Вики и Ронни — три девочки, которые притворяются сердитыми. Они жгут бумагу, стреляют из рогаток в лягушек, щиплют первоклашек. Трише они неинтересны. Им нравится причинять боль людям и животным, но делают они это слишком по-человечески: со смехом, с дразнилками, с какими-то милыми девчачьими визгами. А Триша наблюдала за ними, как за клеткой с птицами: болтают, щебечут, дерутся за жёрдочку, но не понимают, что воздух не для них. Иногда она шла с ними, просто чтобы посмотреть, но чаще всего, чтобы убедиться, что все так, как должно быть. Они были пусты, а она — нет, и наоборот. Когда Триша идет по коридорам школы, свет мерцает в ее волосах, как угольки.
На кухне пахло хлоркой, как в бассейне, только без воды. Белые стены, белая рама окошка, белая микроволновка. Белая футболка Триши выглядела в этом пространстве как ещё одна вещь, которую забыли отбелить до конца. Шорты были серыми, как её настроение, как серое раннее небо, которое она не видела, всё равно она просыпается днём. Она стояла у микроволновки, разогревая ужин, к которому так и не притронулась вчера вечером. Она накрутила себе макарон с курицей, посолила их, а потом просто сидела и смотрела, как тень от дерева за окном ползет по стене.
В последнее время от еды ей становилось плохо. Иногда от запаха, иногда просто от вида. Мама говорила, что это из-за кофе. Что в её возрасте нельзя пить так много и что-то ещё про желудок. Однажды она даже отказалась его покупать, стояла в магазине с корзиной, а потом запихивала банку растворимого обратно на полку. Это было унизительно. Как будто Триша просила не кофе, а наркотики. Теперь она спокойно разогревала ту самую вчерашнюю тарелку, вдыхая запахи, от которых ее снова затошнило, когда на кухню вошла ее мать.
— Доброе утро, Гвенни. — рассеянно произнесла она, застегивая часы на запястье.
— Не называй меня так, — отрезала Триша, не оборачиваясь. Ее голос был похож на лед, разбитый ложкой в стакане.
— Ты знаешь, как меня называть. —
Мать вздохнула. Прислонившись к дверному косяку, она оглядела кухню, словно ища поддержки.
— Триша, хорошо. Триша, — повторила она, как будто заново училась произносить это имя.
— Ну что, с началом каникул? —
Триша молчала. Макароны в ее тарелке начали свистеть, как будто у них были легкие. Она выключила микроволновку.
— Ну и как там у тебя? — спросила мать, присев на край табурета и поправляя серьги.
— Я имею ввиду, ты кому-нибудь нравишься? Или ты кому-то нравишься? —
Триша медленно повернулась. Ее лицо было пустым, как у куклы: ни намека на волнение, ни малейшего движения мышц.
— Нет — спокойно сказала она.
— С моим ростом нет. —
Ее мать нервно рассмеялась, как будто в ответ на собственную мысль.
— Прекрасно, — сказала она.
— Я останусь без внуков, видимо. Эйвери, конечно, та же. Она без ума от этого… Как его там… Шэ́доу¹? — Триша пожала плечами.
— Без понятия, — спокойно сказала она.
— Мне все равно. —
Мать встала, поцеловала ее в макушку — быстро, без разрешения, и ушла, оставив за собой запах духов и утреннюю спешку. Дверь захлопнулась, как крышка коробки, и Триша осталась одна — с тарелкой, хлоркой и тошнотворной дымкой, которая витала над едой, как призрак чего-то давно забытого. Уже и есть что-то не хочется. Триша была выше всех мальчиков в классе. Но не на голову, а на что-то более весомое, чем сантиметры. Она возвышалась, как заброшенное здание посреди новых коттеджей: слегка перекошенное, обугленное и потому чужое. Первыми подросли девочки, это логично, но Триша, похоже, не собиралась останавливаться. У нее были длинные ноги и руки с острыми, как у паука, локтями, а движения были угловатыми, словно ее кости ещё не до конца поняли, как складываться. Парни не смеялись над ней в лицо, ведь Триша была из тех, кого лучше оставить в покое и не раздражать лишний раз своим поведением или присутствием. Но в их глазах читался не столько страх, сколько отвращение. Как у больной крысы. Они перешептывались, смотрели на нее косо. Один из них как-то сказал, что она «с приветом». Не в лицо, они никогда не говорили таких вещей в лицо. Но это засело в ушах, в мозгу Триши.
Им было странно, что она всегда одна. Что она не красится. Что она не смеется, когда смеются другие. Что её не трогают никакие праздники и перемены. Раньше говорили, что у нее «не все дома», как и у её младшей сестры.
И всё бы ничего — мальчики ведь редко бывают чувствительными и чуткими, но в их брезгливости было что-то особенное, первобытное. Словно Триша была носителем чего-то заразного, чего-то, что могло переползти на их кожу при контакте. И они отступали: сжимались, щурились, молчали. Никто из них не пытался сесть рядом с ней. Никто не приглашал ее на медленный танец на осеннем балу. Никто не называл ее красивой, даже в шутку. Триша же никогда не злилась. Она просто знала, что эти мальчики были живыми, трепещущими лисятами, а она была похожа на охотника из «Лис и пёс».
Хотя, Триша была больше похожа на волка, забредшего слишком далеко в человеческий лес. Она не зверь из сказок, не карикатура, а настоящий, хищный, угрюмый волчонок. Из тех, что ходят в одиночку. Умный и опасный, но без намерения напасть. Просто не приручаемый. В её взгляде была та самая волчья черта — молчание, натянутое. Осторожность без страха. Она не рычала, не озиралась — просто смотрела, и этого было достаточно, чтобы мальчишки отвели глаза. Они, обитатели мягкой, изнеженной стаи, те, кто получали дружеские подзатыльники, говорили «чё как?». Ученик за учеником, и они знали, что она другая. Не из их леса. Не их крови.
И, подобно волку, никто не пытался ее понять. Никто не хотел знать, что у неё внутри. Всех волновало только одно: укусит ли она. Принесет ли она голод, бешенство, чужую зиму. Триша не знала, чувствует ли она это вообще. Волки, говорят, тоже не улыбаются.
Совместный «девчачий» вечер». Они сидели на полу, некоторые положили ноги на диван, другие прислонились к подушкам, как будто подушки могли защитить их от скуки или чего-то еще. Экран тускло поблескивал на фоне стены, словно резервуар с холодной водой. В комнате пахло лаком для ногтей и чем-то крепким (девчата не брезговали спиртным, даже водкой). На ковре лежал фильм «Чёртов Омоль» — из тех, что можно найти в корзинах старших сестер или пыльных коробках с надписью «фестивальное». Изображение дрожало, сцены были заторможенные, шведскими. Генриетта гримасничала, как будто у нее болел зуб, и в какой-то момент предложила выключить его, но фильм продолжался, тихо, упрямо. Викки играла с резинкой для волос, Ронни наливала себе третий стакан спиртного. Триша сидела на полу, обняв колени и не двигалась.
На экране Элин вдруг перестала смеяться. Затем она наклонилась. И поцеловала Агнес.
Мир, конечно, не остановился. Но для Триши все было на виду теперь. Как порванная футболка, как вывернутый карман. Поцелуй был грубым, неловким, но он был настоящим. Это не любовь. Не восхищение. Но что-то другое, что-то более глубокое. Триша почувствовала, как будто кто-то воткнул в ее тело иглу. Не больно, просто точно. Словно стежок внутри, тугой и незаметный. Она не вздрогнула. Она не покраснела. Но все внутри нее сдвинулось, как ледяная глыба. Не волнение. Ни страха. Не узнавание. Что-то ближе к «и такое бывает?» и «такое существует?». Ни слов, ни выводов. Как будто всю жизнь ходишь мимо двери, и вдруг оказывается, что у нее есть ручка. Свет от экрана легонько блеснул на ее щеке. Никто ничего не заметил. Генриетта фыркнула. Вики зевнула. Фильм продолжался.
А внутри Триши росла тишина — живая, густая, как мох.
К вечеру пошёл тёплый дождь. Невесомый, тихий. Триша шла с заднего двора, где под пластиковой плёнкой стояли забытые велосипеды и старое кресло, на котором всё детство катались её куклы с оторванными руками. Кот появился внезапно, полосатый, домашний, мокрый, но довольный собой. Он сидел на краю лестницы, глядел на неё жёлтыми глазами, как будто имел право. И, может, имел. Он был из этих дворов, из этой страны дождя и ржавчины, где все друг друга знали. Но в тот день Триша не была частью мира. Она была из другого места. Снаружи. Оттуда, где не прощают. Кот зашипел, когда она подошла. Её руки сжались, не сразу, а с паузой. А потом резко. Он царапался. Он мяукал. Но она не слышала. Она била его. Не много. Ровно столько, сколько нужно, чтобы боль не стала криком, а осталась внутри. Потом он убежал, оставив за собой мокрые следы и перышко крови на асфальте. А Триша осталась стоять. Мокрая. Холодная. Живая.
Понимание пришло не как откровение. Не как вспышка. Оно просто было. Уже. Сначала сцена в фильме. Потом эти воспоминания. Девушки на пляже: гибкие, звонкие, с лямками, врезающимися в кожу. Не мальчики, нет. Никогда мальчики. У мальчиков были голоса, как поломанные колонки, движения, как у плохо сшитых кукол. А вот у девушек — всё, что вызывало в ней ту самую приятную судорогу внизу животе. Как будто кто-то касался ею же самой, но чуть иначе.
И те мелочи, что теперь складывались в узор: как она в третьем классе смотрела на девочку с короткими кудрями цвета золота, не отрываясь, и тогда думала, что это зависть, как в раздевалке после физры она всегда старалась отвернуться, а потом подглядывала через отражение в металле шкафчика, как однажды украла с подоконника её заколку и хранила её, как трофей, пока не потеряла, как подбирала слова, когда говорила про красивых девушек, чтобы никто не понял, что она замечает, как не могла дышать, когда молодая и симпатичная учительница биологии поправляла волосы, стоя у доски.
Теперь это не было случайным. Не было слепым. Всё встало на свои места, как кости, которые с рождения были не в том порядке. Трише нравились девушки. Не как идеология. Не как мода. Не как вызов взрослым, а по-настоящему. До боли. До комка в горле. До того самого волчьего желания — уткнуться, почувствовать запах, сжаться рядом, не зная, зачем и почему.
А от осознания этого в ней поднималась не радость. Ненависть. К себе. К миру. К коту. К телу. К голове. К дыханию. Потому что теперь ей стало страшно.
Ночь. За окном не темно, а серо, дождливо. В комнате пахло перегретым пластиком от монитора и кофе, который остыл ещё днём, но Триша пила его всё равно, глоток за глотком, будто в наказание. Белая кружка с надписью «GIRL POWER» треснула у края, и в эту трещину прижимался язык. Свет монитора резал глаза. Сначала как обычно: закладки, музыка, форум, скучные посты с неправильными запятыми, а потом чуть глубже. Вкладка за вкладкой, как будто спускалась по лестнице, на которой ступени становились всё уже и уже. Имиджборды. Треды без имён. Бесконечные посты: «Что делать, если я девочка и мне нравятся другие девочки?», кто-то спрашивал с нервной ухмылкой, кто-то отвечал пошло, кто-то честно, кто-то с болью. И всё это одно и то же, как будто весь интернет был одной девочкой, испуганной и вежливо обозлённой. Триша читала. Не дыша. Как будто глотала воду.
— пост про то, как кто-то влюбился в учительницу.
— пост про то, как мать сказала: это фаза.
— кто-то писал: я чувствую отвращение к себе.
— кто-то писал: я хочу сказать, но не могу, боюсь, что меня убьют.
— кто-то спокойно признал это.
И ещё был пост, в котором из всего текста зацепило три слова: «Ты не одна.»
Это было глупо. Приторно. Как из плохого сериала. Но от него в горле защекотало. И вдруг стало почти больно. Скроллила до онемения пальцев. До того, как буквы начали плыть. Не искала ничего конкретного, а только хотела быть. Там. С ними. С теми, кто тоже чувствует, что внутри есть что-то не то, и в этом «не то» — всё самое настоящее. Потом она встала. Сходила в туалет. Посмотрела на своё отражение бледное, с тенями под глазами, с растрёпанными волосами и выражением, которого не было ни у кого из её знакомых. Вернулась. Села. Открыла ещё одну вкладку. И ещё. И ещё.
Она не запомнила, когда заснула. Может, и не спала вовсе. Только слилась с монитором, как будто та самая девочка с форума теперь дышала через неё.
Это было как зуб, который шатается, но не выпадает. Как зуд под кожей, до которого не добраться. Как будто всё внутри криво, смещено, отлито с браком, и нет ни одного зеркала, в котором можно увидеть себя целиком, не исказившись. Триша сидела в ванной, поджав ноги, уткнувшись лбом в колени. Плитка холодила кожу, и от этого казалось, будто внутри неё что-то тоже леденеет. В голове было: почему? Почему не работает, как у всех? Почему, если с ней и так всё не так, ещё и это? Почему не парни? Почему не нормально? Она ведь старалась. Пыталась разглядеть в мальчиках хоть что-то смешное, красивое, живое. Но они были как муляжи. Безжизненные, глупые, короткие. Они смотрели на неё, как на помеху. И она на них как на пустоту. Она вспоминала, как однажды на вечеринке в доме Викки один парень потрогал её за талию, и ей захотелось переломать ему пальцы. Не потому что страшно. Потому что гадко. Как будто в неё что-то запустили. Что-то чужое. Теперь же — девушки. Гибкие, весёлые, близкие. И это было невыносимо. Потому что это чувствовалось. По-настоящему. Слишком. До самой глубины, где никогда не было никого.
А это значит, что она не просто странная, не просто отстранённая, не просто с приветом. Это значит, что она чужая окончательно. Это как метка. Как если бы на лбу кто-то выжег слово «другая». Она теребила край ногтя, пока тот не покраснел. Сдирала кожу с губ. Проводила пальцами по шее, как будто там была петля. Она чувствовала себя мерзкой. Отвратительной. Грязной не телом, а внутренне. Как будто из неё что-то льётся, и всё запачкала, и теперь ничем не отмыться. Слишком даже для неё.
Психопатка. Нелюдь. Лесбиянка.
Триша хотела соскрести с себя все слова, все мысли, все взгляды. Хотела просто исчезнуть, не умереть даже, а перестать существовать как Триша. Исчезнуть из мира, где девочки целуют друг друга, и от этого у кого-то может сводить живот.
Исчезнуть из мира, где мать ждёт внуков. Из класса, где мальчики презирают. Из головы, где каждый вопрос закольцован, как петля.
«Почему?»
«Почему?»
«Почему я?»
Она не знала, что ответить.
Первая неделя лета прошла, как будто её не было. Не осталось ни запахов, ни звуков, ни времени — только вязкое, неповоротливое состояние, где мысли текли, как мёд, но холодный и с привкусом металла. Триша лежала. Сидела. Потом снова лежала. Комната стала аквариумом, заполненным тяжёлым воздухом, и всё происходящее за её пределами будто плыло по ту сторону стекла. Она не открывала шторы свет причинял физическую боль, как шум, как прикосновение. Пыль скапливалась на подоконнике, как будто тоже решила отлежаться.
Иногда заходила мама, тихо, как мышь. Ставила рядом тарелку с нарезанными яблоками, бутербродом, чашкой супа. Большинство так и оставалось нетронутым. Иногда она ела. Мелко.
Эйвери пыталась. Её шаги лёгкие, щёлкающие по паркету. Голос громче, чем хотелось бы. Она рассказывала, как Шэдоу — не злой, просто его не поняли, и как в Sonic Adventure 2 есть такая сцена, где он стоит на краю и думает о чём-то очень важном. Триша молчала. Не смотрела. Не шевелилась. И Эйвери уходила. Но возвращалась на следующий день. Она не понимала и это было даже не больно.
Вся неделя была такой: неживой.
В воздухе витал запах несменённой одежды, подгоревшей пыли с монитора, кислый привкус паники, запертой в теле. Душ — нет. Чистка зубов — нет. Тело как инородный предмет, как неудачный костюм, который не хочется носить. Психиатр, мистер Кортѝз, звонил маме. Голос его звучал из-за стены глухо, но успокаивающе, как будто что-то объясняли собакам. Он сказал: пусть пробудет в этом, пусть отлежится. Триша это слышала, когда ходила справить нужду. Ей даже хотелось к нему, чуть-чуть. Совсем крошечно. Но не было сил. Даже не потому что тяжело. А потому что внутри что-то сломалось, не звеня, а глухо, как ломается железо под водой. Каждый день она просыпалась с мыслью, что встанет. Пойдёт. Помоется. Поговорит. Каждый день не вставала.
В комнате стоял слабый запах хлорки с кухни, давно въевшийся в стены, как будто она жила внутри стерильного больничного ящика и казалось, что ничего уже не будет. Ни позже, ни лучше. Только это: тишина, стены, еле слышное бормотание из-за двери, и внутреннее чувство, что что-то про тебя теперь знают и уже никогда не развидят.
В тот день она всё-таки вымылась.
Быстро, почти машинально, будто тёрла с себя не грязь, а всю прошлую неделю. Под ногтями осталась чёрная пыль, волосы липли к затылку, вода была слишком горячей, но она не убавляла. Зубы — скрипучо-чисты. Ногти — обстрижены. Губы — треснувшие, но кто смотрит. Жёлтая футболка с котом, серые штаны, кеды. Видок не ахти, но для Генриетты сойдёт.
Они шли по жаре, по пыльной, распаренной улице, будто мир был вывернут наизнанку и в нём всё было слишком: шум щёлкающий, солнце невыносимое, как плевок в глаз. Генриетта шла первой, хищно-уверенно, с вечной своей злостью наперевес. Викки и Ронни чуть поодаль, вальяжные, как кошки, которым скучно. Триша шла за ними, будто шла в воду по горло. Они нашли детей у старого водоёма, тот самый, где ещё в девяностых кто-то утонул. Семь мелких. Тринадцать лет, может не больше. Смешные. Шумные.
И слишком настоящие. Те ребята, которых компания Генриетты доставала весь прошлый год.
Билли с серьгой, Микки с палёными «Converse», Стейси в шортах карго и Рейчел. Рейчел в черной майке, без своей гавайки. Волосы кудрявые, две низкие хвостульки. Очки красные, крупные. Немного прыщей на подбородке и щеках. Голос — громкий, будто она всё время кого-то зовёт.
И вот оно.
Трише словно по горлу провели линейкой. Той самой, железной, с острым углом. Всё перевернулось в один момент голос Рейчел прорезал шум, как царапина на стекле, и всё стало… Слишком. Слишком живое лицо. Слишком много кожи на плечах. Слишком естественно она засмеялась. Триша смотрела и думала:
«Не надо, пожалуйста, уйди, не будь рядом, я не могу на тебя смотреть.»
А Рейчел смеялась и толкала Беверли, и говорила дерзко, и ничего не знала.
Ничего. Ни про Тришу, ни про то, как у Триши в этот момент внутри всё дрожит и внизу будто что-то давит на таз. Она отступила. Вниз по склону, к кустам. Отошла, как призрак, без слов, без сигнала. Земля хрустела под ногами. Голоса гремели в затылке. Она дышала тяжело, как будто бежала. Она не могла объяснить. Просто знала: если останется там ещё хоть на минуту, то либо расплачется, либо рассмеётся, либо сделает что-то хуже, а пока — лишь ветер, пыль, и её дрожащие руки.
Комната дышала тяжело, как аквариум, в котором кто-то забыл включить фильтр. Лето стояло за окном, обнимало город липкой лапой, давило стекло. Внутри всё было смято. Триша лежала на кровати, уткнувшись лицом в простыню, почти неподвижная, только лопатки иногда дёргались, то ли от вдоха, то ли от мыслей. Голова пустая, но одновременно гудящая, как трансформаторная будка. Она не понимала. Ничего. Рейчел. Да при чём тут Рейчел?! Балаболка, грязнословная, всё время шутит, даже когда не надо. Гиперактивная, как псина — бегает, лает, задирает всех подряд. Сквернословит, дерётся, носит свои дурацкие хвосты и достаёт свою подружку Эддину своими «остроумными» шутками про её отца. Генриетта издевается над ней чуть ли не каждый день, за весь её существующий Рейчелизм. Триша тоже смеялась. Иногда. Ну, делала вид. Она лежала и вспоминала, как Рейчел дёргала Беверли за рюкзак, ругалась, но потом засмеялась так открыто, будто вообще не умела ничего прятать. Она была ужасной. Бесполезной. Неуклюжей. Рот не закрывался. Всё знала, всё комментировала. Ни капли загадки, ни одного молчания, ни тени.
И всё равно. Всё равно…
Триша не понимала, что её держит внутри. Не тревожит, а именно держит. Как палец, застрявший в дверной щели. Внутри неё был мешок, набитый старыми вопросами, но они вдруг заговорили новыми голосами. Почему она такая? Почему не может быть как все? Почемуей… Почемуей…
У неё никогда не было мальчиков. Никто и не смотрел. Считали дикой. Да она и была такая. Больше похожа на стеклянную банку с чем-то опасным. На неё смотрели, но издали. И тут вот оно. Вдруг не просто «кто-то», а Рейчел Тозиер. Может быть, это наказание? Может, мозг просто играет с ней в новую игру: «давай ты влюбишься в ту, кого не хочешь любить». В ту, над кем смеются. В ту, чьи щёки в подростковых прыщах, а голос — как ржавая кастрюля. В ту, в ком ничего красивого. Ничего, кроме того, что есть. Слишком много того, что есть.
Триша закрыла глаза. На веках было тяжело. Сердце колотилось внизу живота, как спрятанная мышь. Она не знала, кто она. Не знала, почему. Не знала, зачем. Знала только одно: сегодня, когда Рейчел смеялась и солнце отражалось в её очках, у Триши в груди что-то переклинило.
И теперь — всё.
А ведь всё началось с майки. Чёрной, в облипку, без привычной гавайской рубашки, как будто что-то снялось, обнажилось, встало ближе, и не к телу даже, а к восприятию. Триша тогда только на секунду взглянула, но в голове это мгновение повисло, как пепел на ветру, лёгкий, тёплый, упрямо не оседающий. Потом были волосы, кудрявые, спутанные, в двух низких хвостах, как у персонажа из дурной комедии про школу. Очки. Щёки. Губы. Всё, от чего Триша прежде морщилась. Всё, над чем с Генриеттой шутила — пошло, громко, мерзко, а теперь это стало притягивать. Странно. Не впрямую и без слов. Она лежала на кровати, с согнутыми коленями, как старая кукла с проваленными глазами. День стекал по стенам, сочился в щель под дверью, в которой мелькали ноги Эйвери, её носки с принтом бабочек, её голос, зовущий к жизни. А Триша не отвечала. Триша смотрела в потолок и пыталась понять, почему конкретно Рейчел. Потому что плевалась, и её плевки были живее, чем все целования? Потому что когда Генриетта шпыняла, а все хихикали, та оставалась, сдержанная, красная, но оставаясь? Что-то в этом ломало привычный ход мыслей.
И потом мысли стали иными. Скользкими. Привкус странный во рту, чуть металлический. Как если бы в слове «жарко» вдруг распустилось что-то телесное. В голове начинали жить глупости, как бы было, если бы они остались вдвоём. Если бы Рейчел вдруг, внезапно, как говорит о своих тупых играх, вдруг сказала: «Ты мне нравишься». И не от страха, не ради шутки. Просто. Мысли не носили имён. Но они пахли телом. Пахли потом, кожей, прилипшей тканью. Пахли голосом, который звучал у уха слишком близко. Пахли чем-то постыдным и очень, невыносимо живым. Триша подгибала пальцы ног и сжимала зубы. Это нельзя. Это странно. Это не она. Это Рейчел. Балабол. Смешная. Слишком активная. Та, над которой смеются, но из всех только к ней хотелось прикасаться. Не руками, нет. Взглядом, мыслью, вниманием. Только её хотелось слышать, когда всё молчит. Только она оставалась в голове, когда Триша падала обратно в себя. Любовь ли это? Навряд ли, но что-то сродни голоду или лихорадке, и в этой болезни — сладкая, отвратительная сила.
Рейчел шла по улице, и у Триши дрожали запястья. Рейчел смеялась, и у Триши закладывало уши. Рейчел материлась, и от этого хотелось спрятаться куда-то внутрь, в подвал собственного сердца. Триша лежала, и не могла дышать свободно, она боялась Рейчел, презирала, а теперь ещё и… Хотела. И не было в этом спасения, только новое, тревожное понимание: Рейчел — это дверь шкафа, и она теперь приоткрыта.
Теперь она не умела сдерживаться. Её злость была не лезвием, а ржавым молотком. Последние недели она стала чаще рваться на улицу, к подругам, к этому маленькому, липкому миру, где всё дозволено, если ты смеёшься первым. Генриетта была довольна. Девчонки хихикали. Триша действовала быстро, с наслаждением, будто погружала руки в грязь и мыло одновременно. Они находили малолеток почти ежедневно: Билли, Микки, Эдди, Беверли, Стейси, Бенни, но Триша видела только одну.
Рейчел.
Та могла огрызнуться, могла усмехнуться, могла врезать словом так, что за ушами звенело. И от этого хотелось бить сильнее. Хотелось доводить её до слёз, но слёзы не шли. Хотелось заставить молчать, а она только громче. Балда-балабол, говорящая даже тогда, когда её роняли в грязь. Даже тогда, когда Триша ударила. По-настоящему. Так, чтобы хрустнуло что-то тонкое. Триша после этого стояла в туалете и не могла понять: она злорадствовала или дрожала. Она смотрела в зеркало и видела в глазах не свою тень, а её. Она думала: «Сейчас перестанет. Сейчас отпустит. Я выдавлю её из себя, как гной из царапины». Но с каждым днём Рейчел становилась только ярче. Как краска, вылитая на мокрый лист. И тогда был вечер.
Жёлтый, выцветший, с натянутыми тенями по асфальту. Она просто глянула в окно заднего двора и увидела. Рейчел сидела на бордюре, чуть покачиваясь. Велосипед лежал рядом, видно поломанный. Колёса сбились, руль криво, и одна педаль, кажется, заклинила. На коленках — ссадины. Бордовые. Кровь скатывалась вниз, смешивалась с грязью. Рейчел дышала тяжело, в рукаве яркой гавайки была рваная дырка. Лицо кривилось не от боли, а от злости. Упрямой, детской, прекрасной злости. Триша не поняла, когда уже стояла на кухне. Аптечка. Салфетки. Перекись. Пластыри с картинками — смешные, детские, с клубникой. Она не думала. Просто знала: нужно. Потому что невыносимо видеть кровь на ней. На ком угодно, на Генриетте, Билли, Мистера Корти́з, но только не на её милой и в то же время отвратительной Рейчел. Потому что вдруг стало ясно измывательства не спасают. Не лечат. Только делают ближе. Всё, что она делала, било по ней самой. Триша стояла с пластырями в ладони, и пальцы подрагивали. Любовь? Нет. Что-то другое. Что-то, от чего хочется спрятаться в шкаф и выйти лет через десять.
Но сейчас вот она. На бордюре. С разбитыми коленками и лицом, на которое хочется смотреть до одури. Триша вышла во двор, держа в руках аптечку, небрежно, почти вызывающе, как будто это была не забота, а случайность. Воздух пах горячим асфальтом и ржавчиной от старых качелей. Солнце было низким и липким. Рейчел сидела, поджав ноги, её ссадины были уже тёмными, запекшимися, но она не плакала. Только сжала губы и уставилась в пустоту, будто хотела её ударить. Велосипед лежал в пыли, как сломанная игрушка, и у Триши заныло в животе.
— Ты выглядишь, как будто тебя переехал автобус с психами, — сказала Триша, стараясь, чтобы голос звучал сухо и чуть насмешливо. Рейчел вскинула на неё глаза: полные настороженности, как у бездомной собаки, которой часто давали пинка.
— Угу. А ты как будто из него выпала. — пробурчала она.
Триша села рядом, открыла аптечку, взяла перекись. Рейчел немного отодвинулась.
— Не дёргайся, — коротко бросила Триша и, прежде чем Рейчел успела сказать что-то ещё, промокнула её колено салфеткой. Та вздрогнула.
— Щиплет же, ну! Понежнее, не клей на бумагу мажешь! — выдохнула Рейчель сквозь зубы.
— Прекрати драматизировать, дура. — всё так же ровно сказала Триша, но пальцы её дрожали. Кожа Рейчел была тёплой, живой, слишком настоящей. Триша чувствовала её дыхание. Казалось, внутри неё кто-то выбивает ритм костяшками по внутренним стенкам груди. Она приклеила пластырь, не глядя в глаза.
— Я могу попросить отца. Он… может велик твой починит. — Рейчел фыркнула.
— Ага. Щас. Я него копила два месяца, вдруг ты его продашь? —
— Не преувеличивай, — отрезала Триша и встала.
— Просто он шарит. А ты — сомневаюсь. —
Наступила пауза. Рейчел медленно кивнула. Она выглядела растерянной, неуверенной, как будто её впервые в жизни не высмеяли, а предложили что-то… Нормальное.
— Ладно, — сказала она.
— Если продашь — руки поломаю! —
Триша уже повернулась, чтобы уйти, но обернулась через плечо:
— Размечталась, мелочь. Силёнок то хватит? — Она ушла, неся на руках поломанный велик. Быстро. Почти бегом. За поворотом двора остановилась, села на корточки, бросила велик, и долго смотрела в землю. В груди всё горело, и она не знала, то ли от радости, то ли страха, то ли от того, что снова не справилась.
Вечер сползал с потолка, вязкий, пахнущий подгоревшей пылью от проводки. На кухне тикали часы, и этот звук раздражал. Тик — и снова. Тик — и снова. Никакого права на тишину. Отец сидел в рубашке и тёмных штанах, перелистывал старую инструкцию от газонокосилки, будто в ней был зашифрован смысл жизни. Лицо у него было уставшее, как у человека, который прожил сто лет в одной и той же комнате. Он не был плохим, просто, видно, иметь одну асоциальную и другую аутистичную дочь нелегко. Триша подошла, не смотря в глаза.
— У тебя… Есть инструменты? Ну, чтобы починить велик. Там цепь, и, кажется, руль. — отец не оторвался от инструкции.
— А чей? — Триша запоздала. Плечи её вздёрнулись, как от удара током.
— Да… Одной девочки. Она с младшими водится. Упала. — Он приподнял бровь. Посмотрел. Внимательно, слишком.
— Подруга что ли? —
— Нет. —
— А зачем тогда? — Она молчала. В горле что-то двигалось, как насекомое, заползшее ночью в рот. Она сглотнула.
— Я… — выдохнула.
— Мне она нравится. —
Он смотрел. Долго. Как будто ждал, что она засмеётся и скажет, что это была шутка. Не дождался.
— Нравится, — повторила Триша.
— Типа… Прям нравится, пап. Совсем. —
Стало холодно, как будто кто-то открыл окно. Отец отложил бумагу, посмотрел в её лицо, словно впервые видел. Он не был глупым. Просто у него всё было расписано: дочь — странная, мрачная, но, как все. Всё остальное сбой системы. Он почесал затылок.
— Ага, — выдохнул он. Громко, почти шумно.
— Ну… — Задумался. Молча. Долго.
— Покажи потом, что с великом. Инструменты в гараже. —
Никакой нотации. Ни одной фразы про «фазу», «возраст», «сбилась с пути». Только усталость, с примесью чего-то хрупкого. Он не смотрел ей в глаза. Тик — и снова. Тик — и снова. Триша осталась стоять в дверях. Сердце било ребра изнутри. Никакого облегчения. Просто он знал. Теперь кто-то знал. И мир не рухнул, не взорвался, не потух. Она пошла в гараж.
Она пришла в тот час, когда люди потихоньку уходили спать. Пространство между днями, когда листья на деревьях выглядят чужими, будто их налепили второпях после дождя. Было тепло, но не по-настоящему, липко, тяжело, с застывшим воздухом, как если бы кто-то вытер солнце тряпкой и оставил на нём разводы. Рейчел сидела одна. На бордюре, где асфальт уходил в трещины, будто в трещины в памяти. Сидела с тем самым видом, каким сидят дети, когда хотят казаться равнодушными, но уши у них красные. Триша несла велик, толкала его перед собой неловко, не зная, как правильно вести себя с железом, которое не вещь, а повод. Руль выровняли. Цепь затянули. Колесо больше не скрипело, а значит, не кричало. И это уже было победой. Она подошла неуверенно, но не робко. Она — Триша. Тени под глазами, кулаки, привычка идти первой на любой конфликт, чтобы не пришлось думать. Но сейчас не было конфликта, был только вечер, был велосипед и был маленький полиэтиленовый пакет. Пакет она протянула, не глядя, в нём были те самые чипсы: острые с рыжей обёрткой, которую Триша не раз замечала, торчащей из кармана Рейчел. Казалось, мир всегда подаёт знаки, а она раньше их не видела. Теперь видела. Слишком отчётливо. Рейчел смотрела. Триша нет. Она оставила пакет, оставила велик, и будто бы ушла прежде, чем всё это стало по-настоящему. Плечи её были напряжены, как струны, ноги дрожали, но лицо оставалось каменным. Делай и уходи, так она жила. И сейчас — не иначе. Она вернулась на задворки двора, в себя, в дом, в привычную кожу, которая с каждым днём сидела на ней всё хуже. Зачем она это сделала? Не знала. Или знала, слишком хорошо. Но объяснять значило бы разрушить. А ей хотелось только одного: чтобы Рейчел, хотя бы раз, съела чипсы и подумала о ней.
После того, как Триша тихо ушла, оставив велосипед и пакет с чипсами на бордюре, внутри нее взорвался хаос. Волна слишком громких, слишком чуждых ей чувств накатила без предупреждения, в груди забился пульс, в висках зазвенело, сердце дрожало так, словно сдавало экзамен, который она не могла провалить и не хотела сдавать. Возбуждение странное, почти болезненное, сжигало изнутри, как огонь, который не даёт ни сном, ни покоем.
Пытаясь уйти от этой бури, она вышла за пределы знакомого двора, скользнула в тени, которые давно знала и которых боялась. В темноте амбара семейства Хэнлон, между старыми деревянными стенами, где пахло сеном и гнилью, она остановилась. Тишина была такой плотной, что казалось, она давит на грудь. Там, среди переплетённых теней и заброшенных вещей, лежал детёныш оленёнка — крошечный, хрупкий, живой, и уязвимый, как вся её собственная внутренняя пустота. Триша стояла, глядя на него, чувствуя в себе нечто одновременно холодное и горячее, дикое и бесчеловечное. И без лишних слов, без колебаний, будто бы желая обрести контроль над этой взрывной смесью эмоций, она сделала это.
Звук был тихим и пронзительным, разрыв жизни, который врезался в её сознание, как острый камень. Но после этого, когда кровь пропитала землю и душу, к ней пришло странное облегчение, огонь в груди стал чуть тише, угасая, уступая место пустоте, знакомой и привычной. Это был её способ заглушить слишком много чувств убить внутри себя и не дать им выплеснуться наружу.
В тот миг, когда Триша взяла в руки охотничий ножик, острый, холодный, как её собственное сердце и свою фирменную зажигалку с инициалами Т. Х. — в голове всплыл образ. Не просто детёныша, хрупкого и беззащитного, а… Рейчел. Как будто их тени пересеклись в этом хрупком теле, в этих вздрагивающих лапках, в этом испуганном дыхании. Взгляд застыл, дыхание затянулось мокрым комом. Она почувствовала, как внутри что-то съёживается, сжимается, пробирает ледяной дрожью, мерзость и боль, смешанные в один густой клубок. Это была ненависть, обращённая в неё саму, в её неумолимую жестокость, в холод, который она так тщательно прятала.
И вдруг страх. Страх быть такой. Страх того, что в этой бездне, что она зовёт собой, нет ничего, кроме мерзости и пустоты. Она бросила нож. Руки дрожали, губы сжались, и с молчаливым отчаянием, словно тонущий человек хватается за соломинку, она повернулась и бросилась прочь, прочь от амбара, от оленёнка, от самой себя. Дом встретил её холодным светом, и только там, среди знакомых стен, она могла попытаться вдохнуть обратно хоть каплю нормальности.
Уже двадцатые числа. Пятничняя ночь уже вязла в тени, и воздух в дворе был плотным от разговоров и смеха, когда Триша уже собралась уходить с вечеринки Викки. Она тихо скользила среди рассеянных огней, стараясь раствориться в тени, не привлекать внимания. Вдруг, из-за забора, пронзительный, звонкий голос прорезал тишину:
— Триша! —
Она остановилась, сердце едва не сжалось. Тот самый голос — дерзкий, живой, как искра в холодном воздухе.
Рейчел подъехала на своём велосипеде, волосы слегка растрёпаны ветром, в глазах — озорство и что-то большее, неуловимое.
— Спасибо за чипсы, — сказала она легко, будто между ними не было ничего, и вместе с тем, будто это была маленькая, важная тайна.
— И за велик тоже. —
Триша чуть скривила губы, пытаясь скрыть, как внутри что-то вдруг вспыхнуло, будто бы заново зажёгся огонь, который она так долго старалась потушить. Но ответила холодно, как всегда, подавая руку навстречу этому странному, звонкому свету в ночи.
— Откуда ты? — спросила Рейчел, не отводя глаз, легкое удивление и искристая насмешка переплетались в её тоне. Триша взглянула на асфальт под ногами, на холодный свет фонарей, что делал ночь прозрачной, будто стеклянной.
— После вечеринки. — ответила она тихо, но с оттенком отчуждения, словно это была не просто информация, а защита, которую она воздвигала между собой и миром.
Рейчел не отступала. Её глаза светились вопросами, на которые Триша давно не пыталась найти ответов.
— Почему ты не в платье? — Рейчел приподняла бровь, голос её стал мягче, но в нём проскальзывала недоуменная искренность.
— Я думала, ты их носишь. —
Это было так просто и так больно. Платье было символом другой жизни, другой роли, которую Триша всегда отказывалась играть. В груди Триши заплясал странный, горячий огонь. Её пальцы непроизвольно сжались, сердце билось так громко, что, казалось, слышно было его эхо в пустой комнате разума. Волнение и страх переплетались с горечью и забвением. Она не знала, почему этот вопрос ранил её сильнее, чем удары слов, что когда-то сыпались на неё. Почему мысли о платьях вызывали такую бурю, не только отторжение, но и тоскливое желание быть понятым, принятым, хоть кем-то, хоть сейчас. Триша отвернулась, холодно сжав губы. Её взгляд скользил по ночным теням, стараясь спрятать дрожь, что прокралась в голос и в сердце. В глубине души, в самом тихом уголке, она знала — этот вопрос не о платьях вовсе. Он был о ней самой, о том, кем она боялась стать, и о том, кого боялась полюбить.
Триша стояла на краю дороги, плечи чуть сгорблены, волосы, растрёпанные вечерним ветром, бросали тени на лицо. Её серо-зелёные глаза блестели холодом, но внутри всё бурлило, словно вода в глубокой, неведомой пещере, там, где никто не видел и не слышал, где звуки тонут в темноте, где тревога и желание сплелись в нескончаемый узор.
— У меня есть только одно, — сказала она тихо, словно это была последняя тайна, что она осмеливается доверить чужим ушам.
— И если ты так хочешь, могу показать. —
Слова вырвались из неё с такой тяжестью, что воздух вокруг будто сжался, стал плотнее, и тишина вдруг обрела вес. Рейчел, стоя напротив, на мгновение замерла. В её взгляде вспыхнула искра лёгкого удивления, но в ней скользнуло и что-то нежное, почти незаметное — признание, отголосок доверия.
— Ну, мусье Рикардо всегда к вашим услугам, мадмуазель Хоксеттер. — ответила Рейчел цветасто, вновь шутя, как над Эдди.
— Но зайти к тебе смогу только через неделю. —
Эти слова словно упали на землю камнями — тяжелые, глухие, с хриплым эхом запретов, наказаний, отчуждения. Триша видела, как на лице Рейчел мелькнула тень грусти, туга, сжавшая грудь, которая обжигала, но не позволяла ни вздохнуть, ни вырваться наружу. Родители сковали её свободу цепями строгости, закрыли двери, запретили выходить в свет, играть, смеяться, всё то, что для большинства было само собой разумеющимся, для неё стало недосягаемой мечтой.
Рейчел несла в голосе обыденность: хлеб, молоко, наказание, магазин — слова, в которых пряталась целая вселенная бессилия. Триша чувствовала, как эта вселенная прижимает к стене, заставляет казаться крошечной и хрупкой. И в то же время, как она сама была пленницей своих страхов и желаний, которые сжимали сердце, не давая разлиться свету. Ветер играл с краешком её майки, и в эту минуту Триша поняла, между ними не только расстояния и запреты. Между ними была тайна, горячая, колкая, непостижимая, что расползалась по венам, разжигала боль и сладость, заставляла бояться и жаждать одновременно. Триша впервые в жизни ощутила, как внутри неё всё слишком громко и слишком тихо одновременно, как всё становится слишком большим, чтобы уместиться в её маленьком мире, и слишком маленьким, чтобы спрятаться от самой себя.
Триша вошла в комнату, почти беззвучно, как будто боялась разбудить весь мир, или хотя бы себя. Дверь за ней захлопнулась, но звуков было слишком мало, чтобы их услышать за стенами, в соседних комнатах. Она даже не посмотрела на еду на столе, не притронулась к ужину, который мать заботливо оставила на кухне. Ей казалось, что если сделать хоть один шаг к этой тарелке, всё рухнет, не только внешний мир, но и то, что так неловко пряталось глубоко внутри неё. В груди было слишком много, радости, горькой и обжигающей, словно раскалённая ржа, стыда, который тянулся тяжёлой цепью, обвивая каждую мысль, каждое чувство, каждое движение сердца. Ей казалось, что она тонет в этом непонятном и диком смешении: счастье, что чуть не прорывалось наружу, и стыд, неудобный, словно грязное пятно на любимой одежде, которую хочется снять, но нельзя. Она думала: «Я такая тупая. Такая глупая и страшная, что даже не могу понять себя!». Эти слова беззвучно разрывали её изнутри и было желание ужасное, болезненное и почти звериное, снова найти выход этой боли в страдании другого. Ранить — животное, себя, что-то живое, чтобы почувствовать грани, контуры настоящего, ощутить свою плоть и кровь, доказать себе, что она ещё есть. Но силы не было. Вся энергия будто утекает в пустоту, оставляя за собой лишь тяжесть в голове и сердце, которое колотится слишком медленно, словно утопая в бесконечной ночи. Она лежала на кровати, на грани забытья и бдительности, в этом зыбком состоянии, где мысли медленно превращались в туман, а чувства — тяжёлый груз, с которым нельзя расстаться. Ее взгляд, затуманенный и влажный, уставился в потолок, где ни одна тень не двигалась и ни одна звезда не горела. Внутри всё горело и рушилось одновременно, и никакого спасения. Только этот дикий, болезненный огонь, который не унимался, и пустота, куда он падал и гасил себя, не оставляя ничего, кроме мучительной тишины.
Неделя растеклась, как мокрое пятно на обоях: медленно, мутно, с краями, подтаявшими от чужих голосов. Триша сутками не выходила из комнаты, только если по физиологическим причинам.
Телефон — старенький, облезлый, с кнопками, к которым привыкла кожа стал центром её микромира. В нём жила Рейчел. Болтливая, выстреливающая по сто сообщений в минуту, срывающаяся в капслок, с кучей скобок, опечаток, аббревиатур. Ужасно утомительная. Прекрасная. Рейчел присылала мемы, набранные шрифтами из WordArt, и писала, что Человек-Паук должен был быть девушкой. Писала, что ненавидит папу, потому что он читает её СМС и наказывает за «запоздавший вынос мусора», и что мама вообще ничего не понимает в её СДВГ. И что без риталина она не может даже банан спокойно съесть, мысли разлетаются в разные стороны, как голуби на главной площади. Триша же отвечала скромно. Мало слов. Рейчел это устраивало, ей просто нужен был кто-то, кто бы читал. Кто бы не злился на десять сообщений подряд. Кто бы, может быть, всё это сохранял себе в сердце, не чтобы потом напомнить, а чтобы потом не быть такой одинокой.
И Триша хранила. Каждый «лол», каждое «оуф», каждый невнятный гнев на мир, и вдруг, между всем этим цифровым шумом, между батареями смайлов и слов, написанных неправильно, раз за разом проступало что-то большее. Тёплое, неловкое. Вот Триша смотрит в потолок, его трещина вдруг кажется ей похожей на густую косу, как те, что Рейчел завязывает поверх резинок. Вот Триша ставит кружку с чаем на подоконник и думает, не холодно ли ей там, у окна, где она наверняка сидит с телефоном, с поджатой ногой, укутавшись в свой старый плед с покемонами или подобной ерундой, что увлекаются в её возрасте.
Глупая, невозможная, невысказанная любовь, почти дружба, почти восхищение, почти, почти, что-то, от чего горит внутри. Отчаянно и тихо.
Она же глупая, но, чёрт возьми, Триша уже по уши влюблена.
И ничего больше не нужно. Пока.
В доме было пусто так, будто все его обитатели растворились в воздухе, с вещами, с голосами, с мелкими следами присутствия. Рейчел вошла, словно в чужую книгу: неуверенно, с прищуром, будто боялась споткнуться о чужую тайну, оставить след на пыльной строчке.
— Всё как ты говорила, — протянула она, скользя взглядом по коридору.
— Тихо и… Сестры дома нет, да? —
Триша не отвечала. Она шла впереди, почти не оборачиваясь, будто вела за собой призрака. Дверь комнаты открылась легко, щелчок, скрип, и воздух врезался в лоб. Комната была действительно тусклой. Занавески на окне напоминали выдохшуюся шкуру какого-то большого зверя. Стены были мёртвыми. Только стол — живой, загромождённый. Кровать будто в старой больнице. И компьютер, словно свечка в углу, тихо светился, мигая холодным сном.
— О. Ну… Кстати круто, — выдала Рейчел, поворачивая голову, как воробей.
— Только постеров бы. Ну, «Dead Boys» хотя бы, и занавески открывай иногда, а то как в склепе! — Триша хмыкнула.
— Ты пришла за модным шоу, а не за интерьерным адвайзом. — Рейчел рассмеялась, искренне. У неё был тот самый смех, звонкий, резкий, как звук разбитой кружки, и всё равно красивый.
— Точно. Ну… Показывай. —
Она села на кровать, нетерпеливо, с задором. Прижала ноги друг к другу, словно пришла в гости к другу, которого давно знает. Комната вдруг стала ещё тише, как будто стены тоже ждали.
Но Рейчел метнулась взглядом к монитору.
— А у тебя реально такой комп? Ни фига. — её ручонки уже лежат на клавиатуре, а лицо выражает умиление и любопытство.
— Пожалуйста, могу я узнать твой пароль? — Триша уже стояла у двери, рукой на косяке, на лице привычная маска равнодушия, но внутри кипело. Всё: от лодыжек до затылка. Она кивнула, будто не придавала значения, и спокойно сказала:
— Пароль «nobodyknows». Без пробелов. Щёлкнешь мышкой — проснётся. Только не ройся в папке «School». Там мрак.
— Принято, капитан! — откликнулась Рейчел, вся переливаясь детским интересом. Триша вышла в ванную, закрыла за собой дверь и прижалась лбом к зеркалу. Сердце било с такой силой, что казалось — сейчас оно разобьёт грудную клетку и выпрыгнет, оставив её пустой. В животе было холодно. Она смотрела на своё отражение и чувствовала, как пальцы дрожат, а щеки пылают. Она переоденется. Она покажет. Она снова натянет это дурацкое платье, в котором всё тело кажется не своим, чужим, вытянутым, слишком живым. Только потому, что кто-то, один человек, сказал: «Я хочу увидеть».
И она позволит ведь, но внутри всё гудело, как под кожей ток, не больно, но опасно. Триша вернулась в комнату неслышно, как возвращаются привидения, которым не хочется тревожить ни стены, ни воздух, ни тех, кто сидит спиной к двери. Платье почти невесомое, будто его сшили не из ткани, а из чего-то забытого: пыльного света на чердаке, выцветших линий в школьной тетради, вороха снов, которые никто не хотел помнить. Оно казалось чужим на её теле. И в то же время предательски живым. Цветы на ткани были тусклые, выцветшие, как на старом ситце, найденном в комоде давно мертвой тётки. Подол слегка колыхался при каждом шаге, будто у платья был свой, отдельный, дыхательный ритм. Триша чувствовала, как лямки давят на плечи, и старалась не смотреть на Рейчел, хотя та, конечно, уже повернулась. Уже смотрела. На лице Триши застыло равнодушие. Даже не маска, просто серая стена, которая выстроилась сама собой. Она не улыбалась. Не смеялась. Не говорила. Губы были плотно сжаты, подбородок ровный. Руки повисли вдоль тела, как будто не принадлежали ей. Но внутри… Внутри всё вибрировало, будто её сердце это жалкая ночная лампочка, у которой сломался выключатель.
Смущение скручивало её изнутри, не остро, не взрывообразно, а глухо, глубоко. Как если бы всё тело тихо пылало изнутри, а снаружи — лёд, глянец, камень. Триша стояла в дверях, в выстиранном и чуть тесноватом платье в мелкий цветочек. Оно всё ещё пахло шкафом и бабушкиным мылом. Подол щекотал колени, будто дразнил, а руки неловко теребили подол — не от стыда, нет. От холода. Того внутреннего, липкого, как комки земли на корнях вырванного цветка. Она хотела, чтобы Рейчел посмотрела. Увидела. Сказала хоть что-то. Но та молчала. Взгляд её прилип к экрану.
— Ты чего… — голос Триши прозвучал глухо, вату набрал.
Рейчел обернулась, и в её лице было слишком много понимания. Не злого. Даже не насмешливого.
— Это что, ты искала?.. — шепотом, осторожно, как будто боялась напугать.
И тут всё перекосилось. Всё. Мир снова стал неровным, пол кривым, стены слишком близкими. В груди — колючее. Как будто туда залез кот с грязными лапами и когтями, да ещё и устроился, как дома. Триша шагнула внутрь. Платье чуть сползло с левого плеча, ведь оно было ей немного велико, но она его не поправила. Всё было неважно. Платье неважно. Комната неважна. История браузера слишком важна.
— Выйди. Сейчас. — глухо, сухо. Не просьба, не крик. Приговор и теперь Трише хотелось исчезнуть. Раствориться. Порезать что-то, а лучше кого-то. Сломать шею. Какое-нибудь животное. Она смотрела в пол, и пятна света от занавески прыгали по полу, как тени птиц, летящих на юг. Триша ещё не успела толком сделать вдох, как рядом движение, тепло, голос.
— Всё нормально! Чего ты так? — сказала Рейчел. Не как взрослые, не как те, кто утешает и гладит по голове. Сказала с силой, с каким-то неожиданным спокойствием, как будто уже давно решила для себя этот вопрос.
— Я тоже… Ну, это… Я тоже такая. —Триша стояла в нелепом платье, в белых носках, с резинкой на запястье, которая врезалась в кожу как назло. Комната дышала затхлой тишиной, за окном чирикали какие-то птицы, не к месту. А у неё под лопатками всё, не от страха, нет. От того, что стало слишком много всего сразу: света, прикосновений, слов, себя самой. Рейчел держала её за плечи, не сильно, но ощутимо. Будто боялась, что Триша растворится, выпадет из реальности, как выпадают рваные плёнки из старого фотоаппарата, а Триша смотрела. В упор. На глаза, ресницы, заострённые черты лица, на губу, которую Рейчел покусывала от волнения. И не могла сказать ничего. Ни слова. У неё внутри было небо и чёрная вода, комната плавала и качалась, как в дурном сне или в том самом полусне, когда уже почти не ты, но ещё и не что-то другое.
Она впервые в жизни не хотела причинять боль. Ни себе, ни Рейчел. Ни собаке, которая выла у соседей, ни птицам, которые били крыльями о воздух. Хотелось просто стоять. Просто быть. Как будто теперь уже можно.
Триша стояла, будто привязанная к полу, как будто её это не выцветший шёлк, а свинцовая мантия. Она ждала реакции, боялась, но не вслух, не по-настоящему, не лицом. Лицо было спокойным, почти каменным, как всегда. Она умела. Тело же жгло, будто изнутри невидимым синим огнём, который не оставляет следов, но вытягивает воздух. Ладони Рейчел, лёгкие и горячие, легли на плечи Триши, и не давили, а будто просили. «Всё хорошо», — сказала она и Триша впервые почувствовала, каково это, когда слова не как иглы, не как уголья, а как мягкое шерстяное одеяло, пахнущее дождём. Её лицо не дрогнуло, но внутри… Внутри качнулось что-то очень важное.
Она подняла глаза. Впервые за всё это время прямо и долго. Взгляд на взгляд. Словно один забытый ребёнок смотрел на другого, тоже забытого.
— Можно… — прошептала Триша, почти беззвучно.
— Можно я тебя поцелую? —
И в этой просьбе не было ничего хищного, ничего взрослого, только то наивное, дрожащее, с чем дети, замерев, держат бабочку на ладони. Чтобы не спугнуть. Чтобы просто быть рядом, хоть секунду.
— Что? Сейчас? Меня? — недоумевала Рейчел.
— Да. Сейчас. Тебя. —
И в этих трёх словах Рейчел услышала больше любви, чем когда-либо ощущала сама.
Теперь, оставшееся лето обещало бвть замечательным. Ночь в Дэрри дышала влажным стеклом фонарей, асфальт после дождя блестел, как кожа на сгибе локтя. Окно Тришиной комнаты было распахнуто, не потому что жарко, а потому что она ждала. Рейчел пришла, как всегда, неожиданно. Ее пальцы вцепились в подоконник, мокрые от дождевых капель или, может быть, от нервного пота.
— Пошли. — прошептала она, и это не было вопросом.
Триша уже не вздрагивала от этих внезапных появлений. Теперь она лишь закатывала глаза, делала вид, что не рада, но ноги сами несли ее к окну, к этим наглым, ждущим рукам. Она бурчала Триша, но уже спускалась за ней, цепляясь за трубу, чувствуя, как под пижамной рубашкой дрожит живот. Улицы ночного Дэрри были пусты и звонки. Их шаги гулко отдавались от стен. Рейчел толкнула Тришу плечом.
— Чего как бомжиха вырядилась? —Триша толкнула в ответ сильнее.
— Я? У тебя дырка внизу майки, дура. —
Они смеялись, и смех их был резким, некрасивым, совсем не таким, как в фильмах. Настоящим. Потом Рейчел остановилась посреди пустой улицы и встала на носочки. Её руки обвили шею «Миссье Хокстеттер» (как теперь Рейчел в шутку называет Тришу).
— Ты… — сказала она очень тихо, хотя на улице они совершенно одни и подслушивать некому.
—… От тебя несёт моим шампунем. Бесишь уже брать. —
Триша фыркнула:
— Потому что ты своровала мой. —
Их губы встретились неловко, слишком быстро, со стуком зубов. Потом медленнее. Потом снова быстро, потому что смех прорывался сквозь поцелуй, потому что руки не знали, куда деться, потому что все было впервые, и от этого страшно, но от этого невозможно остановиться. Они целовались, как пьют в первый раз — жадно, с кашлем, с брезгливой гримасой, но не отрываясь. Где-то вдалеке завыла сирена скорой помощи, но никому не было дела до двух девочек под фонарем, до их мокрых от дождя волос, до пальцев, сплетенных так крепко, будто иначе они разлетятся на куски.
Триша и Рейчел бесшумно прошли через треснувшие садовые ворота, в воздухе витал аромат дикой травы и забытых снов. Перед ними вырисовывался заброшенный дом — обветренный, с впалыми глазами и молчаливый, как тайна. Пальцы Триши крепко обхватили руку Рейчел, и эта хватка была достаточно сильной, чтобы укрепить их обеих в предстоящем нелегком подъеме.
Шаг за шагом они преодолевали шаткую пожарную лестницу, и каждый скрип ржавого металла отдавался эхом, как шепот, словно обещание. Дыхание Триши было ровным, непоколебимым, а глаза горели обещанием, которое могла выполнить только она. На самом верху она притянула Рейчел к себе, их руки все еще были переплетены, как спасательный круг.
— Клянусь, —прошептала Триша низким, но яростным голосом,
— Я отдам тебе весь город. —
Рейчел рассмеялась — чистый, яркий звук, пробивающийся сквозь щели, как солнечный свет.
— Ты сумасшедшая! — сказала она, покачав головой, глаза блестели от удовольствия. — Дэрри? Дэрри — худший подарок на свете. Я смоюсь с тобой при первой же возможности. — Триша улыбнулась — медленной, мягкой улыбкой, в которой было не только озорство, но и что-то нежное и широкое, как небо над ними. Она мягко опустилась на обветренную крышу, и мир рассыпался под ними. Рейчел последовала за ней и легла рядом, шершавое дерево прохладно прижалось к их коже. На мгновение они замерли — две фигуры, запутавшиеся в тихой симфонии ветра и далекой жизни.
— Какой город вы желаете, Мисс Рейчел Кэти Тозиер? Только честно. — спросила Триша, едва слышно вздохнув. Ее взгляд был устремлен куда-то за осыпающиеся крыши, за город, который они оба знали и о котором не решались мечтать. В вечерней тишине голос Рейчел звучал мягко, и между ними промелькнула тайна.
— Я мечтаю стать комиком…—
Призналась она, провожая глазами угасающий свет на горизонте.
— В Нью-Йорке — стоять на сцене и заставлять людей смеяться, пока они не забудут обо всем остальном. —
Ухмылка Триши стала шире, в глазах зажглись игривые искорки. Она легонько подтолкнула Рейчел, пальцы которой все еще были переплетены с ее пальцами.
— Отобьёшь мне VIP-место? Ну, знаешь, в первом ряду, а? Красавица? —
Рэйчел рассмеялась — взрыв чистой радости, который снял с их плеч всю тяжесть мира. Не раздумывая, она наклонилась и прижалась к щеке Триши быстрым поцелуем, мягким, теплым и совершенно живым.
— Только если заслужишь, тупица. — поддразнила Рейчел, и её улыбка затянулась, когда небо над головой погрузилось в сумерки.
Примечания:
1 – неправильное ударение на имя персонажа. Миссис Хокстеттер не шарит за Соник :(
Вторые имена добавлены не случайно. Это отсылка на Гвендолин Грэм (англ. Gwendolyn Graham; род. 6 августа 1963) и Кэти Вуд (англ. Cathy Wood; род. 7 марта 1962) — американские женщины-серийные убийцы, осужденные за убийство пятерых пожилых женщин в Уолкере, штата Мичиган, пригороде Гранд-Рапидс, в 1980-х годах. Просто ... Почему нет?