Спецхран. Осколки Империи

Горячая работа
NC-21
В процессе
18
Размер:
планируется Макси, написано 34 страницы, 11 855 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 6 Отзывы 0 В сборник

I. Сибирская

Настройки
Примечания:
      Земля здесь была не землей, а застывшим стоном — промерзшая, изрытая воронками, будто кто-то гигантской рукой разорвал ее кожу и оставил кровоточить черными язвами. Лес по краям поля давно перестал быть лесом: только обгорелые скелеты берез, торчащие из снега, как кости из могилы. Их ветви, обледеневшие и хрупкие, звенели на ветру, словно стеклянные колокольчики, но звон этот был погребальным.              Снег лежал ненастоящий — серый от копоти, розовый в ложбинках, где застыли лужицы крови, алые лишь в первые секунды, а потом тускнеющие, как угасающие здесь жизни. Воздух пробирал до костей не просто холодом, а чем-то острым, словно лезвие, вонзающееся в легкие при каждом вдохе. И запах… Запах здесь был особым: снег, смешанный с порохом, гарью и той странной сладостью, что исходит от разорванных тел, когда они начинают оттаивать.              Дороги здесь не было. Вернее, она была, но какая-то безумная: тонущая в грязи, заваленная брошенными телегами, ящиками с патронами, обрывками шинелей. И всюду — проволока. Колючая, ржавая, она змеилась по земле, цеплялась за сапоги, за одежду, за кожу, будто сама война не хотела отпускать тех, кто попал в ее сети.              А над всем этим — небо. Низкое, свинцовое, давящее. Иногда сквозь облака пробивался бледный свет, но он не грел, а только подчеркивал уродство этого места. И тогда казалось, что здесь никогда не было ни весны, ни лета, ни людей — только вечная зима, только война, только смерть, тихо посмеивающаяся над всеми нашими попытками       

оставаться

людьми.

             Это был холодный декабрь тысяча девятьсот пятнадцатого.              Промерзший до самого нутра, Антон, рядовой сто девяносто восьмого Александро-Невского полка, сидел в окопе, недалеко от деревни Городище, в двух верстах от Полесских болот. Окопы, эти земляные стены, пропитанные запахом пота, крови и ржавой стали, извивались по полю, как гнилые вены… А дальше — нейтралка. Там, где снег еще был белым, он искрился под редкими лучами, будто насмехаясь, однако ближе к немецким позициям краснел.              И тишина. Только ветер выл в пустых котелках, оставленных на колышках, шумели винтовки от дерзкой подготовки к бою. И где-то далеко стонал раненый, которого не забрали.              Иван сидел чуть поодаль, ковыряя штыком засохшую грязь в затворе.              — Глянь, у меня тут целая деревня в стволе поселилась. Чуть что — буду в немцев горохом стрелять.              — Да брось ты костылять, Вань, — смеясь, Антон бросил ему тряпку, — сломаешь, и тебя на штыки посадят. Опять мне за тебя отдуваться.       — Эх, — Иван нарочито вздохнул и положил руку на сердце, — не ценишь ты мою бережливость, Антон! Это ж семейная реликвия. Отец с Турецкой войны приволок, говаривал, из нее сам Лазарев палил…              — Из твоей берданки Лазарев разве что по воронам палил!.. И-то мимо.              — А у тебя что против моей берданки?              — Во! — заканчивая вытирать ствол тряпкой и театрально сдув с него пыль, Антон поднял винтовку перед лицом друга. — Мне Николай Сергеич трехлинейку выдал!              Иван громко рассмеялся, и Антон подхватил, ударив того по плечу, как вдруг их оглушающий смех прервал звук рвущегося где-то далеко снаряда. Под накатом из промерзлых бревен, звук их не напугал, но смеяться они перестали. Война пока только тихо постукивала в дверь.              Иван резко выпрямился и метнул взволнованную вспышку карих глаз в сторону Антона — тот тихо зажмурился. Они понимали: скоро грохот разрыва будет совсем близко.              — Антон, слушай… Когда это все закончится… трава будет такая же зеленая?              — О чем ты, Вань?              Иван показал наверх, туда, где сквозь бойницы виднелся клочок неба — узкая полоса свинцово-синего, прошитая редкими облаками. Внизу, где оно цеплялось за зубчатый край окопа, края плавились в рыжей дымке.              — Ну, когда вернемся домой, в Краснополье, пойдем с тобой за село, к речке? Там такая поляна… Весной там земляника поспевает, мамка говорила: «будто ангелы семена роняют».              Антон удивленно замер.              — Дурак ты, Ваня… Там и болото, и комары… Целый рой: как немцы на пулеметы.              — А все же, Антох, — Иван рассмеялся, — приедем с тобой, ягод наедимся, я на Верке женюсь, а потом…              Свист. Тонкий. Пронзительный. Ледяной. Антон даже не успел поднять голову, как земля гулко вздрогнула, и его отшвырнуло на замерзший бруствер. Немецкие шрапнели, тяжелые и уродливые, разрываясь, падали с неба. Где-то рядом завыл Иван, как подстреленный зверь.              Антон прижался ко дну окопа, крепко впиваясь пальцами в мерзлую глину. В нос только сейчас ударил запах пороха, гари и чего-то тошнотворно-сладкого…              Кишки. Это пахли кишки.              Совсем рядом голос генерал-майора Тилло сорвался на визг:              — В атаку! За родину! За царя!              Он попытался поднять Антона, но тот уже встал сам, видя, как цепь Александро-Невского полка полезла вперед, спотыкаясь о трупы семеновцев. Перед глазами мелькали черные точки, вкус меди тошнотворно оседал на языке. Снег вокруг был красным, не просто пятнами, — целыми лужами, яркими, алыми, будто кто-то вылил ведро краски на снег.              Антон побежал, не думая.              Холод обжигал кожу, пробираясь через обмотки, ноги проваливались по колено в снег. Пули завывали над головой, щелкали по льду и застревали гулким свистом в ушах. Антон закричал:              — Ваня!              Иван уже лежал на снегу в нескольких метрах от окопа, схватившись за живот, а из-под его пальцев пульсировала алая масса.              — Антон… — его губы дрожали, карие глаза с каждой секундой леденели подобно природе вокруг. — Болит…              Торопливо, нервно Антон наклонился к другу, схватил его за шинель и…              Боль. Жгучая, резкая стала разрывать все его нутро — он повалился на Ивана. Что-то горячее хлынуло по ноге и неприятно залило сапог. Это кровь горячей струйкой начала растекаться по бедру, пропитывая ткань. Это был второй взрыв. Антон поднял замутненный взгляд чуть выше головы Ивана: золотые погоны, ледяной взгляд… Перед ним лежал убитый командир Семеновского полка, еще недавно призывавший всех биться за родину.              А вокруг лишь развороченная земля, изъеденная снарядами, дышала гарью и холодом. Немое небо цеплялось за обгорелые скелеты берез, но их ветви, как скрюченные пальцы, замерзли в немом ужасе. Ветер шевелил клочья серого дыма над воронками, а под ногами бегающих солдатов хлюпала вязкая грязь.              Антон опустил взволнованный взгляд на Ивана — тот смотрел сквозь него.              — Ваня! — он кричал в болезненном бреду. — Ваня! Ты обещал — деревня!              Встав на одно колено, однако проваливаясь всем корпусом в алый снег, он схватил друга чуть крепче и за шинель притянул к себе на плечо. Снова в бреду беспомощно кричал его имя и тащил. Тащил, хотя бы куда-то, где можно укрыться, тащил, не видя ничего — то ли дым замыливал взгляд, то ли резкая боль в бедре наконец отдала помутнением.              Антон знал: их артиллерия сейчас нещадно била по немецким окопам, но половина снарядов отчаянно не разрывалась от замерзания. Только не догадывался, что в этот момент враг откроет пулеметный огонь…              Слева послышался тот самый звук. Не гром, не грохот — треск — резкий и отрывистый, как ломающиеся суставы. Это вспыхнули огни выстрелов — крошечные, ядовито-желтые, как глаза хищника в темноте.              В этот момент кто-то крепко схватил Антона за воротник, из-за чего тот перекатился вправо на несколько метров, провалившись в белый снег. Тело Ивана с его плеч отбросило в сторону — в сторону выстрелов.              «Хватит. Ты молодой. Поиграл в героя — и хватит!».              Голос в голове Антона звучал чужим, мерзким шепотом. Он застонал, забился в судорогах на грани истерики, и его рука сама метнулась вверх, в пустоту —              костяшки впились во что-то мягкое. Он отрезвел.              Ивана, теплого, живого еще секунду назад, больше не было на его плечах. Боль в бедре усилилась. Зрение вернулось в полной мере — и перед ним возникло бледное лицо незнакомого офицера, которого он ударил в истерике.              Тот взволнованно спрашивал у Антона, может ли он встать, но рядовой не сразу это услышал. Только когда очередь пулеметных выстрелов снова прошила воздух над ухом, он отрицательно помотал головой. Тогда офицер быстро схватил и поднял его себе на грудь, вставая. Антон беспомощно вцепился в его шею.              В грудь неприятно упирался полковой нагрудный знак офицера, как крошечный ледяной нож, щеки морозило от его мокрых длинных волос, но Антон еще сильнее вцепился в шею спасающего. Вдруг его взгляд упал на окровавленный снег.              Под ногами офицера лежала голова Ивана.              Наверное, так и выглядит истинное лицо войны: застывшая маска ужаса на обледенелой коже, широко раскрытые, стеклянные глаза и застывший на холодных губах последний крик отчаяния.              Не крик «В атаку!»,              «За Родину!»,              «За царя!»,              А последний отчаянный крик о невозможности сберечь мир, и жить в этом мире.              Ивану было двадцать лет.              Офицер рванул вперед, прижимая Антона к себе так, что ребра трещали под натиском. Каждый его шаг вяз в снегу, словно земля намертво хватала того за ноги, не желая отпускать. Постепенно лицо Ивана медленно растворялось в дыму.              Тогда внутри Антона что-то стремительно сломалось. Горло сжалось, и глаза залило горячей, обжигающей влагой. Он зарылся лицом в мокрую шинель офицера, но рыдания его вырвались наружу — глухие, животные — и ноги сами собой сжались так, что впились каблуками сапог в спину спасающего.              Офицер резко перекинул Антона на спину. Они рванули к ручью. До перевязочного пункта оставалось двадцать метров.              У ручья, замерзшего до состояния лишь тонкого льда, бесхозно валялся труп лошади — его офицер использовал как укрытие. Внезапно над головой пролетела очередь. Непонятный осколок резкой болью впился в тыльную сторону ладони офицера, и он соскользнул — правая нога провалилась в лед с противным хрустом.              Антон не видел, что произошло, но инстинктивно схватился за что-то. Это была замерзшая грива лошади. Хватка далась ему через боль: пальцы начинали неметь — или уже онемели? — а лед беспощадно резал кожу. Наконец офицер облегченно выдохнул — они вырвались. Антон окончательно потерял сознание, держась за него.              Перевязочный пункт. Он проснулся лишь на пару секунд, когда хирург без наркоза вырезал осколки из бедра. Рваный брезент палатки беспомощно колыхался на ветру, и где-то слева разносился сумасшедший крик того офицера:              — Если он умрет — вас расстреляют!       Вагон с раненными. Он почувствовал, как офицер кладет его на нары и накрывает своей шинелью, оставаясь сам в окровавленном мундире. В нос ударил резкий запах мочи, йода и пота. В бреду он что-то пошутил про полковой знак офицера и назвал его «барской тварью»… Впервые заметил его голубые глаза.              Антон понял: это не кошмар.              Это — правда.              И война для него только начинается.              

***

      Пространство комнаты размывалось в полумраке.              Высокие потолки с потрескавшейся позолотой лепнины, блеклые обои с едва уловимым узором виноградных лоз, мраморный пол, отполированный до холодного блеска — когда-то здесь, наверняка, кружились в вальсе дамы в кринолинах, а их смех растворялся в перезвоне хрустальных люстр.              Теперь же в этих стенах стояло десять железных коек, а на них, укутанные в белоснежные простыни, спали раненые. Их дыхание сливалось в тихий хор, прерываемый лишь мерным тиканьем настенных часов. Стрелки показывали половину второго — время послеобеденного покоя, когда даже боль отступает перед теплом сытного супа и макового отвара.              Сквозь заиндевевшие окна пробивался тусклый зимний свет. Он не грел, а лишь скользил по лицам спящих, подчеркивая синеву под их глазами, впалые щеки и пересохшие губы с трещинками в уголках. В нос то и дело врезался запах спирта и чего-то приторного. Это был запах чистых простыней.              Это был… госпиталь?              Антон медленно пришел в себя, словно всплывая со дна темного озера. Его тело, еще не вернувшее себе полностью ощущение реальности, осторожно приподнялось на локте, погружаясь в мягкое облако перьевой подушки. В ушах звенела тишина — та самая, что бывает только в очень старых домах.              И вдруг — звонкий смех за дверью. Яркий, как вспышка, он ворвался в стены комнаты, разбивая столь приятную долгожданную тишину.              Ребенок?              Антон замер. Сколько месяцев лет он не слышал этого звука? Не ощущал, каково это — существовать без постоянного гула в висках, без адреналинового привкуса страха на языке?              Его взгляд, еще затуманенный остатками сна, скользнул по прикроватной тумбе: наполовину сгоревшая свеча, на которой воск застыл мутными слезами, чистые — таких он давно не видел — бинты, его потрепанный ополченский билет и… записка?              По спине пробежали мурашки. Он потянулся к свернутому пергаменту, но в этот момент дверь распахнулась, и в комнату ворвалась маленькая девочка.              Смех. Голубые глаза. Слишком голубые.              Кажется, он уже видел их в бреду в вагоне с раненными, когда ехал в это место…              Девочка, лет пяти, в простеньком платьице с кружевным воротничком, заливисто смеялась, размахивая деревянной лошадкой — игрушкой ручной работы, какой Антон не видел даже в детстве — и бежала к нему. Однако заметив, что все вокруг спят, она вдруг замерла, а затем робко подошла к Антону, смущенно теребя край передника. Ее маленькие пухлые губы уже приоткрылись в желании что-то сказать, как вдруг в комнату кто-то снова стремительно вбежал.              Антон перевел измученный взгляд с девочки на дверь.              — Кьяра!              В комнату с криком ворвалась молодая девушка в белом кружевном платье, слишком нарядном для госпиталя, как подумал Антон.              — Сколько раз твердила тебе, нельзя сюда вбегать без спросу! — девушка схватила ее за маленькую ручку и внезапно ахнула, как только ее взволнованный взгляд коснулся фигуры Антона. Ее лицо побледнело. Офицер рассказывал про этого мальчика. — Здравствуйте…              Антон попытался улыбнуться, но губы предательски начали подрагивать.              — Алена Дмитриевна. Мой супруг оказал вам милость и спас вас там, в Западном краю. Ныне вы находитесь в Омской губернии, в нашем семейном госпитале. К слову, основал его тоже он…              — Передайте ему, что я благодарен за помощь, — прошептал, сам удивляясь хрипоте в голосе.              — Непременно. А нашу малютку вы уж простите, я запрещала ей здесь появляться, а она… Впрочем, что я. Ради Бога, вам покой нужен. Отдыхайте…              Прощаясь, Алена ненадолго замерла, а ее карие глаза расширились — слишком темные, почти черные на фоне бледного лица. Пальцы судорожно дернули кружевной воротник, будто он вдруг стал ее душить. Губы, тонкие и бескровные, слегка приоткрылись — казалось, она вот-вот что-то скажет, но вместо этого лишь резко втянула воздух.              Она сделала шаг назад, неосознанно притянув к себе дочь, затем еще один — и вдруг резко развернулась, почти бегом вытаскивая девочку за собой. Каблуки ее туфель громко зацокали по мраморному полу, звук эхом разнесся по палате, заставив нескольких раненых беспокойно зашевелиться во сне. Дверь захлопнулась с глухим стуком, и Антон вздрогнул: звук почему-то напомнил ему выстрел.              Тело вдруг стало тяжелым. Бедро заныло — не острой болью, а какой-то глубокой, размытой, будто кто-то вколотил туда раскаленный гвоздь и оставил, чтобы он чувством вины медленно ржавел. Антон моргнул, пытаясь осознать, почему девушка так испугалась.              «Мой вид»              Он осторожно поднялся с койки, схватив костыль, который, оказывается, все это время стоял рядом. Заботливо.              Подойдя к зеркалу у двери, Антон замер: отражение смотрело на него чужим лицом. Всего одна небольшая ссадина на скуле. Кожа — чистая, белая. Волосы, коротко подстриженные, блестели, как будто их только что вымыли с дорогим мылом; бакенбарды и борода аккуратно подстрижены, будто за ним ухаживал личный цирюльник…              Он сжал в руке край ночной рубашки, белоснежной, выглаженной. От ткани пахло чем-то невероятным: смородиной, мылом и… снегом? Чистым, свежим, каким он бывает только в глухих деревнях, куда еще не добралась гарь войны. Он вернулся на белые простыни в недоумении. Для достоверности решил проверить и рану. Неловко, стесняясь самого себя, он медленно поднял край рубашки. Открыв глаза, снова удивился: рану на бедре перевязали аккуратно, профессионально: чистые бинты, ни единого алого пятнышка, ничего не просочилось и не промокло.              Антон осознал. Чистота.              Слово вдруг ударило его, как пощечина. Он забыл, каково это — быть чистым. И тогда по щеке скатилась слеза. Одна. Потом другая. Они текли сами, горячие и соленые, слезы горькой обиды и чувства вины. Нервно он потянулся к бумажке, желая именно сейчас узнать написанное.                     Антон, любезный мой,              Весьма сожалею, что обстоятельства сложились столь досадным образом.              Слеза упала на бумагу, растеклась мокрым пятном.              Однако ныне Вы находитесь в безопасности, и сие есть главное. Если же кто-либо побеспокоит Вас — даже мои возлюбленные супруга и дочь — передайте об этом Лизаньке, à notre chère servante, она является ежедневно в семь утра, в час обеда и на закате, ровно в пять пополудни. Она же донесет до меня все необходимое.              Уголки его губ приподнялись в смутной улыбке.              Я же явлюсь к Вам поздно после ужина, когда, полагаю, дом уже погрузится в дремоту. Но Вы же будьте настороже и ожидайте.       

Штабс-офицер Лейб-гвардии Семеновскаго полка

Ангел-хранитель

      

Весь Ваш Яблочный пирог

      Антон фыркнул, а затем искренне рассмеялся, впервые за… Он даже не помнил, за сколько.              «Интересно, а он всегда так подписывается?»              К вечеру, как и обещалось, пришла Лиза с ужином для госпитализированных.              Антон не смог не проснуться от ароматного запаха такой желанной еды: томленая курица под солеными грибами, свежий ломтик ржаного хлеба и компот. Впрочем, компот был только у него… Он невольно поймал себя на мысли, что чувствует себя мальчишкой на семейном застолье, где взрослые пьют водку, а дети — сладкие напитки.              И это госпиталь? Такой едой его не баловали даже дома. Ужин исчез за пару минут под разговоры с другими ранеными. Из них Антон узнал лишь то, что все остальные здесь…              — Подполковник Свешников, — говорил мужчина на соседней койке низким голосом, — а это — генерал-майор Ермаков, адмирал Зинкин и…              В общем, все были офицерами, адмиралами, генералами… Имена и звания мелькали, как карты в руках шулера.              «Еще барские твари», — подумал Антон и, уложившись удобно в своей койке, смиренно стал дожидаться визита офицера.              В записке тот настаивал рассказывать о беспокойстве со стороны других. Однако о странном знакомстве с женой и дочерью офицера Лиза так ничего и не узнала.       

***

      Антон не дождался. Мягкость подушек, запах свежих простыней, здешняя прохлада, чистота и сытный ужин вынудили его и без того измученный организм уснуть, и даже храп соседа-подполковника слева не мешал ему сладко посапывать и отдыхать — просто отдыхать от войны.              Тишина вокруг теперь была не той тишиной, что давит перед атакой, а тишиной мягкой, обволакивающей, как то пуховое одеяло, которым он укрывался от холода. Мягкий лунный свет струился сквозь морозные узоры на стеклах, рисуя на паркете бледные кружева.              И внутри впервые за много месяцев — пустота. Не оцепенение перед смертью, не тупая покорность судьбе, а просто тихий восторг перед тем, что можно не бояться. Его сны были без снов. Точнее, были, но были размытыми: теплые руки матери, как наяву, запах яблочного варенья, — хотя, от чего бы, ведь дома никогда не варили его, — и чьи-то холодные пальцы в его волосах.              Нет. Последнее не приснились. Кто-то аккуратно проводил рукой по его подстриженным коротко кудрям, но на это Антон только мягко улыбнулся в пустоту, не раскрыв глаз.              Проснуться же заставил запах тающего воска, появившийся через несколько минут. Он открыл глаза, а перед ним — широко расставленные ноги и худые колени. Он поднял взгляд: офицер сидел на стуле напротив койки и усталым движением ставил свечу на тумбу. Его тень колыхалась на стене то ли от пламени, то ли от дрожи в руках.              — Здравствуйте, Антон.              Тот нервно закашлял в желании убрать сонную хрипотцу в голосе, неловко подскочил на койке, вбирая под спину подушку, и поправил кудри.              — Здравствуйте, — вышло неловким шепотом, — не серчайте только, не подождал.              — Ради Бога, Антон, вам покой нужен, — «у них это что, семейное?» — это я вас, вероятно, потревожил. Однако в другое время меня бы очень измотали мои родные, так что я к вам — как на свободу.              Он сел в позу «нога на ногу» и, подперев локоть о колено, положил голову на ладонь левой руки. Быстро одернул: рука была перебинтованной. Антон тихо зашипел, представив его боль.              — Извините, что принес вам столько неудобств. Так почему же вы меня спасли? Я здесь оказался единственным рядовым.              — Вы молоды.              — Вы не могли этого знать!              — Вы молодо выглядите.              — Неожиданно для войны?              — Вам двадцать.              Антон моментально стих. Офицер держал в руке его раскрытый ополченский билет.              И тогда Антон вспомнил… Вспомнил, как еще шестнадцатилетним мальчишкой попал в императорскую армию, соврав о возрасте. Воспоминания катились градом: первое увиденное ранение от пули — в шестнадцать, первое убийство — в семнадцать, первая смерть друга — в восемнадцать. Иван.              Он ненадолго завис в пространстве, вспомнив его. Иван был лучшим другом его детства. И вот — кровь. Его оторванная голова под ногами офицера.              И снова слезы. Нет, на этот раз — истерика.              Антон до боли начал сжимать перевязанное бедро, а сверху на выступавшую кровь капали слезы отрицания. Рука офицера нервно дрогнула, и он, вернув на место ополченский билет Антона, резко схватил руку того, пытаясь подобраться к ране.              — Почему вы не спасли его? Он ведь тоже был молод! Ему на самом деле было двадцать, а я… — сипло, тихо и слезно хрипел он, пытаясь убрать руку офицера, — мне всего восемнадцать!              Тишина, а затем — резкий вдох. Офицера будто облили кипятком, а глаза, серо-голубые, слишком яркие для здешнего полумрака, расширились.              — Восем…              Он не договорил. Вместо этого резко потянулся к чистым бинтам, разматывая их с такой яростью и отчаянием, что небольшой кусок ткани порвался под натиском.              — Вы соврали в документах, — отчаянно, горько, по-офицерски.              Антон лишь кивнул, глотая ком в горле.              Но офицер не смотрел на него, а только аккуратно перевязывал потревоженную рану, стараясь не создавать лишнего шума — казалось, было слышно только его тяжелое сосредоточенное дыхание над бедрами рядового и сиплые нервные вздохи Антона в попытке успокоиться. Внезапно офицер резким движением поднял голову вверх — их взгляды встретились: заплаканный — Антона и испуганный — офицера. Он обнял его.              — Антон, послушайте, — офицер сглотнул, руки его все так же крепко держали парня, — я мог либо спасти вас, либо… и вы, и ваш друг попали бы под выстрелы пулемета, — Антон резко дернулся. — Понимаете, с одной стороны мне не дадут никакой награды за спасение двадцати… восемнадцатилетнего мальчишки-рядового, — он горько усмехнулся, — да и кто вы мне? Никто, — теперь же горько усмехнулся Антон. — Но с другой стороны, послушайте…              Офицер быстро откинулся назад, теперь крепко держа Антона за плечи.              — С другой стороны я и сам когда-то был таким же мальчишкой как вы. Мне было бы больно смотреть на свою смерть. — Антон на эти слова лишь понимающе кивнул, вытирая остатки слез с раскрасневшегося лица. К этой теме он вернется чуть позже. Они вернутся.              — Не хотите чаю?              — Чай? Ночью?              Антон удивился: офицер был так снисходителен, будто они только что не затрагивали тему войны. Хотя чай бы сейчас действительно не помешал… Он неуверенно кивнул. Ночью — самое время. Пусть хотя бы на мгновение они позволят войне не существовать.              Офицер вернулся через пару минут, неся в руках две чашки из тонкого белого фарфора. Когда свет свечи упал на них, Антон не смог сдержать удивленного взгляда: у основания изящных ручек красовался миниатюрный фамильный вензель, выполненный искусной подглазурной росписью. Он принял чашку с осторожностью, словно держал не посуду, а хрупкое птичье яйцо, боясь сжать привыкшие к жестяным кружкам пальцы слишком сильно.              — Будто держу в руках кусочек другого мира, — прошептал он, делая первый осторожный глоток, — где нет ни грязи, ни крови, ни пороха.              — Тогда что же будет, когда я покажу вам наш дом… — начал офицер, но Антон перебил его, вспыхнув детской улыбкой:              — А вы правда покажете?              Офицер молча устроился напротив, двигая свечу так, чтобы свет падал на них обоих. Его движения были отточены годами хороших манер: он взял чашку всего двумя пальцами, мизинец слегка отставил. Антон наблюдал за этим ритуалом, как за чем-то слишком интимным.              — Непременно покажу! — голос офицера внезапно оживился. — И с женой вас получше познакомлю, и с дочуркой, и с матушкой, и…— он сделал нервный глоток и слегка поморщился, явно не от вкуса чая, — с отцом. А главное, с моим Жозефом, моим вороным красавцем… Порой мне кажется, он мой единственный настоящий друг во всей Сибири.              Его взгляд стал неожиданно открытым, будто перед Антоном вдруг распахнулись ворота в запретный город. Но оба понимали — для таких откровений нужно время.              В тишине, нарушаемой лишь потрескиванием свечи, Антон наконец разглядел офицера: бледное лицо, освещаемое танцем догорающей свечи, те самые выразительные голубые глаза, обрамленные темными ресницами, тонкие губы цвета спелой смородины, гладко выбритые щеки с парой свежих царапин. И эти черные, длинные волосы, спадающие на плечи — те самые волосы, которые, мокрыми, так неприятно морозили кожу Антона.              Допив чай, они зажгли новую свечу — разговор обещал быть долгим. Два часа пролетели незаметно: литература (к удивлению офицера, Антон смог процитировать и разложить по полочкам «Наступление» Гумилева), музыка, вера… И все, кроме войны. Помимо прочего, Антон узнал, что его спасителю двадцать шесть, и он в отставке на всю зиму. Затронули и загадочную подпись «Весь Ваш яблочный пирог», на что офицер неловко отшутился Пушкиным…              Тихий стук в дверь прервал их долгую ночную беседу. В проеме возникла Алена в ночной сорочке, со свечой в руке.              — Милый, Кьяра уже трижды спрашивала. Прошу тебя, иди в спальню…              Офицер разочарованно вздохнул, бросив Антону взгляд обиженного котенка. Уже на пороге он услышал:              — Постойте! Как вас зовут?..              Офицер обернулся, вдруг осознав, что так и не представился. Улыбнувшись, ответил:              — Арсений. Будем знакомы.              Антон улыбнулся уже закрытой двери и аккуратно задул свечу, устраиваясь на мягких простынях. Последним, что он увидел перед сном, были настенные часы.              Они показывали четыре утра.              

***

             Подобно этому сонному дню, прошла еще одна декабрьская неделя.              Антон периодически поднимался на затекшие ноги и уставшим, пустым взглядом осматривал просторы Сибири — ему, уроженцу западных краев, стоило уже привыкнуть к снегу ближе к середине декабря. Тот неумолимо шел каждый день, а солнце так и не появлялось в этих краях с тех пор, как он попал в семейный госпиталь Арсения. Солнце появлялось только по ночам, зажигая свечу и отвлекая будничными разговорами от ужасных воспоминаний о войне…              Несколько раз Антон все же просыпался после ухода Арсения с ужасным криком: ему снилось, как с ним беззвучно пытается говорить оторванная голова Ивана. И тогда в госпиталь прибегала Лиза, божий ангел в белом передничке, молодая и красивая, она успокаивала его, а на утро всегда приносила молоко с медом и свое тихое «как вы?» — такое милое и драгоценное.       Отношения же с местными генералами-адмиралами не заладились с самого начала: их холодные взгляды скользили по Антону, будто он был нежеланным пятном на их безупречном мундире. Только маленькая Кьяра, бывало, подбрасывала ему записки, выведенные детским почерком:              «Дядя антон а когда мы вместе поиграем?»              — таким было каждое послание, а ниже всегда красовался неумелый рисунок лошадки. Антон, разглядывая эти каракули, неизменно думал о Жозефе — том самом вороном красавце, встречи с которым ждал каждый день.              И, как это редко случается по воле Божьей, знакомство с ним должно было случиться.              Утро пятнадцатого декабря выдалось особенным. Антон проснулся еще до привычного молока с медом от Лизы: его солдатское чутье уловило чье-то присутствие до того, как кто-то коснулся рукава его тонкой рубашки. Это был Арсений. Он молча поднимал Антона с койки, держа того под локоть, и так же молча подавал ему костыль.              — Ну что вы, Антон? Вста-ем, — прошептал он, растягивая слово по слогам, как учитель нерадивому ученику.              — Куда же это «вста-ем»? — нарочито повторил его интонацию.              — Обход владений. Бегом, бегом… Иначе все проснутся и вы ничего не увидите.              И так он вывел его, заспанного и растрепанного, из госпиталя — тот через небольшой деревянный коридор соединялся со всем двухэтажным домом. Как только показался холл, Антон резко остановился: дорогая мебель, явно заказанная из Петербурга, чугунные лестницы, ведущие на второй этаж, небольшой камин, просторные входы, белесые обои — но не те, что давят холодом, как в госпитале, а мягкие, добрые, аккуратные — на них отражался утренний свет декабря. А также пушистые ковры, картины и прочая, и прочая, и прочая… Антон бы так и рассматривал этот своеобразный музей эпохи, но Арсений уже тянул его за собой куда-то вглубь второго этажа.              — Антон, вы ничего важного в госпитале не оставили? Теперь вы живете здесь.              И указал ему на просторную кровать с мягкими покрывалами в какой-то дальней комнате, куда они зашли. Сверху над ней располагалось большое окно, слева — стол из карельской березы, а по периметру — шкаф, стулья и несколько репродукций Рембрандта.              — Впрочем, это мой кабинет, не радуйтесь… Сегодня ночью приволок сюда это, — снова показал на кровать, — с чердака.              — Вы сумасшедший.              — Это грубо.              — Нет, — Антон нервно засмеялся, присаживаясь на кровать. — У вас целая палата барской нечисти, впрочем, такой же как вы, а вы селите у себя в кабинете раненного мальчишку-рядового, так?              — Так.              — С чего бы?              — С того, Антон, — Арсений вздохнул и подошел ближе к кровати, присаживаясь перед ним на колени, — что я не «барская тварь» и не «барская нечисть», о которой вы так злостно говорите. Она бы о вас так не заботилась… А теперь, — он резко встал и подбежал к шкафу у двери, — надо подобрать вам что-то приличное. И, ах, да, так как все теперь в вашем распоряжении… Антон, если я найду здесь порнографические открытки…              — Ни-ни, Арсений! Только коммунистические брошюрки.              — Боже! Тогда уж лучше открытки.              И они рассмеялись. «Все же он барская тварь», — подумал Антон и с улыбкой растянулся на мягкой кровати, пока Арсений, уже сидя на ковре, копошился в каком-то старом ящике с одеждой.              — Tenez.              Он кинул на кровать голубую рубашку.              — Tenez.              Брюки.              — Tenez.              Персидский халат.              — Te… Постойте, — он подбежал к открытой двери и, постукивая по стене, осмотрел коридор. Завидев кого-то, резко замер и заговорил шепотом: — Лизонька, Ли… Постой же. Принеси, пожалуйста, старую шинель Сергея Александровича с чердака. Ага, жду…              Антон в это время все так же молча лежал, но уже под несколькими слоями разной одежды, и без интереса разглядывал белый потолок. Вдруг сверху прилетело еще что-то — тяжелое, холодное, оно придавило его наповал. Это Арсений, улыбаясь, докинул сверху еще и старую отцовскую шинель серого цвета.              — Tenez.              Затем он быстро начал доставать Антона из-под нескольких слоев одежды, откидывая в сторону то шинель, то рубашку. Когда же вся одежда была в стороне, он посадил Антона на кровать и быстро начал расстегивать его рубашку, пропахшую спиртом и резким запахом мыла.              — Постойте, вы…              — Не двигайтесь.              Антон сидел уже в одном нижнем белье, а рубашка была откинута на пол. Теперь его тело обдало холодом, что просачивался через деревянные стены дома, а перебинтованная рана неприятно дала о себе знать. Однако смирился, и через несколько минут он уже был в одежде Арсения: в длинной голубой рубашке с поднятым воротником, коричневых английских брюках и теплых финских носках. Арсений все продолжал метаться по комнате в поисках чего-то еще, что можно нацепить на парня, а Антон и рад был послушно ждать, оперевшись на мягкую постель двумя руками. Вдруг он почувствовал, как на его ноги начали цеплять кожаные ботинки на шнуровке, а через пару секунд на голову прилетела коричневая ушанка.              — Так, накидывайте шинель и спускайтесь к выходу, там ждите меня… Лиза вам поможет.              И выбежал из комнаты. Антон аккуратно поднялся в сторону выхода, а на дальнейшем пути Лиза и вправду помогла ему спуститься.              У входа же ему долго ждать не пришлось: Арсений в черном зимнем пальто уже открывал ему тяжелую старую дверь на улицу. В глаза неприятно ударил зимний утренний свет, отражающийся от блестящего снега, а лицо обдало холодом. Когда Антон неприятно поежился, укутавшись в воротник шинели, Арсений не раздумывая накинул на него свой вязаный шарф.              Ноги обоих проваливались в серебристый снег по самые колени, оставляя глубокие, неспешные следы. Бледное зимнее солнце, стесняясь, на мгновение выглядывало из-за туч, но тут же скрывалось в серой дымке. Погода стояла по-сибирски суровая — хмурая, безрадостная, но в этом утре была своя тихая прелесть. Снег падал медленно, большими хлопьями, которые застревали в длинных черных волосах Арсения, превращая их в седые, и тут же таяли на ресницах Антона, оставляя на щеках мокрые дорожки…              Из-за этой снежной пелены постепенно проступали очертания усадьбы: вот они миновали серые стены госпиталя с его строгими окнами; вот промелькнула уютная гостиная и парадный холл; вот показался флигель с резными ставнями и старинные балюстрады, покрытые инеем. А впереди — широкий балкон, украшенный изящной лепниной. Тогда Арсений скомандовал идти далее.              Вскоре они остановились у конюшни. Изнутри деревянной постройки донеслось нетерпеливое фырканье и мягкий хруст пережевываемого сена.              Антон не смог сдержать детского восторга. Его глаза, обычно усталые, вдруг заискрились живым светом. Он порывисто шагнул вперед, забыв на мгновение о раненой ноге, и тут же замер, схватившись за костыль. Но улыбка не покидала его лица — такая же широкая и искренняя, как у мальчишки, впервые увидевшего море.              Арсений наблюдал за ним с тихой улыбкой. Его пальцы нашли знакомую щеколду, и с легким щелчком ставни распахнулись, впуская внутрь утренний свет. В просвете мелькнула темная грива и умный блеск глаз. Это Жозеф, почуяв хозяина, уже тянул голову к двери.              — Ну что, знакомиться будем? — спросил Арсений, и в его голосе прозвучала та самая интонация, с которой говорят, представляя старых друзей. Он осторожно провел рукой по шее коня, и тот опустил голову, будто кланяясь вошедшему вслед Антону. — Буду честен, Жозефом его еще мой дед назвал. Восхищался французской революцией…              — А кто не восхищается? Странно только, что имя ему — Жозеф, — Антон погладил коня по гриве, и тот облизнул его холодную руку. — Хотя, посмотрите, он и доволен!              — Забавно, — Арсений усмехнулся, — думал, вас зовут Антон. Кажется, не хватает одной буквы в начале.              — Если вы хотите назвать меня Дантоном, то это комплимент, Арсений.              — Не смейте! Бунты — это путь к анархии и гибели государства.              — Однако благодаря таким Жозефам, — Антон снова погладил животное и улыбнулся, — да, мой хороший? Крестьяне получили свободу…              — Свобода без порядка — это пустое слово… Прекратите, Антон. Если нас услышит мой отец, вы вылетите из этой конюшни прямиком на фронт. И я вместе с вами. — Арсений сел на небольшой стог сена, поправив пальто, и достал из кармана импортные папиросы.              Антон же остался с Жозефом. Теперь он разглядел его: это был вороной красавец исполинских размеров. Его черная грива ниспадала тяжелыми волнами, а глаза его, большие, умные, с янтарными искорками, смотрели на мир с невозмутимым достоинством ветерана. На левом боку выделялся шрам: ровная линия, оставленная шашкой. Когда Антон протянул ему руку, Жозеф настороженно обнюхал его пальцы и вдруг мягко ткнулся мордой в ладонь, будто ставил печать одобрения. Затем Антон снова погладил его по черной гриве, и тогда его глаза вдруг забегали от Жозефа к курящему Арсению.              — Да он же как вы, — пробормотал Антон.              Арсений рассмеялся:              — Упрямый аристократ с черной гривой? Возможно. Только сахару он от меня все равно добьется.              И правда. Жозеф, словно услышав это, нетерпеливо топнул передним копытом, звонко брякнув подковой о каменный пол. Тогда Арсений достал кусочек рафинада — Жозеф принял его с видом короля, милостиво принимающего дань: медленно, с достоинством, тщательно облизывая губы после. А затем внезапно ткнулся мокрым носом в шею Антона, оставив на рубашке влажное пятно.              — Вот черт! — засмеялся Антон, вытирая шею.              — Поздравляю, — хмыкнул Арсений. — Теперь вы официально приняты в его орден!              Жозеф же, довольный произведенным эффектом, важно закивал головой и отвернулся к кормушке, демонстративно показывая, что аудиенция окончена. Тогда Антон присел на сено рядом с Арсением и вежливо выпросил у того папиросу.        — Послушайте, — Антон сделал короткую затяжку, выпуская дым в промозглый воздух конюшни. — Ладно вы против революции. Но что ваш отец? Все еще хуже?              — Я боюсь его.              — Что?              — Боюсь. Каждый раз, когда я чувствую, что он меня ударит за что-то, я курю, — Арсений тихо потушил папиросу и, ворочая ее в руках, посмотрел на ошеломленного Антона. — Впрочем, и вам он не понравится. Дома он вечно ходит в шлафроке, курит глиняную трубку, поет гимн и… периодически изводит меня. Про таких писал Николай Васильевич. Про таких вы говорите «барская тварь».       Ветер гудел в щелях, пробираясь сквозь балки потолка, прикрытые лишь слоем пожелтевшего сена. Снаружи заметно разыгралась метель, снежные порывы неумолимо бились в стены, пытаясь пробраться внутрь. Антон прислонился спиной к грубо оструганным доскам стены и затянулся так глубоко, как только мог. Дым заполнил легкие, обжигая привыкшее к чистоте горло: это была первая хорошая папироса за всю эту жизнь зиму.              Шарф на нем колыхнулся от сквозняка, и Антон вздрогнул, туже затягивая ушанку под подбородком. Арсений же сидел неподвижно, будто высеченный изо льда: мокрые от снега волосы слиплись на плечах, расстегнутое пальто открывало рубашку с потускневшими пуговицами, а румянец на скулах выдавал лишь легкую игру крови, но не слабость перед холодом.              Вдруг ставни с оглушительным треском распахнулись, впуская ледяной вихрь снега. Антон инстинктивно зажмурился от ослепительной белизны, но Арсений лишь медленно поднял голову — его взгляд, холодный и остекленевший, встретился с фигурой в дверном проеме.              Сергей Александрович стоял, окутанный снежной дымкой, в расстегнутой рубашке и домашних брюках. Его седые волосы были взъерошены, а в глазах горел знакомый Арсению с детства огонь бешенства.              — Доброе утро, пап, — Арсений оскалился в улыбке, напоминающей скорее оскал затравленного зверя. Он сделал шаг вперед, но в следующий момент с глухим стуком рухнул к ногам Антона, получив удар по лицу. Его затылок болезненно ударился о раненую ногу рядового.              — Ты с ума сошел? — Сергей отряхнул кулак, будто стряхивая с себя что-то грязное. — Лиза сказала, что ты привел этого в дом.              Еще удар. Еще один. Кровь из разбитого носа Арсения впитывалась в снег через мокрые волосы, спадающие на ботинки Антона. Тот же попытался встать между ними, но Сергей с яростью схватил его за шиворот, сдернул с него свою же шинель, которую так ласково подарил ему Арсений, и отвесил пощечину — вероятно, слабее, чем сыну, но достаточную, чтобы Антон с хрустом ударился о стену конюшни.              Перед уходом Сергей обернулся, и его голос задрожал от сдерживаемой ярости:              — Если ты не хочешь быть похожим на меня, то не надо приглядывать за всякой крестьянской швалью. Я знаю, как ты злишься на меня за тот случай, но не надо мне мстить, Арсений. Не приходите на завтрак. Вы оба.       Дверь за ним захлопнулась с таким грохотом, что с потолочных балок посыпалась труха. В наступившей тишине вдруг послышались глухие выдохи Жозефа, забившегося в угол.              Антон резко отпрянул от стены и дрожащими от холода руками потянулся к окровавленному лицу Арсения. Тот лежал неподвижно, совсем спокойно, и его размеренное дыхание так же подтверждало это хладнокровие. Его волосы почти прилипли к ботинкам Антона: так на них застывала кровь. Он спокойно поднял взгляд голубых глаз на Антона, но в его глазах читался не стыд, а какое-то странное, почти исступленное облегчение — будто что-то давно ожидаемое наконец свершилось.              Вытерев ладонью кровь с подбородка, Арсений резко встал. Его движения были порывистыми, словно натянутая струна вот-вот лопнет. Сбросив с себя пальто, он накинул его на плечи Антона и внезапно рухнул в его объятия, как подкошенный. Так они и замерли — замерли на три долгие минуты, в течение которых мир за стенами конюшни перестал существовать. В какой-то момент тело Арсения содрогнулось от рыданий. Его слезы, горячие и соленые, просачивались сквозь ткань рубашки Антона, а голос, сдавленный и надтреснутый, выкрикивал имя «Давид» снова и снова, будто зазывая несуществующего в этих стенах человека.              Антон молча гладил его по волосам, чувствуя, как дрожь в теле Арсения постепенно утихает. Очнувшись, он присел на корточки и подозвал Жозефа — тот осторожно подошел, став живым щитом от холода и одиночества.              Тишина между ними была густой, как снег за стенами. Завтрак в доме, вероятно, уже и закончился, но ни один из них не торопился возвращаться.              — Кто такой Давид?.. — наконец осмелился спросить Антон.              Арсений резко дернулся, но, встретив спокойный взгляд парня напротив, выдохнул. Его пальцы вцепились в гриву Жозефа, будто ища опору.              — В детстве у меня был друг. Давид. — Голос его звучал неестественно ровно. — Его семья уже тогда жила за чертой оседлости, но мы, мальчишками, все равно находили способы встретиться. Однажды я привел его домой и… — его губы задрожали. — Мне было одиннадцать, я… Я не знал, что отец может быть… настолько жесток. Когда мы попрощались тогда с ним… отец выстрелил в…              — Не стоит, — Антон резко перебил его, снова обнимая и накрывая их обоих пальто.              В этот момент Жозеф опустил голову и теплым дыханием коснулся их сплетенных рук. Снаружи метель усиливалась, завывая в щелях конюшни, но здесь, под грубым сукном пальто, среди запаха сена, крови и лошадиного тепла, они нашли то, что давно потеряли — ощущение, что можно не бояться.              Внезапно, как удар колокола в тишине, Антона осенило. Он понял. Понял, почему этот офицер — другой. Почему так просил не называть себя «барской тварью». Почему спас именно его, простого крестьянского парнишку, среди сотен других раненых.              Арсений увидел в нем его. Того мальчика из еврейской семьи, что когда-то играл с ним в саду. Того, кого он не смог защитить.              Антон почувствовал это всей кожей, как дрожь в пальцах Арсения, когда тот перевязывал ему раны. Как его взгляд, осторожный и болезненно-внимательный, будто боялся увидеть в глазах Антона тот же ужас, что когда-то застыл в глазах Давида.              И теперь, в этой прокуренной конюшне, где пахло сеном, кровью и снежной сыростью, Антон ощутил это всей душой:              Боль, острую, как лезвие. Не только свою — Ивана, Давида, боль за войну, но и его боль — за потерянного друга, за детство, разбитое вдребезги отцовским выстрелом.              Стыд, горячий и обжигающий. Арсения — за свою фамилию, за этот дом, за все, что стоит за словом «отец». И свой — за то, что когда-то назвал его «барской тварью».              Страх, старый, детский. Что вот сейчас распахнется дверь, и все повторится снова.              Но сильнее всего было сострадание. Оно пришло тихо, как первый снег, и осело где-то в груди теплым комом. Антон вдруг осознал, что держит в руках не просто офицера — нет, он держал того самого мальчика, что когда-то плакал у этого дома, не смея поднять голову.              И тогда он обнял его крепче. Не потому, что жалел. А потому, что принял. Принял его страх. Его вину. Его попытку искупить то, что нельзя искупить.              И тогда пришла тихая радость. Просто от того, что они здесь. Живые. Что несмотря на войну, на отцов, на всю эту кровавую круговерть, они нашли друг друга.              А за небольшим окном, сквозь метель, пробивался слабый солнечный луч. Первый за эту зиму.              

***

      Так незаметно прошел еще один зимний месяц. На удивление Антона, Сергей Александрович так и не выгнал его — Арсений объяснил это просто:              — Он будет в моем кабинете. Еду Лиза будет носить туда же.              — Прекрасно. Почти черта оседлости, — отвечал Сергей Александрович.              Но Новый год они все же встречали вместе. Татьяна, мать Арсения, оказалась удивительно душевной женщиной: она ласково называла Антона «шушу» и вязала ему теплые вещи: носки, шарфы, варежки. А на праздник подарила голубой свитер: мягкий и такой теплый, что Антон, впервые надев его, почувствовал, будто его обняла сама мать, которую он почти и не помнил.              Кьяра же не отставала. Она торжественно вручила ему рисунок, где два кривоватых человечка держались за руки. Подпись гласила:              «Дядя антон с папой»              Алена, конечно, отругала ее, но Антон так и не понял, за что именно. Может, за ошибку…              Арсений же отметился по-своему. Тайком он передал Антону пачку новых дорогих папирос с портретом Пушкина, чтобы он «наконец перестал курить эту фронтовую дрянь» и кольцо. Изящное, слегка вычурное, с гравировкой маленькой птички.              — Вы как-то сказали, что хотели бы носить кольца, — пробормотал Арсений, отводя глаза.              Антон повертел его в пальцах. Птичка казалась живой — вот-вот вспорхнет с серебряного ободка.              — Кто это?              — Голубка.              — А, — Антон усмехнулся. — Значит, символ мира. Спасибо.              Тогда же они сделали фото за праздничным столом. Сергей Александрович привычно стоял в синем бархатном шлафроке, считая его антиподом мундиру, а в глазах его читалось явное недовольство, будто он терпел эту семейную идиллию лишь для приличия. Татьяна же стояла рядом с ним в аккуратном сером платье, сшитом на современную моду, а ее руки, привыкшие к вязальным спицам, мягко лежали на плечах Кьяры. Лизу построили совсем поодаль, румяную, в своем белоснежном передничке, Алена же красовалась в голубом платье. Арсений стоял в центре, в парадной форме Семеновского полка — мундир сидел на нем идеально, а взгляд вместо объектива был направлен куда-то в сторону. И Антон. За его плечами. В простой рубашке, жилетке и брюках, подаренных Арсением, выглядел неуместно, как воробей среди павлинов…              Теперь же он сидел в кабинете и тихо разглядывал заказанную копию этой фотографии, где все они вместе: чопорные, нарядные и, вероятно, счастливые. Январский вечер радовал зимним закатом и падающими хлопьями снега за окном, лучи угасающего солнца катились от репродукции «Паллады» Рембрандта к разбросанной одежде, далее — к Долисской иконе Богоматери, портрету царя, казачьей шашке на стене и наконец падал на открытую дверь, в которой показался возбужденный чем-то Арсений.              — Вы уже две недели скучаете здесь!              Фотография из рук Антона медленно выпала на бархатный ковер, а сам он спокойно поднял взгляд на вошедшего.              — Зима. Нога. Безденежье. На фронте сплошные неудачи, самодурство. Что вы предложите делать? Чему вы так рады?              Арсений подошел ближе и протянул ему руку:              — Забудьте. Вы ведь любите Гумилева?              — Уважаю, — он протянул руку в ответ.              — Замечательно. Тогда пойдемте в мою личную библиотеку.       Она же ютилась на чердаке, в старом, пропахшем древесной смолой и пылью помещении, куда свет пробивался лишь через узкое слуховое окно. Книги стояли вперемешку: потрепанные томики Пушкина соседствовали с французскими романами в кожаных переплетах, а на отдельной полке гордо красовались военные мемуары с золотым тиснением.              На лестнице вверх их перехватила Алена. Холодно кивнув Антону, она обратилась к мужу:              — Où le mènes-tu?              — À la bibliothèque, — спокойно ответил Арсений.              Алена звонко рассмеялась — звук этот был похож на бренчание разбитого хрусталя:              — Il sait lire, au moins? Pourquoi faire?              Антон, до этого момента стоявший в тени, внезапно шагнул вперед. Его голос, тихий, но четкий, прозвучал на том же безупречном французском:              — Non seulement je sais lire, mais je sais aussi comprendre le français.              Он мягко улыбнулся, наблюдая, как глаза Алены расширяются от изумления, а губы Арсения непроизвольно складываются в восторженную улыбку. Не дав им опомниться, Антон взял Арсения за рукав и потянул к чердачной двери.              Алена, смущенно пробормотав извинения, бросила мужу:              — Ne sois pas en retard pour le dîner.              И исчезла внизу, сопровождаемая стуком каблуков. Как только звук этот затих, Арсений резко развернул Антона к себе. Его дыхание было прерывистым, а глаза горели:              — Вы знаете французский?              Антон усмехнулся:              — Выменял как-то папиросы на учебник…       — Но вы... — Арсений запнулся, его пальцы непроизвольно сжали Антоновы плечи. — Вы же сказали, что вы из крестьян...              — А крестьянам разве запрещено знать языки? — Антон мягко высвободился, проводя пальцем по корешку ближайшей книги. — Позже меня взял к себе местный священник. У него была небольшая библиотека.              Арсений молчал. В его взгляде читалось что-то новое — не просто удивление, а почти восхищение.              — Значит, — он сделал шаг вперед, — вы сможете прочесть вот это, — он достал полки потрепанный томик в темно-синем переплете.              — Бодлер, — прошептал Антон, касаясь обложки. — «Цветы зла».              — Первое издание, — кивнул Арсений. — Отец не знает, что я его взял.              Теперь они стояли так близко, что Антон чувствовал на своей щеке теплое дыхание Арсения, смешанное с запахом дорогого табака и зимнего ветра. За окном медленно падал снег. Где-то внизу звенела посуда — готовились к ужину.              — Читайте, — попросил Арсений.              И Антон начал — тихо, нараспев:              — Souvent, pour s’amuser, les hommes d’équipage prennent des albatros, vastes oiseaux des mers…              Голос его звучал мягко, заполняя пространство между ними, как свет от единственной лампы, что освещал их в этом укромном уголке мира. Арсений закрыл глаза. Впервые за долгие годы он чувствовал себя не одиноким.              — Дальше?              — А? — Арсений дернулся, будто вышел из транса. — А… Нет, пожалуй, я забылся. Хотел показать вам издания Гумилева.              И так еще добрых двадцать минут они восхваляли поэзию Николая Степановича, его трезвый взгляд на войну и храбрость, пока Антон, отвлекшись, не заметил большой граммофон, спрятанный в другом углу комнаты. Вскрикнув, как ребенок, он быстро подбежал к нему, оставив Арсения со своими рассуждениями об объединении поэзии и военного опыта. Вдруг, улыбнувшись, он подошел ближе и сказал:              — Мне поистине нравится находить вещи, которые вас радуют. Сначала Жозеф, затем музыка. Вы настоящий ребенок.              — Я не ребенок, я просто не из дворян, простите.              — Периодически забываю, — мягко усмехнулся Арсений, спускаясь рядом. — Кого вы слушаете?              — Не то чтобы у меня была большая возможность… — Антон, сидящий на полу у граммофона, неловко прикусил ноготь. — Но как-то я слышал музыку Юрия Морфесси и… В общем, вы удивитесь. Самостоятельно научился танцевать мазурку Чайковского. Правда, без пары…              В глазах Арсения вспыхнул огонек — тот самый, что бывает, когда в голове рождается дерзкий план.              — Тогда откройте дверцу комода под граммофоном.              И Антон открыл. Завидев надпись «Лебединое озеро», он восхищенно вздохнул и радостным, почти детским голосом обратился к Арсению:              — Je vous adore!              И тогда внутри Арсения что-то екнуло. В этих словах он не услышал вычурности салонных бесед, а только искреннее счастье и почти детский восторг. Французский Антона еще долго будет восхищать его и поражать внезапным чувством теплоты внутри… Он взял в руки грампластинку.              — Думаю, здесь вы найдете еще много вещей, что вас порадуют, а я этого всегда очень жду. Осмотритесь, я пока поставлю музыку.       Получив негласное разрешение исследовать библиотеку, Антон вскочил с места. Его тень металась между книжными стеллажами, а пальцы жадно скользили по корешкам. Внезапно шорохи стихли. На смену им пришло тихое, почти благоговейное:              — О...              — Сейчас отзвучит «Танец с кубками», — не оборачиваясь, сказал Арсений, — и мы услышим мазурку. Вы нашли что-то?              Ответа не последовало.              — Антон?              Когда Арсений повернулся, воздух застрял у него в горле.              У старинного зеркала в углу стоял Антон — бледный, почти прозрачный в луче закатного света, одев на себя старое белое платье Татьяны с жемчужными вставками и кружевными рукавами: все же, библиотека была на чердаке. Ткань, слегка пожелтевшая от времени, все еще хранила следы былой роскоши. Где-то на подоле виднелись аккуратные заплатки, но это не имело значения.              Арсений подорвался с места и одним движением закрыл дверь на чердак.              — Представляете, — Антон провел ладонью по кружевному воротнику, — о таком платье всегда мечтала моя мама, — он разочарованно усмехнулся. — Я, маленьким, даже воровал медяки у купцов, но так и не смог ей подарить даже что-то отдаленно похожее…              Арсений сглотнул. Он не сказал, что это платье его мать носила ровно в те годы, когда маленький Антон рыскал по чужим карманам. Не сказал, что жемчуг на корсаже был привезен из Венеции, а кружево плели монахини в Брюгге. Внезапно Антон повернулся к нему — худой, бледный, с растрепанными отросшими кудрями, грустным взглядом и ухмылкой на лице. Платье сидело по фигуре.              В этот момент зазвучала мазурка. Первые аккорды заполнили комнату, и Арсений, словно в трансе, сделал шаг вперед.              В зеркале отражались двое: изможденный солдат в женском платье и потомственный аристократ, смотрящий на него с благоговением. Молча они начали танцевать — да, мазурку, представляя, будто вокруг кружатся еще несколько пар. Антон двигался удивительно легко для человека, познавшего войну. Его солдатские сапоги под кружевным подолом отбивали четкий ритм, а пальцы, привыкшие сжимать винтовку, теперь изящно касались перебинтованной руки Арсения, чьи длинные волосы развевались при поворотах.              Они кружились, останавливались, снова сходились — в точности как требовала мазурка. В какой-то момент их дыхание смешалось. Арсений почувствовал на своей щеке теплый выдох Антона, уловил запах пыльных кружев и чего-то неуловимо родного — может быть, детства, может быть, просто надежды.              Через десять минут они сидели за столом, будто ничего не было. Антон — в своем привычном жилете, Арсений — с безупречно уложенными волосами.              Алена что-то говорила о завтрашних гостях, Сергей Александрович хмурился над супом, маленькая Кьяра игралась с ветчиной в тарелке, а Татьяна ласково подавала блюдо Антону со словами: «Mon cher, tiens, mange, tu es tout maigre».              И все было как всегда…              

***

             Однако время неумолимо шло — горько, больно, кроваво, но шло: перевязанная рана на бедре Антона уже не саднила, но всегда напоминала о запахе гари, о тяжелых взрывах пулеметов, о бессмысленной, глупой смерти за родину, которую Антон проклинал — в одну из ночей он даже разбил портрет царя в очередной истерике — и та разлетелась горькими осколками, но пока не империи, а только ужасной, безнадежной войны. Да, боль утихала, в его жизни наконец появилась семья и безусловная — иногда неоправданная, но такая нужная — забота от Арсения, Татьяны и Лизы, но как горько было ловить себя на мысли, что война где-то далеко — еще не в Сибири, еще не в этом месяце, еще не с ним. И тогда он читал газеты, отчетливо представляя себя на фронте. Пресса под контролем военной цензуры публиковала официальные сводки, в которых изображалась стабильная ситуация с малыми потерями, но Антон уверенно не верил в это, будучи совсем недавно на фронте собственной персоной.              Арсений периодически заходил, и всегда его «как вы?» превращалось либо в долгий диалог при свечах в темную зимнюю ночь, либо в очередной поход-осмотр территории. Второе случалось реже — их всегда могли заметить. Один раз он даже привез новые пластинки Юрия Морфесси и одолжил свой граммофон в «комнату» Антона. И так он сидел вечерами, куря дорогие папиросы, слушая одну и ту же пластинку, и читал газету.              — «Спокойно и просто мы встретились с вами»… — пропевал Арсений вслед за пластинкой, и его голос лился, как теплый шелк по обнаженным нервам.              За окном февраль выводил свои узоры: снежинки стучали в стекло, и ветер тихо вздыхал. Арсений сидел у изголовья, в метре от Антона, и шептал эти строки так тихо, что они растворялись в густом воздухе, пахнущем лекарствами и старыми книгами.              — «В душе зажила уже старая рана»… Я сразу же думаю о вас, когда слышу это, — говорил он, и его голос заставил Антона вздрогнуть. — Я вылечил вас?              Лечил ли? Зажило ли? Раны души не были похожи на телесные, их не увидишь, не перевяжешь, не ощупаешь пальцами. Они болели иначе: глухо, неровно, как старая клавиша в расстроенном рояле. Спокойно ли? Просто ли? Просто — может быть. Но спокойно — нет, никогда. Антон медлил с ответом, вдыхал запах остывшего чая, чувствовал, как февральский воздух холодит кожу.              — Да… — наконец сказал он. — Но зажила ли рана? Не знаю, Арсений.              А тот уже продолжал:              — «Но пропасть разрыва легла между нами»…              Между ними — не метр, не два. Между ними — целая зима, сокращенная в полумраке этой комнаты, где пыль кружилась в лучах слабого зимнего солнца.              — «Мы только знакомы. Как странно»… — шептал Арсений, и что-то сжималось внутри Антона от этих строк. — И ведь уже февраль, Антон, — снова говорил он. — Нам осталась неделя. Вы будете писать?              — Куда, Арсений? Вы только скажите.       — Впрочем, это пока неизвестно… — бормотал он, и в этих словах была вся горечь расставаний, которые еще не случились, но уже витали в воздухе.              — И мне неизвестно, — отвечал Антон.              И в такие моменты тишина между ними становилась гуще, тяжелее. Как пропасть. Как скорый разрыв. За эту зиму они не стали друзьями, но стали семьей.              Когда же Антона не спасал Арсений, воспоминания приходили с ужасом: ночами он просыпался с воплями, впиваясь тонкими пальцами в простынь; запах горелого мяса с кухни снова отправлял его в окопы, где разорванный снарядом боец хрипел, захлебываясь кровью; вина беспощадно грызла его изнутри, и он даже намеревался поссориться с Арсением из-за того, что он остался жив в отличие от Ивана. Бывали дни, когда он не чувствовал ничего. Курил папиросы у окна. Выходил покормить Жозефа. Читал газеты или книги. В конце концов молча смотрел, как падает снег, и не мог вспомнить, зачем все это. Война стерла его, как мел с доски. Даже слезы не приходили.              Война забрала у него не только друга, но и украла у него само право горевать. И когда вокруг все твердили: «Ты жив — радуйся», он не мог, не смел. Раскидывал вещи в ночной истерике, часами впивался в собственную кожу так, что на ней оставались кровоподтеки, вздрагивал от каждого резкого звука. И только когда успокаивался, а внутренний шторм стихал, к нему приходил страх потерять Арсения — через два дня заканчивалась отставка двоих.       Но сегодня их дом заполонили военнослужащие — сослуживцы Арсения с Семеновского полка — и это ненадолго отвлекло Антона. Гул мужских голосов, звон сапог по половицам, тяжелый запах сукна и кожи — все это на мгновение заслонило привычную тишину. Женщины с утра метались меж кухней и столовой, поднимая облака муки и пряных испарений: варили наваристую уху из омуля, запекали курицу в сливочном соусе, тушили грибы с луком, от которых воздух становился густым.              Маленькая Кьяра, путаясь под ногами, то и дело норовила ухватить Антона за рукав, заставляя его отрываться от размышлений. Ее смех, звонкий, как колокольчик в морозном воздухе, на секунду растворял тяжелые думы.              А Арсений? Арсений где-то безвольно пропадал — то ли среди гостей, то ли в дальних комнатах, где шум доносился приглушенно, как отзвук далекого праздника. И Сергей — тоже. Их отсутствие ощущалось почти физически, будто в доме внезапно образовались две пустóты, которые никто, кроме Антона, не замечал.       Гостиная, уже готовая к празднику, стояла пустой. Только Антон сидел в кресле, обводя взглядом накрытый стол с хрустальными бокалами и готовой едой. Алкоголь, привезенный, вероятно, контрабандой назло сухому закону, поблескивал темными бутылками. У стены, словно пленные, стояли гармонь и граммофон, изъятый из его уже личных вещей, а рядом аккуратной стопкой лежали пластинки с военными маршами.              — Дядя Антон, давайте поиграем в войну! — тоненький голосок вырвал его из раздумий.              Кьяра, вся в кружевных оборках и бантах, аккуратно положила свои крошечные ручки ему на колени и запрыгала, заставив скрипнуть половицы. Он опустил взгляд — испуганный, словно увидел не ребенка, а призрак — и накрыл ее маленькие пальчики своими, слишком худыми. На указательном пальце сверкнуло кольцо с голубкой, подаренное Арсением.              — Милая, смотри, — его голос звучал мягко, — голубка означает символ мира. — Он повернул кольцо, чтобы девочка лучше видела крошечную птицу, выгравированную в серебре. — Ты правда хочешь поиграть в войну?              В окно неустанно начал биться февральский ветер, шурша портьерами, а Антон невольно сжал ее ладошки чуть сильнее:              — Мы с твоим папой уже играли в войну, и оба поранились, — в уголке его глаза задрожала едва заметная морщинка. — А вдруг и ты поранишься?              Кьяра замерла, впервые за день серьезная, а ее большие глаза изучали Антона с немым вопросом, будто она вдруг поняла то, что детям понимать не положено.       — А как там, на войне?              Вопрос повис в воздухе, невинный и страшный одновременно. Антон почувствовал, как по его спине пробежал холодок, будто он снова очутился в тех промерзших окопах, где ветер выл, как раненый зверь, а земля пахла железом и смертью.              — Там очень холодно и грустно, милая, — ответил он, заставляя губы сложиться в теплую улыбку. — Не думай об этом. Сейчас ты в теплом доме, с мамой и папой, а скоро мы будем кушать вкусную еду!              Он схватил девочку за ее надутые щечки и пощекотал их, ожидая ее привычного звонкого смеха. Кьяра рассмеялась, и тут же, как маленькое теплое животное, вскарабкалась к нему на колени, обвивая его шею тонкими ручками.              — А вы с папой вернетесь домой с войны?              И снова в груди Антона заклокотала трепетная боль. Он не знал ответа на этот вопрос. Но точно знал, что вместе они никогда не вернутся.              — Обязательно, mon chou. И мы снова с тобой поиграем.              Ложь. Сладкая, как варенье, и горькая, как полынь. Если бы он мог, он бы отдал этой девочке весь мир, — весь свой израненный, искалеченный мир, — лишь бы она оставалась такой же доброй, умной и понимающей, а ее голубые глазки всегда искрились от нежной улыбки и звонкого смеха. В отличие от тех голубых, что были у ее отца, ее еще горели знойным голубым небом, а не льдом замерзшего Иртыша…              К пяти часам гостиная наполнилась шумом и движением: домашние и гости собрались за праздничным столом, а звон их бокалов смешивался с гулом разговоров. Антон, едва успев проглотить кусок пирога, отступил в дальний угол зала — Кьяра, как тень, следовала за ним, а вскоре и вовсе вручила ему куклу — потрепанного домовенка с выцветшими нитяными волосами.              — Будем играть в семью! — объявила она, водружая на диван фарфоровую красавицу с холодными нарисованными глазами. Кукла была роскошной — такой, что, вероятно, стоила больше, чем вся Антонова жизнь.              Кьяра распределяла роли с серьезностью полкового командира:              — Вы будете папой. Я — мамой. А это наша дочка! — она прижала к груди тряпичную куклу, которую, по всей видимости, заботливо сшила ей Татьяна.              Он старался. Играл любящего «мужа»: приносил «жене» воображаемые цветы, качал «дочку», шептал ей сказки. Но фарфоровая кукла-жена лишь «хлопала ресницами» и из раза в раз прогоняла его из дома, крича тоненьким голоском Кьяры:              — Уходи! Ты плохой муж!              Но маленькая тряпичная «дочка» тянула к нему свои ручки:              — Папа, останься...              Антон, сжав в руке домовенка, почувствовал, как по его спине ползет холодный пот — что-то идет не так. Тогда он придумал нового персонажа — «мужчину», который гулял по улице, натянув на руку черную варежку.              — Пойдем со мной, — прошептал «мужчина», и тогда «муж» покорно последовал за ним.              Кьяра вдруг рассмеялась, увидев такой исход — звонко, беззаботно, как будто наблюдала за веселым представлением. Этот смех заставил Арсения поднять голову. Он медленно поднялся из-за стола, оставив недопитую рюмку с коньяком, и направился к ним. Его шаги были бесшумны, но Антон почувствовал его приближение.              — Во что играете? — спросил Арсений, и в его голосе Антон уловил ту самую ноту, с которой он когда-то знакомил его с Жозефом.              Кьяра, сияя, начала объяснять сюжет их игры, но Антон уже не слышал слов. Он смотрел на варежку, болтающуюся у него на руке, и думал о том, что даже в детской игре правда прорывается наружу — жестокая, неумолимая, как февральский ветер за окном. И тогда молча он сорвал ее с руки и резко встал, направляясь к столу, оставляя воркующих отца с дочкой. Сзади послышалось:              — Это же вы, Антон! Этот «мужчина» — вы!       Детский голосок дрожал от обиды. Он обернулся: Кьяра смотрела на него широкими глазами, в которых уже собирались предательские слезинки, но в их глубине теплился странный, почти взрослый вопрос.              Тогда Арсений, осторожно присев перед дочерью, спросил:              — А кто тогда этот домовенок?              — Это ты, папочка! — ответила девочка, доверчиво теребя его длинные локоны. — У него волосы такие же.              Тишина. Взгляды двух мужчин встретились над головой ребенка — и все невысказанное за эти месяцы вдруг стало яснее любых слов. Им не нужно было спрашивать, кем были остальные куклы в этой странной игре: фарфоровая красавица-жена, тряпичная дочка, домовенок и тот самый «мужчина» — все пазлы сложились в одну неудобную правду.              — Доченька, пора ложиться спать, — Арсений поднял Кьяру на руки, и Антон машинально потянулся поправить сбившийся бант на ее платьице. — Мы с мамой тоже скоро придем.              — А можно вместо мамы ко мне дядя Антон придет? — девочка нежно прикоснулась губами к щеке отца и улыбнулась Антону.       Арсений замер на мгновение, а затем глухо ответил:              — Хорошо, милая. Он придет.              — Спасибо! — ее маленькие ручки резко поднялись вверх и обвили шею отца.              И тогда Антон отвернулся. Этот жест — как нож в старую рану. Он вспомнил ту первую встречу: как Арсений нес его на себе под пулеметным огнем, как его собственные руки точно так же цеплялись за эту шею, впитывая запах пороха и пота, холодная кожа щек соприкасалась с его мокрыми от снега волосами, а в грудь упирался золотой знак.               Тогда их пути сошлись. Послезавтра — разойдутся.       Арсений, поцеловав дочку в лоб, передал ее в руки Алены — женщины собирались под вечер оставить мужчин одних. Антон же бережно расставил кукол на полке: фарфоровую подальше, домовенка и тряпичную куклу — рядом. А черную варежку сунул в карман, как краденый сувенир на память об этой странной, пророческой игре.              — Антон, вам надо выпить, вы весь день ходите хмурый, измотанный.              — Да, — Антон обернулся на знакомый голос и последовал к столу, — только хотел спросить, откуда у вас алкоголь?              — Ах, коньяк… — Арсений облокотился на стол, дыхание его пахло уже выпитым. — Давно у нас «Шустовъ» стоит, а сейчас-то что! Запретили весь этот разврат с войной… У этих господ, — он показал на своих друзей, — только дежурная водка, «Смирновъ» — и тот по три рубля… Хотя что? Пусть пьют, за здоровье пьют! Хотя какое наше здоровье, Антон… — он сделал большой глоток и, поморщившись, протянул бокал парню.              — Не расстраивайтесь. — Он принял в руки коньяк и, с довольной улыбкой сделав пару глотков, сел на софу недалеко от стола.              И тогда в зал зашел Сергей Александрович, — Антон увидел его впервые за день, — и увидел не как обычно хмурого, злого, раздраженного, а напротив — задорного и улыбающегося. Тот держал в руках гармонь. Шепотом Антон спросил у Арсения, отчего отец так изменился, на что тот тихо отвечал: «Водка»…              И как только он уселся на один из стульев в своем привычном халате, держа в зубах трубку, и заиграл первые аккорды марша, все военные, пьяные и не очень, подтянулись к нему и приготовились петь. Арсений, сидевший рядом с Антоном, подался чуть вперед, оперевшись руками в колени, и расплылся в горделивой улыбке. В нужный момент все громко запели:              

Из тайги, тайги дремучей,

От Амура, от реки

Молчаливой, грозной тучей,

В бой идут сибиряки!

      Антон не знал ни текста, ни самого марша. Он ведь даже не был сибиряком. И даже не гордился военной службой, как это периодически делал Арсений, не желая вспоминать об обратной стороне войны. И тогда он взял пустой бокал и бутылку коньяка.       

Их сурово воспитала

Молчаливая тайга,

Бури грозные Байкала,

И сибирские снега.

      Медленно он начал наливать жидкость в бокал, и в нос ударил резкий запах спирта. Он сделал большой глоток — голова помутнела, коньяк обжег горло и приятным теплом разлился по телу. На него обернулось несколько поющих солдатов.

Ни усталости, ни страха,

Бьются ночь и бьются день,

Только серая папаха

Лихо сбита набекрень.

      Арсений положил ему руку на плечо, — тяжелую, горячую, — чтобы случайно не упасть. Он пьяно пробормотал: «Держитесь», хотя сам уже покачивался. Антон налил еще. Выпил. Арсений выхватил бокал и допил за него.

Эх, Сибирь, Сибирь родная,

За тебя мы постоим.

Волнам Рейна и Дуная

Твой поклон передадим!

      Последний куплет потонул в хлопках, свисте и криках, словно бравурный финал опереточной арии. Сергей Александрович, самодовольно растянув губы, выпустил кольца дыма из трубки, а солдаты уже шумели, переворачивая бутылки в поисках последних капель «Смирнова». Арсений откинулся на спинку софы, и в полумраке его профиль напоминал высеченный из камня: гордый, усталый, непроницаемый.              И тогда Антон, поймав волну всеобщего веселья, поднял бокал:              — Господа! За будущее равенства и справедливости!              Трубка выпала изо рта Сергея Александровича и с глухим стуком покатилась по паркету. Гармонь в его руках издала фальшивый, почти предсмертный звук. В комнате от этих слов повисла тишина — резкая, тяжелая, звенящая, будто перед грозой.              И вдруг из толпы, сквозь пьяный гул, прорвался молодой голос:              — За свержение самодержавия! Пьем!              Два бокала — Антона и того незнакомца — встретились в воздухе с чистым звоном, будто сабли перед схваткой. Они осушили их до дна, не отрываясь друг от друга взглядами.               И если остальным было плевать на молодых Наполеонов, то Сергей Александрович доволен вовсе не был — он только узнал, что Антон с ними, здесь. И узнал так, услышав этот проклятый тост.              Через пару минут солдатов уже не было в зале, да и во всем доме — тоже: если Сергей сказал уйти, они перечить не станут.              В воздухе повисла необъяснимая, напряженная тишина, вокруг бесхозно валялись пустые бутылки, на столе — грязные сервизы, на паркете — следы солдатских сапогов. Сергей Александрович ходил грузно, из угла в угол, так, что, казалось, дом сотрясается от его шагов. Антон и Арсений сидели напротив него, высаженные по стойке «смирно», пьяные и разгоряченные, смотрели на него испуганными глазами. Антон никогда не видел страх в глазах Арсения: тот всегда казался ему смелым, мужественным, рассудительным. Он спасал Антона без капли сомнения или страха, но сейчас… Сейчас алкоголь показал его настоящего: маленького, испуганного сына, который не понимает, как провинился на этот раз — отец, все еще дрожащий перед собственным отцом.              Периодически Антон замечал новые синяки на запястьях Арсения, а рана на ладони, полученная еще в декабре от осколка, так и не зажила — стало только хуже. Антон уже самостоятельно ходил, танцевал, поднимался по лестнице — только редкая хромота и затянувшийся шрам выдавали его минувшую болезнь. Но Арсений не излечивался — дома он страдал больше, чем на фронте.              Вдруг Сергей ускорил шаг и направился к столу. Долгую тишину разрушило то, что он взял бутылку водки, выпитую на две трети, и осушил ее разом. Трубка полетела куда-то в сторону и с гулким звуком снова отлетела на паркет. Он повернулся на Арсения и впервые за долгое время посмотрел в его глаза — тот испуганно сглотнул и на выдохе прикрыл веки. В следующую же секунду бутылка с противным звуком разбилась о его голову, и один осколок чуть не поранил Антона, но тот успел увернуться. Арсений жалостливо промычал от боли, зарываясь раненной рукой в густые волосы — ее он убирал уже в крови. В этот раз Антон должен его защитить.              Схватив бокал, лежавший под рукой, он резко встал и направил его в сторону головы Сергея, но тот резко перехватил его запястья и потянул к лицу Антона: бокал разбился о его лоб — он успел лишь закрыть глаза и повалиться на паркет, так как пьяные ноги больше не держали его.               Когда же головокружение прошло и закончился недолгий шум в ушах, Антон открыл глаза и увидел, что Арсений лежал уже рядом с ним, а Сергей нависал сверху раз за разом нанося тому громкие удары-пощечины. Антон попытался закрыть лицо того, но Сергей, схватив Арсения за рукава мундира, откинул его в сторону Антона, как убитую тушу, и они вдвоем откатились к ножкам софы.              Так он их и оставил: плюнув и громко хлопнув дверью, вышел так, что задрожали хрустальные подвески люстр.              И лишь темнота. Густая, липкая, как деготь, заполняющая комнату после ухода Сергея. Они лежали рядом, не шевелясь — они, два избитых тела, слипшихся от пота и крови. Антон почувствовал, как пульсирует рана на лбу, а каждый удар сердца отдается горячей волной в висках. Он винил себя. Это его должны бить. Его должны ненавидеть. Он — «крестьянская шваль». Он — «этот». Он молодой революционер, а гордый офицер всего-то подобрал его. Не офицера в этой ситуации бить…              Рядом Арсений дышал неровно, прерывисто, будто пытался не заплакать. Его мундир, когда-то безупречный, теперь был измят, забрызган алкоголем и чем-то темным: то ли вином, то ли кровью.              Тишина между ними была живая, тяжелая, как мокрая шинель. Антон хотел что-то сказать, но слова застряли в горле, как комья пепла. Арсений лежал на боку, лицом к стене, и его спина — напряженная, неподвижная — словно говорила: «Не трогайте меня». Но это была не злость, не обида, а только усталость, глубокая, как синяки под кожей. Он был слишком избит, чтобы злиться, слишком пьян, чтобы думать. Сквозь алкогольный туман Антон понимал: они оба знают, что послезавтра их пути разойдутся. Этот вечер — последний, и он превратился в кровавый фарс.              В воздухе отчетливо пахло разлитым коньяком, порохом от выстрелов тостов, пóтом и железным привкусом крови. Антон осторожно прикоснулся к разбитой губе — пальцы задрожали. Рядом Арсений вдруг тяжело вздохнул, и этот звук, сдавленный, почти детский, заставил Антона сжаться внутри. Он снова невольно вспомнил, как тот нес его под пулями, как его руки тогда не дрожали.              

Спокойно и просто мы встретились с вами

В душе зажила уже старая рана

             Теперь же он лежит, свернувшись калачиком, как будто пытается спрятаться даже здесь, в темноте. Между ними — сантиметры, но теперь ощущаются как пропасть. Они оба понимают: завтра придется делать вид, что ничего не было. Но сегодня… сегодня они просто разбиты.              

Но пропасть разрыва легла между нами

             Антон перевернулся на спину, уставившись в потолок. Где-то за окном шумела февральская ночь, но в комнате стояла мертвая тишина, будто дом затаился, прислушиваясь к их дыханию. Арсений шевелился, скрипел зубами — возможно, от боли, возможно, от того, что не может выговорить. Антон хотел протянуть руку, коснуться его плеча, но остановился. Вместо этого — сжал кулаки, чувствуя, как под пальцами захрустела засохшая кровь. Они могли бы говорить, однако что скажешь, когда все уже ясно? Они могли бы злиться, но на кого? На Сергея? На войну? На себя? Усталость накрыла их, как тяжелое одеяло, и даже боль казалась теперь чем-то далеким, почти не своим.              

Мы только знакомы. Как странно.

             Через десять минут молчания Арсений наконец повернулся, и их взгляды встретились в темноте. Никто не сказал ни слова. В этом молчании было все: и понимание, и обида, и то странное ощущение, что они уже простили друг друга, даже не начав ссориться. Антон почувствовал, как что-то сжимается у него в груди: и страх, и жалость. Скоро рассвет. Скоро поезда. Скоро разные фронты, разные судьбы. Но сейчас они просто лежат — они, два избитых дурака, в комнате, где пахнет алкоголем и поражением. Завтра они будут делать вид, что все в порядке, но сейчас они просто позволяют темноте накрыть их с головой.              — Хотите… хотите я напишу вам на пергаменте послание на французском, чтобы вы носили его во внутреннем кармане своего мундира?              Арсений, шипя от боли в движениях, поправил спадающие на глаза волосы, и поднял усталый взгляд на Антона:              — Если хотите, однако зачем?              — Арсений.              Антон с болью во всем теле медленно поднялся на колени и положил руку ему на плечо.              — Что?              — Вы не забудете меня?              — Я не забуду о вас никогда.              Он мягко накрыл горячей ладонью руку Антона на плече, пальцем нащупал подаренное им кольцо и мягко улыбнулся, прикрывая веки. В зале начинало становиться душно, даже когда за стенами было под минус тридцать сибирского мороза. Второй рукой Антон мягко провел по окровавленным волосам Арсения, запуская руки в длинные густые волосы, крутя на пальцах локоны. Арсений поднялся с помощью и медленно, аккуратно, мягко обнял его, окутывая вокруг, как облако. Они чувствовали горячее дыхание друг друга на израненной коже, водили пальцами круги по чужому телу и молчали, залечивая душевные раны друг друга. Они не думали. Просто отдавались чувствам.              — Вам нужно умыться, — Антон аккуратно отодвинул лицо Арсения перед собой и большим пальцем провел по запекшейся крови над его губой.              — Вам тоже, — Арсений повторил то же самое, но только провел по ранке чуть ниже.              Молчаливое напряжение, повисшее в воздухе. Духота. Грязь. Усталость. Алкоголь. Бесконечная боль и грусть. Но они здесь, друг у друга, и им так же бесконечно хорошо.              — Вы верите в победу? — вдруг высвободившись, спросил Антон.              — Мне бы очень хотелось. Но послезавтра все наши надежды снова испарятся. Просто разлетятся, как порох, понимаете? — Арсений мягко погладил Антона по отросшим кудрям и разочарованно улыбнулся.              — А во что вы верите? Что вам дает эту надежду? У меня не осталось ни друга, ни страны, и даже вас у меня осталось слишком мало, Арсений.              — Я верю хотя бы в то, что мы спасем человеческое в человеке. А вы… верите в это?              — Благодаря вам — да. Спасибо.              — И тебе спасибо.              Арсений перешел на ты. Обнял Антона так крепко, как только мог обнять искалеченными руками.              И вскоре они пойдут к Кьяре и будут смотреть, как она, свернувшись комочком, тихо посапывает в своей постели. Она не узнает, что они приходили, но непременно это почувствует, как только от чьих-то поглаживаний по голове ее сон станет спокойным.              Они выйдут на крыльцо и в морозной тишине скурят по одной папиросе. Вероятно, послушают Юрия Морфесси и, как в начале, обсудят литературу и искусство. Арсений признается, что та подпись была шуточной, как у Пушкина, когда он подписывал письма Керн. Антон тихо посмеется и холодной водой смоет кровь с его волос.              На утро их, уснувших на полу, найдет Лиза, ошеломленная наведенным беспорядком, но благосклонно промолчит и принесет им чистой воды.              Алена пойдет гулять с Кьярой в зимний заснеженный сад, а Татьяна будет вязать теплые варежки Антону на службу — хотя у него уже есть одна дорогая, от Кьяры.              И днем они, вероятно, прогуляются по Омску вместе в последний раз.              И все будет как всегда.              До послезавтра.              До поездов.              До войны.              
Примечания:
18 Нравится 6 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (6)