*
Вчера, вроде, румынскую квартиру разворотили по кирпичику. Похоронили вместе с кружечками, лампами, полотенцами, которые Солдат любовно собирал по барахолкам; вместе с его же бесчисленными дневниками и ничтожным запасом денег; вместе с ним самим, удобно встроенным в него оружием и знанием румынского. То вчера на самом деле было девять лет назад, но запомнилось кусками так отчётливо, как фильм. Акт первый: возвращаясь домой, Брок почти смеётся. Его жизнь в глазах Интерпола, ЦРУ, кого угодно должна выглядеть так: торговля оружием, перестрелки, какие-нибудь загубленные невинные жизни, что-то такое. Его жизнь в реальности выглядит так: он грузит палеты на двух складах почти за городом и ходит туда и обратно пешком, чтобы напрячь ослабшие мышцы. Опционально — чтобы вымотать себя так, что силы останутся просто зайти в квартиру, помыться и упасть на матрас. Когда он выглядит достаточно заёбанным, Солдат сначала приносит ему в постель всего себя, ну а потом, после, приносит еду — как комплимент. Акт второй: он останавливается задолго до «своей» высотки. Улица перегорожена, полицейские машины сверкают мигалками, люди, сбитые в кучи, озираются, у кого-то — зарёванные лица. Акт третий: он разворачивается и прямо там, в моменте, посылает многократно обговоренный план действий нахуй. Ему нужно не много, он только обходит здание с другой стороны через пару улиц и, увидев разбитое балконное стекло на последнем этаже, позволяет себе допустить, что Солдат просто выкинулся в окно и ушёл по крышам. Акт четвёртый: после заката он возвращается к дому второй раз, хорошо представляя, чем это всё закончится. Утренняя газета прочитана, нервы тянутся. Вместо двери он стучит в окно единственного и абсолютно незаконного балкона на первом этаже и замирает, прислушиваясь, присматриваясь. Сначала за стеклом мелькает детское лицо, следом окно открывается, следом Анка беззвучно показывает: «Лезь», и он лезет, думая, что, по крайней мере, это будет не первый раз, когда его же собственный урок выйдет ему боком. Солдат считал, что людей нужно сторониться. Брок считал, что людей нужно ценить — не всех, не совсем, не до конца, но всё-таки. Люди равнялись информации, связям, мелким — или большим — услугам. Анку он выбрал сам по нескольким простым фактам: мать-одиночка, ноль уважения к государству, ноль интереса к политике, достаточно ума, чтобы выживать, но недостаточно, чтобы не родить трёх детей от трёх разных мужиков. Она держалась с демонстративной независимостью девочки, ждущей папочку, и сдалась от мелочной заботы о детях и естественно-щенячьих глаз Солдата. И именно она могла, увидев утреннюю газету, позвонить в полицию и сообщить о своём соседе по дому. Пластаясь у неё на балконе, Брок уже знает, что не помнит, чем занимался с Солдатом в тот день, когда здание ООН весело разлетелось. Не помнит, заходил ли сюда. Поэтому он тратит время только на то, чтобы сесть на колени перед старшим ребёнком, за девять лет успешно ставшим безымянным, коротко объясниться — и коротко спросить. Он отвратительно говорит по-румынски, но закономерно свободно говорит по-английски, у ребёнка всё наоборот, и всё-таки что-то у них получается вместе, а Анка плачет, плачет, плачет. Акт пятый: он спускается на землю и возвращается к плану, не до конца ещё собрав в голове картинку, но чётко понимая несколько вещей. Стив Роджерс не даст своему дорогому другу бесславно помереть. А если Солдат не помрёт, то обязательно найдёт. Не сегодня, не завтра, даже не через несколько дней, но найдёт всё равно. И, возможно, на второй раз мотивы у него будут несколько другие, чем вежливо поговорить с человеком, который в теории, просто в теории, мог бы знать его код. Он найдёт, это было понятно. Всё в целом было понятно, просто и логично. Кармически справедливо примерно так же, как хеликерриер, врезающийся в Трискелион. Акт шестой: далеко за границей Бухареста Брок раскапывает тайник и там, пытаясь привести в чувство онемевшие ноги, собирает наконец картину целиком. Солдат не вернётся и заодно не узнает, сколько времени он потратил иррационально, лишь бы сколько-то понять, что случилось в квартире. К ночи, самое позднее к утру его лицо будет по всем каналам. Солдатский вариант надеть бейсболку и строить грустные глаза не прокатит. План требует ехать в пригород Брашова, логика требует возвращаться на склад. План требует, чтобы Солдат в конце концов объявился, а логика требует только каплю смирения. Акт седьмой: он осваивается в Брашове, и через сто дней, не лет, одиночества Солдат его находит. Акт седьмой так и не случился. Случилась только единственная новость о печальной судьбе аэропорта в Лейпциге, и Солдат исчез. Все каналы связи, о которых они так усиленно договаривались, молчали. Молчали 6 лет.*
Вчера, вроде, на полпути в Кымпину тормоза скрежетнули, и рация зашипела, и Мицу, сжав её в руках, сказал потрясающе гениальные последние слова. — Это что за?.. — сказал он и осыпался, будто боженька покарал его за шутки про стариков и песок. Пепел, или грязь, или что от него осталось ещё падали, когда Брок выхватил глок. Стены фургона были целыми, двери — плотно закрытыми. Брок был живой, Марко — живой, в кабине кто-то — Мурш, наверное, они ведь не разбились — едва слышно кричал. Рация замолчала. Грузовик остановился. Марко, видимо, решил попробовать сам: — Что за... — И тоже не договорил. — Китай, да? Это Китай? Нас бомбят? — Он как подавился. Краем глаза Брок мельком взглянул на него — он озирался, как безумный. — Сербы? Молдова? Судный день? Стены фургона были всё ещё целыми. Дверь кабины хлопнула вполне по-земному, обычно, громко. Кто-то — точно Мурш — спрыгнул на асфальт, крикнул: — Чё там у вас? — Из-за стен фургона получилось глухо и нечётко. Марко бормотал. — Живы, — крикнул Брок в ответ. Рация валялась на полу. Мицу не появился, не выпрыгнул из тёмного угла, и Мурш шёл один, шаги за фургоном были шагами одного человека, не двух. Их было пятеро, а осталось трое. Ничего больше не происходило. Шаги остановились. Мурш рванул двери, сунулся в проём, начал: — А чё... — и Брок выстрелил дважды. Марко перестал бормотать, или это в ушах так зазвенело, сплошной грохот, абсолютный шум. Кажется, он потянулся к кобуре, но очень неуверенно. Всё ещё тянулся, когда Брок выстрелил третий раз. Он умер мгновенно, определённо. Оставив его, Брок выбрался из фургона, присел у Мурша посреди пустой дороги, леса, тишины и спустил на всякий случай четвёртую пулю в лоб. Выпрямился — почему-то живой. Их было пятеро, а остался один. Теперь, видимо, последний негритёнок должен был повеситься — и никого не стало бы, но он обыскал Мурша, захлопнул фургон, залез в кабину, смахнул зачем-то чёрную пыль с пассажирского — там когда-то сидел Бубу — и включил радио. Поймал помехи. Завёл двигатель. Дальше по маршруту, на дороге, зажатой бескрайними полями, он выкинул из фургона Марко и рацию, а кейс с деньгами перетащил в салон, к себе поближе. Там, в кабине, взялся за карту. Где-то впереди, за Кымпиной, иронично был Брашов — но тот план протух ещё два года назад. И логика ничего не подсказывала. Чутьё подсказывало — не войну, а катастрофу. Что так, что эдак получалось всего два варианта — он или умрёт, или нет. Брок предположил, что как-нибудь разберётся. У него теперь были деньги. Оружие. Сомнительной принадлежности грузовик. Мелкие дороги, мелкие города, сменить машину при первой возможности, узнать новости почти любой ценой, и, если получится, только если получится, — пересечь границу. Вместо Кымпины на севере он повернул на запад. В то же время в Бухаресте строительный кран раздавил два дома, в нескольких местах прорвало канализацию, орали сирены, машины сталкивались, экстренные службы задыхались, армия вроде вошла в город, а вроде так и не поняла, что делает и зачем. Большую часть новостей Брок узнал, когда радио наконец заработало — в другой машине, оставшейся стоять нараспашку на другой зажатой полями дороге. Чужая сумочка подарила ему вполне законные банковские карты, бесполезный запароленный мобильник и початую жвачку. Радио рассказало, что некий пришелец уничтожил половину всех живых существ на Земле, но, видимо, как у любого бога у него были любимчики. Оставшуюся часть он узнал спустя двое суток, когда отдыхал в заброшенном теперь доме недалеко от Арада, а следовательно, и от границы с Венгрией. Списки погибших по всему миру ещё не составили, а вот списки верных защитников мира составили, и новости красочно расписали, как и кто боролся и кто в итоге погиб, а кто остался. Капитан Роджерс, конечно, выжил, как могло быть иначе — у бога всё-таки были любимчики. Джеймс Бьюкенен Барнс, конечно, погиб или распылился — потому что тоже что-то иногда ляпал про стариков и песок. Брок поднял за него стакан водички и ради приличия посмотрел несколько репортажей, косвенно подтверждающих, что кто-то очень сильно хотел, чтобы Барнса помнили как героя — хотя, казалось бы, зачем. Вторая мировая, кажется, тоже считалась общей катастрофой, но не то чтобы кто-то помнил хотя бы, кто в 1943 был президентом США. Брок сам напрягся, вспоминая. И расслабился. Тот президент давно умер, да и хуй с ним, война закончилась, эта новая катастрофа даже не прошла мимо, а принесла подарки — весь мир был удивительно щедрым. Счастливым. Хороший, хороший мир.*
Вчера, вроде, мир перестал быть счастливым, на пару минут. Он спал, и сон прерывало рваное, хриплое дыхание, и он, устав, по старой привычке шлёпнул рукой рядом с собой, рявкнул: «Спи». Костяшки пальцев ударились об пол, звук был тонкий, как переломилась спичка, и одновременно громкий. Он вскочил по отлаженному алгоритму — тело на пол, рука на Глок, глаза на дверь. Комната была пустой. Дом, третий за год, старый и никому особо не нужный даже до Щелчка, дышал своей жизнью от осеннего ветра. Брок тоже дышал, как раз рвано и хрипло. Дыхание предвещало закономерные проблемы: холод равно переохлаждение, переохлаждение равно вирус или инфекция, вирус или инфекция равно простуда, грипп, бронхит, воспаление лёгких, беда. Этим и хотелось отбрехаться. Заболел. Зачудил. День был долгий, встал не с той ноги, память не так повернулась. Стариковская блажь. Отнекиваться он не стал, всё равно никто его не спрашивал и не слышал, да кому какое вообще могло бы быть дело. Во всём честно себе признался, всю правду слил даже без допроса и сам расписался на чистосердечном. Чистосердечное было такое: если бы он мог настраивать реальность как угодно, он бы взял Солдата в путешествие. Вольнонаёмническое, без Гидры, без великой миссии, ну и без пыток тоже, конечно, очень хотелось бы. Сильно интересно было посмотреть, как Солдат работал бы без кодов. Правда, без кодов он и не работал, и наёмником быть не хотел, но — речь ведь шла о настраиваемой реальности, о мечте, можно сказать. Солдат там не каялся бесконечно. Спал ночами спокойно, и на кровати, жался поближе не от ужаса, а от любви к искусству. Улыбался удовлетворённо, вообще — умел улыбаться, не только скалиться от сарказма, граничащего с детским желанием залезть под одеяло и сказать «я в домике». Раздевался спокойно, на металлическую руку смотрел гордо, любил своё полуживое оружие. Образ был смутный в деталях, отчётливый в целом — он держался прямо и ровно, смотрел открыто, ему шла усмешка, он хорошо смотрелся в ореоле простыней, голый, раскинутый, целовался как сам сказал, «мне это когда-то нравилось, очень нравилось», и трахаться приходил как приходил иногда, только в этой изменённой реальности пусть так будет всегда. Как когда его уносило. Всегда снизу, всегда лицом к лицу, тело к телу. Он почти не двигался, руки предусмотрительно держал на матрасе, иногда только его тянуло навстречу, и живой ладонью он старался трогать как двумя, везде дотянуться, облапать, остановиться на плече и держать, втягивая в себя. Колючий, но губы мягкие, чем дальше, тем мягче, лицо отупевшее, он дышал жарко и часто с первой секунды и кончал быстро, сдаваясь, раскидываясь, выпрашивая себе плавные, медленные движения — от каждого его встряхивало. Он терпел, вздрагивая, вытягивая руки вверх или поперёк кровати, раздвигая колени услужливо широко, и, натерпевшись, тянул на себя, раскачивал, и, запрокинув голову, стонал, постепенно уступая всё тело. Ему там больше ничего не принадлежало, и дрожал он не по собственной воле, и, кончив и закончившись, оставался лежать абсолютно расслабленным, ни одной эмоции, будто из него всё вывернули, вынули. Всегда казалось — сейчас откроет глаза и спросит: «Что случилось?» Но не спрашивал и глаза не открывал, прижимался — прижимал — молча и важно, как что-то особенное. Минута дыхания, неких полуобъятий, ну и минута, наверное, когда его ничего особо не заботило. Брок его целовал, чтобы чем-то себя занять, — спокойное лицо, лоб, сколы челюсти, обмякшие губы. Он никогда не возражал, но иногда, реже, чем иногда, всего пару раз, спихивал с себя, лез под руку и без затей засыпал. Вообще ни одну вещь Солдат не делал неуклюже, кроме вот этих обнимашек. Те были неуклюжими, странными, он сам до конца себе не верил, ну и Брок за компанию не верил тоже, но обнимал всё равно. Не обниматься было бы всё равно что из тупого принципа не целоваться в губы, потому что в губы только по любви, а в жопу можно и просто так. А комната была пустой. В том третьем доме. Не тихой — лес шумел, ветер что-то подвывал, крыша отрывалась на полную, — но пустой. Мир, вроде, в том вчера как вымер — так ведь на самом деле вымер. И Барнс тоже. Кружечки никто не собирал на кухне, никто не скрипел ручкой в сотом блокноте, никто не разговаривал — а кто ещё, расщедрившись, мог рассказать, что однажды играл со взводом на немецкие часы? А казалось ведь, люди-то тогда лучше были, мужественнее, закалённее, какие немецкие часы, их сжечь надо было, растоптать как проклятый продукт проклятой нации — но часы-то были отличные. Никто не спрашивал. Барнс, в лучшие дни, поспрашивать любил и, кажется, даже не пытался отыскать оправдание — по крайней мере, никогда не доходил до «а папочка тебя бил?» или других слезливых вариаций. Просто спрашивал. «У тебя есть братья или сёстры?» или «ты же отдавал приказы, какой был самый нелепый?», или «у тебя есть какая-то любимая страна, в смысле где бы ты хотел жить, или ты, внезапно, патриот?» Братьев и сестёр не было. Приказ — закопать Роджерса, конечно, тот от таких поворотов вылез бы из могилы, как зомби, и пришёл бы мстить. Страна — надо ещё посмотреть, повыбирать. Румыния, на самом деле, была ничего, просто люди там не определились даже, хотят ли говорить на латыни или на каком-то славянском языке, и тем более не определись, как хотят жить. «Если бы». Барнс «если бы» обожал, причём всегда в очень весёлых вариациях. «Если бы я себя убил», «если бы я его убил», «если бы я на самом деле умер», «если бы я смог не поддаваться». Брок сам ему сказал, что это нужно прекращать, что, если уж фантазировать, то с размахом, начинать нужно с «если бы я родился в 1990, то после 2011 женился бы на лучшем друге», что-то такое. Но сам никакого размаха не придумал. «Если бы» не приживалось. «Если бы» и звучало странно, до посинения можно повторять, «а если бы так, а если бы эдак», и, о чудо, ни хрена не поменяется. И всё и так было нормально. И в том третьем доме тоже было нормально. Немного смешно. Потерять кого-то вроде как потерять конечность — сначала в реальности теряешь, потом фантомные боли и нелепые попытки конечностью как-то всё равно пользоваться, а её уже нет, потом смирение. То есть, Солдат как раз в этом понимал побольше и получше. То есть — в прошедшем времени. Когда-то понимал. Он и в ожогах понимал больше, почему-то. Таскал какие-то гели, то охлаждающие, то смягчающие рубцы, лекарства от аллергии, от которых спалось беспробудно, силиконовые пластыри, увлажняющие повязки. Компрессионное бельё натягивал неумолимо, как массажистка миссис Ли из ещё более далёкой жизни, — вроде хотелось умереть, но потом всегда становилось легче. Поднимал, переворачивал, разминал и растирал мышцы, помогал вставать на ноги, помогал брать предметы в негнущиеся руки, мыл, кормил — говорил. В том мире, где можно было либо лежать и втыкать в потолок, либо спать, любое развлечение сходило за великий подарок, даже если он что-то объяснял про семью, или Бруклин, или книги, вспоминая на ходу, путаясь, прерываясь, замирая с таким лицом, будто внезапно поймал мигрень. Потерянная рука, может, и переставала быть проблемой, особенно с протезом, особенно с таким, что Солдат, в отличие от, мог завязать шнурки или трахнуть металлическими пальцами, профессионально, не топорно. Рубцы ныли. И ныли. И ныли. А комната была пустой и оглохшей. Ни капли сна, ни грамма отдыха. Отерев лицо, Брок подобрал одеяло, завернулся и пошёл на кухню искать чай или хотя бы просто горячую воду. Кружечки на кухне нашлись даже без Солдата. Всё было нормально. Ещё 4 года и 1 месяц всё было нормально. В четырнадцатом по счёту доме, через 94 дня после переезда, прямо за обеденным столом материализовался старик. Там же, за столом, он и упокоился, успев только обернуться. От выстрела за окнами ожил четырнадцатый по счёту лес, залаяла собака, которой здесь не было, не должно было быть. Двери и окна были надёжно заперты, поэтому в первую очередь осторожно, по шагу, Брок обошёл дом, прислушиваясь, присматриваясь, и только потом, взяв фонарь, выглянул на улицу. Собака сидела у ступенек, залилась лаем сразу же, едва увидела, но скорее панически, чем агрессивно. Больше перед домом никого не было, но на всякий случай Брок, не спуская с собаки глаз, спустился и, выдохнув от того, что та не бросилась, обошёл дом кругом, рассчитывая на любую хрень. Мир только что, как принтер, настрочил ему целого человека и целую собаку, мог бы ещё и медведя с неба уронить, или танк, или четырёхголового монстра — что угодно. Но и этот мужик, и собака тут жили до него. Доживали. Герр Руст бухал и, судя по состоянию пружин дивана, там, в диване, и жил, с недешёвым телевизором и стаканчиком. Примерно раз в месяц, причём всегда сдвигаясь на день, на два, на неделю, ему писала дочь, простое: «Всё в порядке?» Он отвечал тоже просто, всегда «да». Единственным исключением был тот день, день Щелчка, — тогда она расщедрилась на целое: «Ты жив?» И, похоже, даже не приехала. Дом и раньше вряд ли стоил много, а после обошёлся бы, возможно, дороже, чем приехать из Мюнхена в глушь, очень условно между Гамбургом и Килем. Замечательные семейные отношения. Замечательный дом. Собака тоже была ничего, и её подстилка, миски и изжёванный мячик вместо игрушки остались на месте. Вернувшись к крыльцу, Брок, подумав, присел перед ней, а она, подумав, даже заткнулась. Порода была непонятная — шерсть коричневая, усыпана белыми пятнами, хвост короткий и белый весь, уши слоновьи, — но, в общем-то, обычная собака, нормальных размеров, к тому же, вполне молодая. Правда, хозяин у неё остывал на кухне. И времени оставалось не так много. Нужно было старика куда-то деть, дом вымыть, вещи собрать, что-то решить. Ладно, решение, наверное, на этот раз могло подождать новостей — и рассвета. Аккуратно обойдя собаку, Брок вернулся в дом, взялся сначала за уборку, потом — за собаку. Она зашла вроде осторожно, недоверчиво, но, увидев или почуяв полные миски, расслабилась. Когда она закончила и пришла полежать под столом, уже чистым, Брок её погладил — просто чтобы убедиться, что она настоящая. Может, со стариком у них на двоих была коллективная шиза от кабинной лихорадки. Собака оказалась настоящей — придуманная полезла бы гладиться, эта прижала уши и заскулила, пригибаясь к земле. Пять лет её не было, а вот теперь была, и старик тоже был бы. Все возвращались, получается. Все возвращались. Первый канал, Второй канал, даже N-TV это подтверждали экстренными выпусками. Ближе к трём часам мобильный старика зазвонил, и Брок подумал было ответить, может, рассказать слезливую историю, как он ухаживал за домом целых 5 лет, а потом появился старик и, вот несчастье, умер от шока мгновенно, сердце не выдержало, но ничего страшного, у него будут достойные похороны, волноваться и срываться издалека не стоит. Дочь всё равно бы, скорее всего, приехала. Хуже — позвонила бы в полицию. Дом перестал быть сравнительно безопасным. Других заброшенных домов теперь не существовало, по крайней мере, совсем не в таком количестве. Гостиницы наверняка уже забиты вернувшимися. Плана не было никакого. Сама идея, что все эти люди вернутся, затихла через год, от силы два после щелчка. Не дожидаясь рассвета, Брок собрал вещи, всё, что мог, включая еду и корм, и погрузил в машину. Собаку позвал с собой, и та, поупиравшись, всё-таки залезла на заднее сидение. Отъехав на пару сотен метров, он вернулся к дому и нехотя поджёг. Ни уборка, ни пожар не давали никаких гарантий, но, если что, в тюрьме он бы себе сказал, что сделал всё возможное. Хорошее было бы утешение для последних дней. Первые сутки он провёл в машине, то в дороге, то на заднем сидении в полуобнимку с ощутимо оттаявшей — и погрустневшей — псиной. Новости звучали радостно: некоторые отели предлагали временное убежище всем новопоявившимся, а ещё в магазинах дрались за продукты, полиция не успевала на вызовы, электричество включалось и выключалось, вода тоже текла с перебоями, границы закрывали, дороги блокировали, армии опять входили в города. Первая заправка по дороге была вычищена, остались только бензин, брелки, магнитики с открытками и девочка-кассирша, бледная, как смерть. Вторую Брок вычистил сам, зная, что может скупить все продукты мира и всё равно не продержаться долго в обычной легковушке. Банально походный холодильник не мог работать без электричества. Вторые сутки он мучительно выбирал отель среди тех, что работали как «убежища», и тех, что продолжали по старинке заселять за деньги. Мысль была одна — выбрать такое место, где он не станет костью в горле слишком быстро. Эко-отель за полтора часа езды в конце концов согласился принять его без документов, с собакой, машиной и, конечно же, деньгами. Непомерными деньгами для нескольких дней. В конце концов он остался там на полтора месяца. Комната была хорошо если двенадцать метров, здание напоминало переделанный амбар, плоская, заросшая травой земля вокруг походила на Румынию абсолютно всем, но хотя бы люди здесь в основном говорили на языке, который, разнообразия ради, не пришлось учить. И телевизор исправно работал, и, когда отключалось электричество, спасали местные солнечные батареи, и вода была и в кране, и в местном озерце, и холодильник пришёлся кстати, и люди, все, кто прошёл через семь отельных номеров, по большей части, умудрились остаться людьми. Даже когда еженедельные поставки — молока, мяса, рыбы — прекратились. Когда в крохотном холле перед одной из двух администраторш на пол вежливо осела пожилая немка, а в больницах — всех ближайших больницах — не было ни машин, ни лекарств, ничего. Когда все отели обязали работать приютами и всё здание резко превратилось в коммуну с общими обедами и ужинами из того, что оставалось в кухне. Два месяца, конечно, всё было нормально. Сон беспокойный, кусками, но хотя бы на кровати. Душ быстрый, только по необходимости, но хотя бы вообще был. Еда хрен пойми какая, но еда. Почти что задание где-то на другом конце света от дома, даже получше. Через два месяца новости из дома не вспыхнули даже, так, всколыхнулись слегка. Оказалось, Джеймс Барнс вернулся домой, и почему-то без кольца и без фаты, и Роджерс не перенёс его символично на руках через американскую границу или там не спустил с трапа самолёта. Видимо, он всё-таки страдал нездоровой симпатией к тем, кому положено было умереть в Трискелионе, поэтому таскался с Сэмом Уилсоном. И, видимо, история с возвращением половины живых существ была ещё более печальной, чем те, которые рассказывал Брок полтора месяца. Но Роджерса не хоронили. Никто не писал о нём некрологов. Он не получил помилование, да, видимо, и не просил. Тогда казалось, мир окончательно ёбнулся, и, чтобы поддержать тренды, Брок выскреб из памяти старые договорённости, устаревшие на слишком много лет, съездил в ближайший город на всякий случай и оттуда, со ступенек церкви за неимением лучшего, оставил несколько сообщений — одно на одичавшем за девять лет форуме любителей ножей, второе под видео с народной, ну, наверное, итальянской песней. Спустя неделю сработало второе, обычный рекламный спам со ссылкой в мессенджер. Вещи, тоже на всякий случай, были собраны, машина — заправлена, собака — наглажена. Сообщение звучало просто: «Позвони», аккаунт — пустой, но здесь у всех такие были. Написать мог кто угодно. По ту сторону мог оказаться кто угодно. Воображение с упорством шизофреничной паранойи рисовало раздолбанный спецназом отель. Брок позвонил всё равно, резко отсохшим языком сказал: — Ну, допустим, сливы голых стримерш на связи, — и замолчал, внезапно осознав, как странно звучит. За девять, почти десять, лет он говорил на родном языке пару раз. Читал и слушал много, но говорил так редко, что слова вязались с трудом. Может, и не в английском было дело, а просто он в принципе успел забыть, как издавать хоть какие-то звуки. По ту сторону тоже стояла тишина, секунду, ещё секунду. — Я бы не удивился, если бы ты на самом деле зарабатывал на голых фотках, — ответил наконец кто-то. Голос был вполне узнаваемый, но это ещё ничего не гарантировало. — Правда, странно, что не на своих. — Не смущай штатных оперативников, им не настолько много платят, чтоб они слушали твои фантазии. Ещё секунда тишины. Ещё. Потом кто-то вздохнул. — Никто меня не слушает. Квартира чистая, и я пока сдерживаюсь и не зову к себе домой мужиков в форме. Что ещё тебе сказать? Ты не знал, что Румыния была на стороне Оси, пока я не сказал. Я одно время мыл тебе голову кошачьим шампунем. Тебе нравилось больше, когда я трогал тебя левой рукой, а не правой. Достаточно? — А тебе как больше нравилось? — У тебя на лице, и чтоб ты держал обеими руками, — выпалил голос и оборвался резко, странно, и Брок забыл, что хотел сказать. Всё это должно было быть забавно, или хотя бы остро, риск всё равно оставался, или, на худой конец, горячо, но было по-другому. — Ты тоже недавно вернулся, да? — спросил Солдат внезапно. — У тебя всё в порядке? — добавил ещё более внезапно. — Роскошно, но я никуда и не девался, все пять лет отмотал от звонка до звонка. Может, на том стоило бы и остановиться, но тогда казалось — а пошло оно всё. Голова была тяжёлой, тело — каким-то обмякшим, и, в принципе, хотелось тоже выпасть в холл перед администраторшей и потребовать скорую, таблеток, вентилятор хотя бы. — Мне так весело было в Румынии без языка, что я при первой возможности съебался в Германию, — продолжил Брок, — а тут даже после 2014 в некоторых местах говорят слово на Х, после него ещё обычно идёт слово на Г, и я не про неких австрийских художников. Плюс, мне надоело гадать, какой предмет какого рода, и слушать шутки про пиво. Так что я хочу домой. Если всё-таки Солдат решил связаться с полицией, или с ФБР, или с ЦРУ, да мало ли кто теперь у него был в друзьях, то там, у него, наверное, все хлопали в ладоши коллективно. С другой стороны, тогда получалось, что и Солдат тоже рад, вроде как сделал что-то полезное, принёс вон на блюдечке, красота. Очень хотелось, чтобы он радовался. Ну, больше хотелось, наверное, посидеть на кухне ещё разок ночью, они там иногда, в бессонницу, заваривали чай, пили из двух кружек в тёмных пятнах, что-то говорили, было ничего так — успокаивало. Потрогаться тоже не помешало бы. Да и умирать положено на родной земле, все старики этого хотят. Хотя бред, умирать вообще никто не хочет. Перед лицом смерти положено загадать помацать сиську и там, допустим, выпить пива — вот поэтому нужно было поскорее убраться из Германии. — Заберёшь меня домой, а? — спросил Брок тишину. — Я так, просто поздороваться зайду и испарюсь. Тишина застыла. Ну да, просьба получилась без прелюдий как-то, грубовато. С другой стороны, не хватало только трогательно делиться историями жизни вот так. А может, делиться и не хотелось. Не так уж и интересно было, что Солдат делал с Роджерсом — или Роджерс с ним. — Как именно, — выговорил он наконец, — я должен «забрать тебя домой»? — Скажи, в каком гей-клубе тебя подобрать через неделю, дальше я разберусь. Ну, или не разберусь, границы закрыты, но что ты теряешь? Ты теперь законопослушный гражданин, конечно, но, если что, я скажу, что мы встретились там случайно. Из-за совпадающих интересов. Солдат опять молчал. Поморщившись, Брок поднял руку было, хотел подозвать собаку, но не стал. Он собирался поменять одни щенячьи глаза на другие, и получалось нечестно, и, в общем-то, тупо, и — да какая разница? — Хочу тебя увидеть, — добавил он, напоминая себе, что, вроде, нельзя посмеяться над тем, кто сам над собой смеётся, а значит, нельзя унизить того, кто унижается сам, ну или как-то так. — Похуй, как ты это обставишь. Тебе нормально, наверное, не привыкать — моргнул, опять пять лет прошло. А я тебя похоронил. Не стоило бы, наверное, бить по больному человека, которого о чём-то просишь, но всё вокруг и так болело. Солдат с охрипшим, глухим голосом казался больным. Брок, собиравшийся кинуть сравнительно на самом деле безопасную страну, был больным точно. — Да, мне охуенно, — заговорил Солдат опять. — Пять лет мне не жалко, я же так много пожил, а главное — как пожил. Стива больше нет, Б... Стива больше нет. Я живу один. Хочешь увидеться — приезжай, я тебя даже домой приглашу. Но если просто хочешь, чтобы я чем-то помог, — так и скажи, не смешивай. — Да я вроде как давно два в одном, — ответил Брок, но в голове вертелось то, про «Стива». Если «Стива» больше не было, то и Барнса, по идее, тоже не должно было быть. Они же были как попугайчики-неразлучники когда-то, или как две палочки твикс, или вроде того, Барнс жил одной идеей, что они когда-нибудь опять встретятся, а не чаем и задушевными разговорами. — Хочу увидеться, я уже сказал, а в тюрьму не хочу, так что от помощи не откажусь. Но только если доберусь. И только если тебе опять захочется вершить благое. Я не требую, Джеймс. Там, на другом конце связи, Солдат как подавился, выдохнул резко, перегрузив микрофон до белого шума, хрипло пробормотал: — Надо же, меня повысили, — и осёкся, и правильно. Джеймс ему шло примерно так же, как седло корове. Хотя бы потому, что Зимний Солдат был единственным и уникальным, а Джеймсов было полно. — Возвращайся, ладно? Я, правда, всё ещё не очень верю, что это ты, кто бы мне сказал вообще, что тебе захочется... Да ладно. Просто возвращайся. Он точно звучал как больной, как лихорадочный, полупьяный. Горем пахнуло, но это, вроде как, было привычно, они так вдвоём и ходили по жизни — Солдат и тотальное невезение. Этим он и брал, наверное, очарованием перекосоёбленного человека без руки и мозгов, который тайком хотел просто тортик на день рождения и потискаться в кровати. Будь боженька на его стороне, и то, и другое он получил бы от своего Стива, а так — жрал что дают. Хотя кто тут ещё жрал что дают, конечно. — Через пару дней напишу, — сказал Брок, собираясь отключаться. Но телефон от уха не убрал. Даже не двинулся. — И это правда я. Не знаю даже, это хорошая новость или плохая. У меня в голове не очень укладывается, как это вообще, ты же правда вчера был вроде мёртвый. Нет, правда, как это — реально моргнул и выморгнул через секунду? А свет в конце туннеля? Ангелы там, семьдесят мужиков в латексе, хоть что-то? Ему показалось, он услышал или, может, ощутил, что Солдат улыбнулся. На всякий случай он улыбнулся тоже, за компанию. И голос у Солдата немного будто бы ожил. — Упал в землю лицом, очнулся, и тут мне говорят, что нужно прыгать в портал и бороться с пришельцами. Ты меня знаешь, я переспрашивать не стал. Если ты мне ещё веришь, то вот тебе сказка — у меня с собой был только M249 Para, так вот, ни разу не заело. Где ты такое вообще видел? Брок улыбнулся ещё раз просто так, без компании. Сказка, действительно. Когда он ответил на звонок, часы показывали что-то около одиннадцати вечера по Гамбургу или пять вечера по Нью-Йорку. Когда наконец отпустил телефон, время давно перевалило за полночь.*
Номер Брок оплатил ещё на три дня, допуская три варианта — не попасть в город, не попасть на судно и, наконец, развернуться добровольно. Собаку загладил и зачесал напоследок, то извиняясь, то нахваливая, то замолкая. Утро в тот день занималось необычно солнечное, яркое до рези в глазах, и по одной мелкой мысли «ну, это же хороший знак» было понятно, что крыша-то начинает течь. Он переписал контакты обеих администраторш и на мобильный, и на листок, чтобы, если что, с них спросить. Пересчитал деньги, собрал вещи. Около четырёх утра выехал в Гамбург, предварительно первый и последний раз серьёзно себя спросив, не хочет ли остаться. До рассвета он попрощался с отелем, на рассвете — с машиной, в город можно было войти только пешком, и то чудом. Второе чудо, казалось, нужно было, чтобы найти корабль, любое судно, готовое незаконно везти людей через Атлантику, но в этом дивном новом мире таких нашлось несколько, и торги за каждое место устраивали чуть ли не у городской администрации, так много было желающих. 10 марта, дата въелась в память, такой себе красный день календаря, Брок зашёл на корабль, а 17 марта сошёл — и с корабля, и с ума. Тело извелось от неподвижности, тошноты и голода, дни все смешались, пересыпались вместе, он запомнил только, как ночью его и кучу таких же измождённых людей вывалили на склад, вывели через множество коридоров и на свежем воздухе его опрокинуло, вывернуло наизнанку в случайную мусорку напоследок, на прощание. Он там где-то сел на асфальт коленями, по факту упал сахар и нервы подкосило, а ощущалось как вполне реальная смерть — и никакого туннеля и латексных мужиков в конце не было, не соврал Солдат. Тот его подобрал после пары сообщений, нашёл всё-таки, даром что с опозданием на семь лет. Криво выдохнул: — О господи, — прежде чем подхватить. — И тебе привет, — бормотнул Брок, жалея, что не может как следует рассмотреть. Зато потрогать мог, и цеплялся, как утопающий, стискивая пальцы и старательно дыша, чтобы не отъехать. Дело-то было такое, целое возвращение домой. Хотелось быть в сознании. Но и отъехать, может, тоже немного хотелось, Солдат ведь всё равно его держал. Если бы не держал, если бы не существовал вовсе, пришлось бы как-то выбираться самому, а так можно было расслабиться немного. Солдат перекинул его руку через плечо, и он благодарно повис и терпел, и всё целиком казалось одним пьяным сном. Улицы, такси, Солдат в полумраке, дом, воздух, пропахший бензином, уличной едой, водой и канализацией, яркие вывески, многоэтажки, магазины — обычный дом, затхлый подъезд, высокий этаж, квартира наконец. Сразу за дверью Брок, бросив на пол рюкзак, аккуратно стёк на стену, упёрся ногами в пол, чтобы не рухнуть, и, опустив голову, глубоко вздохнул. Блевать на чистые половицы не хотелось. Себе в руки — тем более. — Тебе ведро подать или это уже пройденный этап, пора скорую? — спросил Солдат, включая свет. Глаза прорезало, и руки Брок всё-таки подставил. — В душ сунь, отпустит. Прикрывая слезящиеся глаза, он услышал пару лёгких шагов и второй щелчок выключателя, машинально ступил вперёд почти наощупь, когда Солдат его подхватил и подтолкнул в раскрытую настежь дверь. Вместо тысячи слов он ухватился в крошечном пространстве за дверцу душа, потянул и, включив воду, уткнулся лицом в холодные струи. Спину мгновенно свело. В ноги потекли судороги. Он умывался, пил, глотал, как лучшая девочка, и на краю первого спазма выпрямился, закрутив краны. — Я тебе в раковине оставил вещи, — сказал Солдат в спину голосом, выдающим, что имел он в виду на самом деле: «Какого хрена?» — Ты сам справишься или мы по старинке? — Не дай бог, — пробормотал Брок, и дверь позади захлопнулась. Медленно, без резких движений, он потянулся раздеваться. Залез в душ, настроил воду потеплее, и там тошнота постепенно прошла, тело отмокло и размякло, литры мыла и километры зубной пасты смыли остатки корабля, голова немного просветлела. В честь таких чудес он вежливо оттёр пятна пасты со дна, смахнул в слив оставшиеся после бритья волоски и, не думая, не вдумываясь, сунул руку в раковину. На дне раковины после всех богатств он нашёл запечатанные трусы, с бортика свисали штаны и футболка, не новые, но пахнущие только стиральным порошком. Одевшись, он смял упаковку, подхватил ботинки, собрал в кучу свои вещи и толкнул дверь, окрылённый новой жизнью. И почти захлопнул обратно. Замер на пороге, подумав, а не бросить ли всё из рук для драматичности момента. Боком, осторожно, выехал из дверного проёма, чтобы прислониться к стене лопатками, и, моргнув, посмотрел на Солдата ещё раз, резко надеясь прямо сейчас подхватить старческую слепоту. Он на себя в зеркало по утрам смотрел с меньшим ужасом. Даже сейчас, положа руку на сердце, готов был сказать — да что там, спустя семь лет всё такой же красавчик. Но вот Солдата он не таким отдавал. Солдат после Румынии был откормленный, вполне ухоженный, волосы эти длинные, вековой запас вредности, тупые истории, улыбка на миллион сердец бедных румынских женщин. Солдат после — после семи лет — был как по ложечке выеденный. — Что? — бросил тот от кухонного уголка. Обмельчавший какой-то, исхудавший обратно до гидровских времён, ни волос, ни намёка на улыбку, глаза не то пустые, не то злые, человек двух режимов — тряпочки и «я тебе все кости переломаю». — Ну, представь, — ответил Брок почти машинально, — что ты продал новую тачку, коллекционную, единственную в своём роде, а назавтра новый хозяин пьяным въебал её в дерево. Солдат хмыкнул почти как раньше, и стало немного легче. — Представь, что ты полгода ухаживаешь за лежачим, — выговорил он, склонив голову. — На горшок носишь, пяточки растираешь, сказки читаешь на ночь, вообразил? — Да, и тут опять снова-здорово. — Именно. А мне ещё мама в детстве говорила перестать таскать полудохлых мышей из мышеловок. Видимо, из-за таких историй кто-то в Гидре и решил лепить из этого настоящего асассина. Брок ему улыбнулся просто так, для души, и, то ли чуть расслабившись, то ли расчувствовавшись, Солдат резко стал бесконечно усталым. — Давно здесь живёшь? — спросил Брок, только чтобы разбавить гляделки, и наконец огляделся. — Полтора месяца. А что ты ожидал, дворец? — Пентхаус. Что угодно, на самом деле. Что угодно. Единственная комната, от входной двери до двери балкона, на самом деле была ничтожно маленькой, но, как известно, и не в размерах заключалось счастье. Хрен с ним, с размером, и то, что кухни полноценной не было, плиты там, адекватного холодильника, тоже похер, неважно. Кроме кухни, в комнате не было кровати. Кружечек этих ёбаных, запасов чая, бесполезной еды какой-нибудь пожевать ночью. Пара пустых кухонных тумб, микроволновка, телевизор, стул, кресло оказались тут только потому, что квартиру наверняка так и сдавали. А Барнс так и жил. И то, что он как-то там отшучивался и отхмыкивался, вообще ничего не меняло. И то, что можно было сейчас начать читать ему нотации, обещало тоже ничего не поменять. — Ладно, — начал Брок осторожно, рискуя отлепиться от стены. — Куда это грузить? — Корзина для белья в ванной. — Да это всё выкинуть надо нахрен. И вещи из рук, и всё вокруг сразу. Квартира воняла тоской. В таких квартирах стреляются. Такие люди, вот эти ветераны, не способные оценить чудеса нормальной кровати и вкусной еды, и стреляются, либо лезут где погорячее, чтобы умереть героями. Брок таким отказывал, ещё когда мог выбирать, с кем будет работать. Он таких видеть не желал, чтобы самому случайно не заразиться. И он стоял посреди пустой по сути комнаты, резко проснувшись и очнувшись, и злился хрен знает на кого, и злоба была до красных пятен. Пока он залипал, Солдат полазил по ящикам, вытащил мешок для мусора, развернул, адски шурша, и подошёл, показывая приглашающе раскрытую горловину, как-то стыдливо буркнул: — Ну бросай. В чёрное нутро Брок сгрузил одежду, упаковку и забрал мешок. — Я тебе погрел ужин, — проронил Солдат в спину, пока он ставил мешок и ботинки у двери. Пол был уже чистым, без следов от обуви, а он поклясться мог, что точно не чистил подошвы. Но ладно, пожалуй, можно было посчитать это проявлением обычной чистоплотности. Пожалуй, можно было даже просто сказать: окей, всё не так плохо. Просто чтобы себя опять подбодрить. — Скажи, что это не бургер и не наггетсы, и я скажу спасибо, — пробормотал Брок, наклоняясь к рюкзаку. Деньги, паспорта, даже самое важное пока можно было оставить внутри. Глок он тоже туда скинул, и Солдат не сказал ни слова, хотя наверняка заметил. — Курица, овощи, сэндвич. — Тогда — спасибо. Он выпрямился и развернулся, прищурился, пытаясь по иконическим глазам поймать намёк хоть на что-то — рад или не рад, охуел или не охуел, хоть что-нибудь. Солдат смотрел, не моргая, вроде как на цель — а вроде такой беспомощный, не опаснее котёнка. И, показалось, да и ладно. Котят положено любить. — Обниматься пойдёшь или ты так, поматросил и бросил? Солдат внезапно опустил глаза. — Меня редко оставляли одного, а если оставляли, средств связи у меня всё равно не было. — И он мог ничего этого не говорить. Брок не спрашивал. Не планировал спрашивать. — А если бы и были, то что, ты тоже от спецназа побегать хотел? Он замолчал, поднял голову, вроде смерил взглядом, а вроде попросил прощения неизвестно за что. Штука была такая — никогда у него особо не спрашивали, чего ему хочется, что ему нужно. Скорее всего, правильно делали. По свободной воле он спасал преступников от тюрем. — Я не мог с тобой связаться, — выговорил он с нажимом, наверное, убеждая самого себя. Брок и так верил. — Мне полагалось тренироваться, работать над собой, ну, знаешь, чтобы больше не убивать никого. Мне помогли избавиться от кодов, Брок. Не в моём положении было требовать приватную комнату для связи с — да с кем угодно. Ну и странно было бы после семи лет радиомолчания написать тебе самому, что я бы тебе сказал — как дела? Ты жив чудом. Я даже не знаю, каким. Об этом они по телефону не говорили. Могли бы ещё лет пять не говорить, но, видимо, ему теперь хотелось. А может, на прослушку работал, оставалась же такая вероятность. — Таким же, как ты без кодов. Я поехал в Брашов, прибился к цыганам, учил их детей великим боевым искусствам, а с дочкой барона у меня случилась такая любовь, что мы завели собственных детей и жили долго и счастливо. Барнс наконец-то хмыкнул снова, почти усмехнулся. — До дочки я почти поверил. — Перегнул. Я сдался приятным ребятам из Ферентаря, они гоняли вещества через границу и на этой почве плохо ладили с полицией, поэтому мы с ними вроде как были по одну сторону. Но не переживай, за два года я выслужился и всё осознал. Мы везли деньги пограничникам, нас было пятеро и вдруг стало трое, и тут меня осенило: чёрт, мы же плохие. Так что я добил выживших. И взял деньги. Барнс усмехаться перестал. Но раньше его ведь ничего не смущало, так почему должно было смущать теперь? — Видишь, я вершил правосудие, — продолжил Брок, — один раз остановили на дороге, попросили вежливо поделиться всем, что было, а я не стал. Один раз в дом залезли, один раз пришли потребовали деньги за «охрану района», ну и ещё один раз у меня на кухне материализовался старик. Со стариком, конечно, неловко вышло, но я спас его собаку. А потом бросил, но в отеле. Там о ней позаботятся, потому что если нет, мне придётся плыть обратно неделю в собственном говне, а я не хочу. Годится такое чудо? Барнс просто смотрел, и глаза у него всё ещё были как у иконы, вон, даже покаяться заставил — и раскаяться бы тоже заставил, и ноги бы ему Брок пошёл мыть, чтобы «грехи простились многие за то, что он возлюбил много». Или чтобы потрогать всё-таки. — Конечно, — сказал он наконец, моргнув. Показалось — расплачется, и станет совсем страшно. Чтобы не видеть, Брок подошёл к этому еле живому телу и вжал в себя, схватившись за ненормально тонкую талию. В грудь ткнулось что-то аномально твёрдое даже для всего твёрдого Солдатского тела. Из врождённого любопытства он отстранился, скользнул рукой до ворота кофты и, поймав скользкую цепочку, потянул. Солдат разрешил, и он вытащил под свет оба жетона, прищурился, разглядывая. Сначала думал — оба будут на Барнса. Джеймс Б. Барнс, сержант, 32557, как-то там дальше. Но второй оказался на Роджерса. Хорошая была штука, эти жетоны. Будь у Страйка такие, Брок хотел бы сохранить все, поименно. Шея бы, правда, никогда не разогнулась, да и звенело бы страшно, как вечный колокольчик позора. Он оставил жетоны поверх кофты и обнял второй раз, и Барнс выдохнул сипло, почти захрипел — и, отмерев, приник всем напряжённым телом. И стало хорошо. Стало сразу понятно, впервые за дохрена лет, как за одну услугу, за какие-то телесные ласки можно было не то что простить или понять, а спасать, носить лекарства, это всё. Что бы там ни было, Брок всё простил. И всё понял. И спасать на всякий случай поклялся. И, вскинув голову, придержав за шею и цепочку, поцеловал. Ноги слабые и так едва держали, теперь — подкосились. Голова и так была больной и дурной, стала — оглушённой. Солдат опять его придержал, подхватил, он выговорил: — Да нет, отпускай, — и мёртвым весом потянул их обоих на пол. Кровати здесь не было. Половицы, стиснутые стенами и дверьми. Ощутимый ледяной сквозняк. Протёкшая нахрен наконец крыша, выеденный по ложечке тягучими молчаливыми днями мозг. Брок распластался неуклюже по полу лопатками, веско сказал: — Слушай, — и замолчал, за руки, за плечи пытаясь подтянуть Солдата поближе. Тот смотрел как в трансе, как в день, когда вспомнил Стива Роджерса, только верить хотелось бы, что вспоминал теперь что-то другое. — Я вот много лет думал, этично ли дрочить на мёртвых. Вроде нет, а вроде мёртвые живы, пока мы о них помним, так? Я решил, что можно. Дарю тебе мудрость. Я сейчас, наверное, сдохну, но ты уж не забывай. Солдат помотал головой отчаянно, как ребёнок, которому сказали, что Санта-Клауса не существует. Или что мама умерла. Или что в принципе все умерли, остался только дефективный он. — Обойдёшься, — выхрипел и, сколько бы Брок за него ни цеплялся, встал, пришлось запрокинуть голову, чтобы за ним проследить. Он опустился на колени перед тумбой под телевизор, достал два одеяла, одно расстелил по полу, второе кинул сверху. Вернулся, бесцеремонно схватил за кофту и потащил как было, по полу, никаких тебе объятий для принцессы, и Брок бормотал: — Да ты охуевший, — и он прямо поперёк, как было, отвечал: — Отвяжись. Положил на одеяло, второе сунул под голову, всмотрелся опять в глаза, но теперь — с медицинским интересом, зрачки хотел разглядеть или что. Задрал рукав, прижался раскалёнными пальцами к запястью, где колотился пульс под 110 или 120, посчитал и, кивнув самому себе, поднялся снова, припечатав: — Будешь жрать по часам, пить по часам и спать по часам. — Ага, к... Солдат хлопнул микроволновкой так, что Брок чуть не эвакуировался на потолок на всякий случай. Зашумел водой, пришёл обратно с пластиковыми лотками и стаканом, сосредоточенный, как на задании, и отчего-то злой до дури. — Жрать и спать, — напомнил раздражённо, и Брок не стал спорить. Поесть было неплохо, пить хотелось сильнее всего, ну, может, только не так сильно, как поэтично трахаться на голых досках, и сон — сон пришёл быстро. Он только отдал назад опустевшие лоток и стакан, открыл было рот, и Солдат, велев «спать», развернулся. Выдрал с кресла сидушку, сунул ему под голову, отобрал одеяло и не только укрыл — подоткнул у ног, как никогда. — Ты тоже ляг, — попросил Брок, и, скривившись, Солдат встал. Сначала показалось — из принципа. Но он выключил свет и на самом деле завалился рядом, и притиснуться к нему боком было не сложно, да и не слишком стрёмно. Барнсу же можно было когда-то, он рядом постоянно грелся, лез в руки, свои кошмары пережидал, улёгшись щекой на грудь, и дневники свои иногда заполнял, закинув голову на колени, обложкой почти залезая в лицо. Брок только ткнулся ему в неживое, прохладное даже сквозь ткань плечо носом и отключился. И сон впервые за много лет был абсолютным. Ровным и безмятежным, как у ребёнка.*
Там же он проснулся, на полу, изнывая от духоты, боли, жажды, как посреди бесконечных контейнеров на корабле. Прежде, чем мозг включился, инстинкты завыли, почти завизжали, и после мягкого, пушистого сна адреналин так вдарил в кровь, что он оглушённо застыл. — Расслабься, — велели из темноты хрипло, и память наконец включилась. — Я тут просто лежу. — Ага. — Брок выдохнул. Нормально, всё было нормально. По крайней мере, его не убивали. — Это же ебать как обычно. Сколько времени? — Около пяти утра. Спи дальше, не прогадаешь. Пять утра. Двенадцать по Гамбургу, глубокий день. В квартире, правда, времени не существовало, зашторенные и заклеенные окна не пропускали ни клочка света, и казалось, какое там, максимум три ночи. Тело, в принципе, с таким раскладом соглашалось, спать хотелось, но не прямо сейчас. Прямо сейчас нервы всё ещё потряхивало, и шея болела, и каждая косточка, каждая мышца задолбались лежать на полу, и мозг как-то в целом не встал пока на место. — Ты что-нибудь вообще видишь? — спросил Брок, с трудом поднимаясь на ноги. Солдат следом не потянулся, остался валяться где-то рядом. — Да. Твой левый мизинец в дюйме от тумбы. Вытянув руку, Брок нащупал сначала телевизор, потом тумбу и осторожно развернулся. Глаза почти привыкли, но всё равно очертания предметов больше угадывались, чем читались. — Теперь — в дюйме от моей ноги, — вздохнул Солдат, и Брок через него переступил. — Тебя проводить, может? — Да, и за руку подержи. Нащупав выключатель, Брок потянул дверь в ванную и, ослепнув, торопливо шагнул внутрь. Пока глаза привыкали снова, он, закрыв дверь, рискнул наконец согнуть руки, пошевелить пальцами — всё относительно работало. И было настоящим. Раковина тоже оказалась настоящей, с настоящей водой. Унитаз — вообще чудо. Душ — манна небесная. Он всё попробовал по очереди, и после утренней рутины организм вроде даже поверил, что утро на самом деле наступило. Здесь, в Нью-Йорке. В Бруклине. В квартире, где жил живой и узаконенный Джеймс Барнс. И он тут теперь стал вторым жильцом, так, видимо, получалось. То есть — факты фактами, но они неплохо вмещались в голову, пока всё можно было объяснить бредовым сном от усталости, от болезни, от тоски, в конце концов. На трезвую получалось хреново. Открыв дверь, Брок выглянул наружу. Полоска света прорезала комнату до полуразобранного кресла, вычленила из темноты очертания входной двери, рюкзака, обуви с одной стороны — и босые ноги Солдата в спортивках с другой. Он так и валялся на полу и, что-то подсказывало, не спал всю ночь, и спать не собирался. Щёлкнув выключателем, Брок шагнул в темноту, переступил опять через молчаливые ноги и прежде всего уточнил: — Я сейчас трону твою священную закрытую дверь, но ты не дёргайся. Я только посмотрю. — Так тронешь или посмотришь? — отозвался Солдат. Тон был сухой и напряжённый, но он хотя бы не дёрнулся валить на пол и добивать. Брок крутанул дверную ручку и до неприличия обрадовался, когда та повернулась строго вверх. Дверь умела открываться вертикально, и он оставил крохотную щель, впустив немного света и холодный, полузимний ещё воздух. И глубоко вдохнул всё это свежее, ледяное и пронизывающее мокрую кожу. Не сильное это было утешение, но и жаловаться не стоило — в Румынии он бы за такое душу продал. — Так разрешишь оставить? — спросил он, просто чтобы что-то сказать. Он всё ещё стоял на своих ногах, значит, Солдат не возражал. —Замёрзнешь — закроешь сам. Он отпустил ручку и развернулся. Солдат там где-то уже сидел в темноте, едва различимый, но наверняка с очень серьёзным лицом. Что там дальше полагалось делать утром — завтрак вот найти, а потом, видимо, завести трогательный разговор, включить сериал, день за днём жить жизнь подростка на выходных. На самом деле, делать в этой квартире было нечего. На самом деле, в Румынии им это не мешало. Желание отвлечься превращало нереальное, сцены вроде «учить Солдата готовить», «читать с Солдатом книжки», «играть с Солдатом в шахматы», в реальное. Но и Румыния осталась где-то там, тысячи километров и много-много лет. На самом деле, «дальше», вполне возможно, подразумевало поиск хоть какого-то жилища в Нью-Йорке. — Тебе нужно поесть? — спросил Солдат не особо убедительно, и показалось, он думает примерно о том же самом. «Давай ты будешь больным, а я буду тебя спасать», когда-то это ведь работало и всё оправдывало. Можно было согласиться, на день-другой усталости от дороги хватит, а потом — а потом всё равно те же вопросы. — Попозже. Сейчас я охлажусь, и будем досыпать. Ты же не спал? — Нет. Мне там одно и то же показывают, иногда надоедает. Усмехнувшись, Брок глотнул ещё воздуха и захлопнул дверь. Чуть охлаждённая квартира уже казалась в разы приятнее, и в темноте снова показалось, что утро так и не наступило. Ну и пусть. Он подошёл поближе и, кое-как опустившись на пол, двинулся спиной к стене, чтоб не пришлось поддерживать себя ноющими руками. Солдат проследил взглядом, повернул голову, но остался на месте, так и сидел, скрестив ноги. Из плюсов оказалось, что за те много-много лет пустое «он так может, а я — уже нет» приелось и ничего не вызывает. — Ты на самом деле собираешься меня тут прятать или я на таймере? — проронил Брок в тишину. Вроде уже пора было бы спросить. И сил теперь хватило бы, чтоб утечь из этого чудесного места в какое-нибудь другое. Опустив голову, Солдат сцепил руки в замок, нервно сжал пальцы. Интересно было до жути, что происходит у него в голове, как он себя, или их обоих, оправдывает, сколько там жалости, а сколько собачьего желания об кого-то гладиться, снится ли ему такой кошмар, где он в одной палате в Вашингтоне отключает кислородный баллон, — или он это только представляет в лучших фантазиях. — Собираюсь, — ответил он наконец. Желание скрестить за спиной пальцы на удачу прошло, хорошо, не сбывшись. А Солдат вдруг выдохнул и, обычно прямой как струна, сгорбился. — Я собираюсь тебя тут прятать, пока не придумаю, как тебя легализовать. Пока у меня не будет хорошей сделки. Это было хорошее «если бы». Если бы он мог настраивать реальность как угодно, он бы сделал так, но он не мог, и всё равно Брок почти дрогнул. — Ну, это тебе долго ждать придётся. Лет десять, надеюсь. Тогда из-за, там, рака или Альцгеймера в тюрьму я уже не пойду. — Я рассчитываю на год или два, — отозвался Барнс сухо, будто не знал, что показывает наркоману чистый кокаин. — Надеюсь успеть до рака и Альцгеймера. Своевременный ответ как-то сразу и не нашёлся. Голова осталась пустой, тяжёлой и слегка тревожной. Тема была такая, многослойная, и заставляла смотреть далеко вперёд, а никогда загадывать далеко вперёд не помогало. Как и оборачиваться. — Ну, всё равно долго, — протянул Брок, шагнул, как по шаткой земле. — Придётся тебе тут всё переделать под мой райдер. Кровать сюда не влезет, обойдёмся раскладным диваном, потом заберём с собой. Потом — это когда сможем переехать, и мы переедем, потому что ты на Бруклин четверть века смотрел, хватит. Плиту тоже некуда поставить, возьмём мультиварку. Подушки ещё нормальные, одеяла потеплее, лампу обязательно, чайник. Договорились? Солдат поднял голову, вгляделся сквозь темноту, казалось. Взгляд был тяжёлый и, похоже, тоже многослойный. Но спорить он не стал. — Договорились, — сказал и замолчал, всё сжимая самому себе пальцы. — Тогда ложись. — Брок похлопал по полу рядом с собой, обещая утром первым делом заняться диваном. Утро — оно-то ведь ещё не наступило, так ведь? — Приснятся мультики — я тоже проснусь. Пойдём возьмем кофе или что-нибудь. Показалось, Солдат где-то там улыбнулся даже. Улыбнулся и лёг рядом, вытянулся на боку, и Брок стёк к нему по стенке — они лежали так, как девочки-подростки на пижамной вечеринке, лицом к лицу, осталось только начать шептаться. Брок протянул руку навстречу первым, коснулся живого предплечья, горячей голой кожи, поражающей так же, как викторианца поразила бы голая женская лодыжка. Он вжал туда большой палец, огладил напрягшиеся мышцы, уронил ладонь Солдату на бок и, вкравшись под футболку, упоенно сжал изгиб талии, не зная особо, на что намекает и к чему ведёт. Но ему нравилось, ещё бы не нравилось. Бок тот был твёрдым и тёплым, рёбра острыми, выступающими под пальцы, живот под ладонью поджался, и Солдат, прерывисто выдохнув, опрокинулся на спину и в одно движение стянул футболку, жетоны коротко звякнули в темноте. Брок только наклонился к нему, вклиниваясь коленом меж колен, и он подался навстречу, обеими руками влезая под одежду и прижимаясь сухими губами. Как раньше, ему не нужно было много. Поцелуи для него годились как фееричная прелюдия, пара бонусных очков за пару засосов на шее, тысяча — за то, чтобы вжать его в пол всем весом и придержать за точки челюсти, вылизывая рот. Как никогда, он трогал, везде лез руками, ногтями впивался в поясницу, цеплялся за плечи, возвращал к себе, дёргая за волосы, и гладил там, затылок, макушку, тёр виски и загривок, будто они тут на день спа собрались расслабляться, но почему-то это работало. Когда Брок, стянув с него всё оставшееся, дежурно тронул его член, растирая смазку, он вскинул бёдра и застонал измотанно, напоминая, как умел, — хрипло и приглашающе, каждый раз подстёгивая. Он кончил предсказуемо за пару движений, и Брок только чуть поправил руку, протяжными движениями вытягивая из головки тяжёлые плевки. Барнс там, медленно и мелко толкаясь в кулак напоследок, дышал в темноте часто и по частям, задыхаясь. Ноги раскинуты, как положено, колени слабые, податливые, руки сцеплены у живота, чтобы случайно не продолбить местные половицы от удовольствия. Брок сжал его немного и, пока он вздрагивал, вытягиваясь до носочков, нашёл в темноте жетоны — заляпанные насквозь. Что-то в этом было такое, нейроны фейерверком взрывались в голове. Что-то в этом было такое, и Брок, отодвинувшись, завалился на спину на своё место и за плечо потянул Солдата к себе, на ходу перехватывая за слишком короткие теперь, неудобные пряди. Тот понятливо раздел и под давлением наклонился, и жадно выдохнул, вбирая в рот, и злоба, только родившись, там и сдохла, на его мокром языке и абсолютном желании брать в горло, всем собой прижимаясь навстречу. Он, кукольно послушный, сосал старательно и расслаблялся от любых касаний, обмякал, прогибаясь, и Брок больше гладил, чем пригибал, и ничего не говорил, не в силах вспомнить, как оно там вообще, какие-то слова, и, попытавшись даже как-то притерпеться, подождать, потянуть время, сдался, кончив у ласкового языка. Там, на полу, было тогда жарко, и мышцы, кости болели так вжиматься в пол. Там Барнс выпрямился, растерянный какой-то, оглушённый, и Брок потянул его к себе, уложил рядом и загладил, не собираясь даже отвлекаться на душ или что-то там. Он вот такой, голый и мокрый, был хорошеньким, но главное — бездумным, и пара раундов оставляла его таким на долгую спокойную ночь. Спокойные ночи вели к спокойным дням. В спокойные дни они делали что хотели. Захотят утром, настоящим утром, — будут выбирать чайник на маркетплейсах, и будет казаться, будто так и надо и по-другому не было никогда, и никогда не будет. Всё вроде было тогда понятно там, на полу. Понятно, предсказуемо и очень, очень спокойно, можно было даже в недалёкое будущее заглянуть, так, одним глазом, на неделю вперёд. И, разнообразия ради, не на сто процентов ошибиться, а где-то на сорок.*
Вчера, вроде как, они всю квартиру перетрахали, и не собой, а рулеткой, все стены, входную дверь, пролёты лестничной площадки. Диван вписался еле-еле, собирать было легко, а начать наконец там спать без «не хочу, не буду, люблю пол до гроба» — сложно. Чайник зато всем понравился, лампа пригодилась, и с мультиваркой было странно поначалу, но всё тогда было чуть странным, а потом прикипело. Каждая мелкая, нудная забота вроде найти пожрать и каждая идиотская, из чужой жизни выдранная деталь вроде, сложив диван, поправить подушки утром. Подушечки вместо кружечек, так получалось. Подушечки, вместе со всеми остальными улучшениями, казались абсолютной ничтожностью, пока Солдат вместе с новым кэпом гонялся за старым или со старым за новым, или как-то ещё. Недели Брок не знал ничего, кроме того, что собаку назвали убожеским именем Бинди и она уехала жить к администраторше помладше — той, что блажила пару раз идеей перепихнуться в рабочем сортире. Вступительная речь, ведущая к весёлой дороге обратно в Гамбург, как-то так и начиналась бы: «Помнишь, вот, тот сортир?» Но Солдат вернулся, размякший и удивительно целеустремлённый. Странно, как всегда, выходило — совершать благое его толкали одни люди, а сопли вытирали другие. Другой человек, даже там рядом не стоявший. Другой человек по ночам включал лампу, грел руку о широкую Солдатскую спину, перекрученную напряжением, и слушал то загнанное дыхание, то бессвязные хрипы, и никогда ничего не говорил, хотя иногда раздумывал честно пообещать, что всё закончится. Мозг так устроен, невозможно десятилетиями с одной и той же силой гонять по кругу одни и те же воспоминания, пластинка рано или поздно надоест. У Солдата просто пластинка была на славу, целая дискография даже, студийная запись с оркестром — но она не могла не закончиться. Она истиралась вместе с новизной Нью-Йорка и новизной покоя, один ничего не содержащий день за другим, сначала весна, потом лето, потом осень, потом зима, и так по кругу. Начали они с рулетки — закончили в Вашингтоне, в квартире, которая была похожа на квартиру даже без дополнительных стараний. Со спальней, где разнообразия ради нашлась кровать, адекватной кухней, посудомойкой и приличным видом, продержавшимся меньше одного дня до старой доброй давно женатой пары — тонировочной плёнки и блэкаут-штор. Барнс сюда возвращался как кандидат в конгресс, Брок — как чемодан без ручки, но по знакомым, почти что милым сердцу местам они прошлись вместе. Разброс ассоциаций был большой, что-то от «здесь я жил» до «здесь меня пытали», и всё равно любое воспоминание неизбежно заканчивалось в новой квартире, с новым чайником, ванной там, кроватью — всем предметам, которые должны были сойти за «стало лучше». За «вот чего я добился» — за множество лет. Но Брок стоял там живой и даже не совсем заёбанный многочасовыми шатаниями по улицам. Он стоял там живой, и Барнс зачем-то с упорством влюблённой школьницы растирал ему замёрзшие ладони, проверяя, разгибаются ли пальцы и сгибается ли запястье. Он стоял там живой и собирался, желательно попозже, умереть своей смертью ради своей великой цели раз в неделю валяться в ванне, или вроде того. Других никто не диктовал, а самому было очень лень придумывать, ради чего всё-таки стоит сдохнуть покрасивее. Он стоял там живой и, прикормленный, обласканный спокойным временем, не особо даже помнил, что вот эта вся идиллия держится немного на соплях. Идея, что Солдат умрёт раньше или там раньше попадёт в тюрьму, казалась игрушечной и дурацкой. А идеи, что Солдату это всё станет слишком неудобно, не существовало. На дне второго стакана она всё-таки нашлась во всей реальности.*
На дне второго стакана мозг, тяжело провернувшись, наконец вяло командует — ладно, достаточно. В ванной всё ещё льётся вода, свет слишком яркий, голова совсем пустая, и, вывернувшись из памяти, Брок подтирает со стола остатки восковой печати, очень желая на самом деле провалиться обратно. Он так ждал уже неделями, ждал месяцами, подождёт и ещё пару минут или сколько там конгрессмэн изволит мыться. Тем более, раньше у него всегда были все шансы ничего не дождаться — теперь дождётся точно. С Барнса станется, конечно, поскользнуться на кафеле и бесславно погибнуть, но всё-таки, скорее всего, он рано или поздно выйдет и скажет свой вердикт. Вроде как, надоела ли подросшая собачка или ладно, с ней зато спать тепло. Под мягкий шум Брок моет и убирает нож, подумав, споласкивает стакан, прячет бутылку в шкатулку, а шкатулку в ящик. Стоять на кухне очень здорово, но если уж наслаждаться квартирой в последний раз, то не здесь. Он выключает свет, как хотел, и перетекает в тёмную спальню. Пол нетвёрдый, шаги нечёткие, он открывает окно, дёргает лампу, и, когда ложится, комната легко кружится. Зато спина расслабляется, намёк на судорогу в ноге отпускает, он тянется всем телом, морщась от неохотной боли вокруг рубцов, и, обмякнув, смотрит в потолок, привыкая. Ну, в доме престарелых как-то так, наверное, и будет. В тюрьме, пожалуй, будет повеселее. Если уж выбирать, куда пойти, а других вариантов особо нет, то тюрьма — хороший кандидат. Новый интересный опыт. Какие-нибудь другие интересные слова, которые прикроют, как же, блядь, хочется засунуть спальню в шарик со снегом и унести с собой. Дверь ванной щёлкает, и, дёрнувшись, он садится, зачем-то думая ещё, как лучше сделать. Барнс, силуэт в полутьме, смотрит сначала в кухню, потом поворачивается и, шагнув в проём спальни, там и останавливается. Нюхает и чует наверняка, скотина. Получше, чем все домохозяйки сороковых вместе взятые. — Ты же не пьёшь, — говорит он неожиданно мягко, вот прям зефирно, вот прям не осуждает и вообще пришёл дружить. Наверное, это хороший знак. Очередной хороший знак того, что крыша всё-таки подтекает, и уже серьёзно. — Да, а ты не выиграл. Тебе кажется. Проснись, ты в криокапсуле. Прислонившись локтём к косяку, Барнс мельком улыбается. Полотенце на бедре держится чудом мысли, личико у него, несмотря на щетину, — детское, волосы насквозь мокрые, левая рука, как всегда, оживший кошмар модельера, но в целом, в целом, можно понять того, кто сливал ему все тайны за вкрадчивый голос, многообещающий наивный взгляд и кое-что ещё. — Я бы, честно, не удивился. Но тогда, правда, получится, что мне приснилось, что я тебе обещал хорошую сделку. И я точно придумал, что я её получил. Не такую хорошую, как я бы хотел, но всё-таки. Во вздувшихся сосудах в голове шумит кровь. Сделка в мир не влезает. Он вообще не резиновый, этот мир, чтобы впихнуть туда и конгрессмэна Барнса, и сделку. — Ты её получил, но ничего мне не сказал и пошёл отмокать. Странно как-то, кто-то может даже подумать, что ты привираешь. — А надо было прыгать от радости? На шею тебе броситься? Ты бы мне это не припоминал остаток жизни? Пожав плечами, Брок опускает взгляд. Улица шумит, в честь такого разговора неплохо бы закрыть окно, но он не двигается и ничего не говорит, а ему положено заговорить первым. Он должен не выдержать молчания и ляпнуть что-то поагрессивнее. Барнс тогда расщедрится на детали, и, скорее всего, эти самые детали даже переживут два стакана — скорее, суммарно полстакана — виски. Но они не очень-то и интересные на самом деле, эти детали. И полстакана виски не прикроют, что вопрос «а дальше как» тут стократ важнее, чем просто «как». — Ладно, — начинает Брок, поднимаясь. Земля воздушная, его покачивает, но спирт тут, скорее всего, не при делах. Он закрывает окно, форточка хлопает, ручка проворачивается в пальцах, и спальня резко затихает. Он слышит своё ровное дыхание. — Какие условия? Когда он оборачивается, конгрессмэн осторожно садится на кровать, распуская по ногам полотенце. Он садится на другую сторону и, подумав, забирается на кровать с ногами. Сидеть друг к другу спиной было бы слишком драматично даже для всего драматичного дня. Да и смотреть, как капли блестят у Барнса на шее и груди, интереснее. И кажется тогда, не так уж всё и серьёзно. А ощущается пиздец как серьёзно. До сжавшихся нервов. — Есть несколько людей, которые теперь живут в Бразилии, — говорит конгрессмэн размеренно. — Три человека, один спонсировал Гидру, второй руководил постройкой хеликерриеров, включая систему наведения, третий был учёным. Всем предъявили обвинение в 2014, все успели исчезнуть. Ты расскажешь все адреса, пароли и явки. Как ещё один беглец, который поддерживал важные контакты. Ради спортивного интереса Брок честно пытается вспомнить — хотя бы имена этих людей, хотя бы тот потенциальный единственный раз, когда они пересекались, что-нибудь. Он не помнит ничего. Но понимает, к чему это ведёт. Глаза у конгрессмэна снайперски спокойные. — Я передам тебе всю информацию и легенду, — продолжает он почти расслабленно. — И, если ты согласишься, мы с тобой всё отрепетируем. Ты даже под пытками не скажешь ничего лишнего, не то что под присягой. А конгрессмэн выслеживает людей, надо же. Сдавать тех, кто и так живёт в Америке и на виду, — одно дело, вот это вот — совсем другое. Секреты-то всё растут и ширятся. — А без пыток можно как-нибудь или это обязательная часть? — спрашивает Брок, и горло хрипит. — А то так-то я лучше в тюрьме посижу или там где предложишь. В психушке могу. Я с тобой почти три года прожил, крыша едет пиздец. Барнс не улыбается, но героическая сосредоточенность его немного отпускает. — Можно, но с тюрьмой не получится. Формально ты будешь осуждён, но не сядешь. Хотя, когда уже станешь полноправным гражданином, делай что хочешь. Хочешь — ещё кого-нибудь убей и сядь. Хочешь — в психушку. Хочешь... Запнувшись, он замолкает резко и, прикрыв глаза, опускает голову, стыдливый вдруг, будто пришёл презервативы покупать в 16 лет. Хотя куда ему. В его время драли без резинки. И не он, а его. — Ну да, я же такой человек, — тянет Брок осторожно, щурясь. Вот вроде ж всё нормально было. Барнс, притворяющийся Зимним Солдатом, — это нормально. Барнс весь расхлябанный и расчувствовавшийся когда-то почти заслужил приз за самое быстрое переманивание на сторону добра в истории вселенной. — Меня хлебом не корми, дай кого-нибудь убить. Я сплю и вижу мировой террор. Барнс разглядывает простыню. Лицо неуместно сложное, губы то сжимаются, то кривятся. — Я бы не удивился. Но если ты захочешь что-нибудь законное, я помогу. Звучит как «вали», но очень вежливое. Почти дружеское. Так, вроде бы, не сильно-то и страшно. Бывает. Можно будет друг другу слать открытки на Рождество. — Ну или если захочешь, — дёрнув плечом, роняет он, — ничего не меняй. Звучит как... что-то, не очень понятное. Не очень читаемое. На грани желаемого за действительное. — В смысле «откажись от чести врать под присягой»? — уточняет Брок просто на всякий случай. — А то я уже на... — В смысле оставайся, — обрывает Барнс, так и не подняв голову. Простыня очень интересная, наверное. Брок тоже туда смотрит, слушая шум в голове. Нужно же как-то придержать лицо, он знать не хочет, как будет выглядеть весь просветлённый и восторженный, ему такое не идёт, как коричневые костюмы там или котелки. Окей, он останется. Так точно будет безопаснее. Практичность превыше всего. — Давай сначала не сядем оба за подлог, — говорит он ровно. Нормально, всё нормально, это деловое соглашение. — Если не сядем, останусь, почему нет. А Барнс замирает, и мгновение кажется, нет, придётся всё-таки коллективно обниматься, сосаться и признаваться, а хотелось бы оставить трагичные слёзки до чьих-нибудь похорон. Не так уж долго ждать придётся. Правда, раньше «долго» равнялось дням, в крайнем случае месяцам, а здесь почему-то год, даже пять лет, — какие-то смешные цифры. Но он, отмерев, наконец поднимает голову и смотрит в глаза пронзительно до неловкости и оценивающе, как на допросе. И улыбается — вполне обыденно. С сарказмом столетней выдержки. — Может, всё-таки мировой террор? — спрашивает мягко. Кто-то хлопнул в ладоши и включил обратно нормальный мир, слава богу. Брок выдыхает, и язык, прилипший к нёбу, наконец отпускает, и загнанный страх не то тюрьмы, не то потери отключается, как по команде, без предупреждения оставляя многолетнюю усталость. Нечто разматывает его по кровати, как животных давят грузовики на дорогах. — Нет, спасибо, — отвечает он не слишком чётко. — Я устал, я в кровать. Зло не дремлет, а я подремлю. В одно движение Барнс тянется к лампе и дёргает верёвку, отпуская спальню в темноту. Там, в темноте, осторожно кладёт неживую ладонь на плечо и мягко давит, опрокидывая. В нежную наволочку и океан подушек, а не в пол, чья бы это могла быть заслуга? Там, в темноте, Брок касается кончиками пальцев широкой спины, горячей после душа, и, когда чужое тело вдавливает его в простыню, расслабляется и отпускает. Ему тоже это иногда нужно, пара раундов, чтобы остаться бездумным. Спокойным на долгую, никогда не уходящую из спальни ночь. Сегодня, всё ещё, спокойные ночи ведут к спокойным дням.