Глава 6
"Спешка"
Он чувствовал, как тревога оседает на собственной коже. Коже, покрытой воском невозможного восторга. Правда открылось... Бард положил ладонь на грудь, ещё надеясь нашарить там сердце. Оно грозилось выпрыгнуть из тесной клетки в любую секунду. Слишком много всего навалилось разом. Он едва переставляет ноги, загнанным зверем вглядываясь в темноту открытого коридора. Что-то душит и тянет ноги назад, но в то же время стоять хочется не на жизнь, а на смерть. Только не назад. Куда угодно, но только не назад... Шаг. Вдох. Выдох. Шаг. Скрип половицы заставляет подскочить на месте и воровато осмотреться. Сейчас Себастьян покажется в дверном проёме, привычно горько усмехнётся и толкнёт обратно в клетку, оцарапав грудь своими когтями."Почему ты меня не любишь?"
Лицо Михаэлиса ложится на плечи бледным ворохом воспоминаний. Давит так, что тело вот-вот шлёпнется на пол, там уже беднягой-каплей в моменты перепады давления растечётся.Чтобы не допустить этого, Бард действительно слегка оседает, сглатывает комок животного ужаса, ладонью очерчивая воображаемые линии царапин. Сердце не унимается даже спустя семь минут. Быстрых, скомканных. Он лишь понял, что ноги затекли на носочках и пятке. Так криво и смешно, что, будь здесь кто-нибудь ещё, в коридоре повис бы дикий хохот, сбивающий с толку. Нет, нет, спокойствие Барда определённо попортилось ещё в те часы, когда приходилось впервые лобызать ненавистные руки, смотреть в застывщие коричневой коркой глаза и почти совсем белые зубы (таких не бывает!). Тогда видеть хозяина не хотелось. Сейчас... Сейчас, возможно, тоже. Но его появление могло бы дать конец завязавшемуся под пупком страху. Есть Себастьян – нет дел. Нет попыток побега, нет выбора. Когда потерялась способность выбирать?.. На ватных ногах пленник всё же поднимается, игнорируя абсолютную темень в глазах. Так и не поел... Первая же дверь (та, что напротив собственной) распахивается, когда он рывком влетает внутрь. Во рту сухо. В ушах громко. В носу хлюпает. Каждая клеточка обостряется и чувствует всё так чётко, что пространство вокруг черствеет и, одновременно с тем, нагревается. И как не нагреться? Как не сойти с ума? Бард вошёл прямо в берлогу этого психа! В сердце дома, в убежище, где садиста баюкает алтарь его матраса и бабка-люстра. А спит ли хозяин? Бард помнил о синяках под глазами, редкой заторможенности, слабости... Однажды Михаэлис позволил себе уснуть на тёплой груди пленника, позволил гладить себя по голове и отпустил ответственность собственной жизни на самотёк. Бард тогда занёс руку, чтобы придушить, коснулся шеи и... одёрнул сам себя. Он не смог. Хозяин во сне улыбнулся. Может быть, тогда он и не спал на самом деле, но никакого дальнейшего наказания или поощрения не последовало. Часа через три по ощущениям тот с тихим стоном поднял веки, и момент его слабости на дрёме кончился. Если это была слабость. Бард не верил, что такой урод способен быть слабым. Вот его койка. Большая, широкая. Бард не знал, почему именно, но появилось непреодолимое желание сесть на неё, попробовать на мягкость или жёсткость, запомнить цвет постельного белья, вдохнуть запах и содрать всё, наконец, к чёртовой матери! И правда сел. Тёмно-серое. Его едва не ошпарило, хотя постель и была прохладной. Твёрдой, прохладной и идеально чистой. После себя она показалась такой замызганной, такой отвратительно пахнущей, что Бард испугался скорого разоблачения, вскочил, снова сел. Коснулся ладонью, чтобы смахнуть невидимые лужицы мазута или другой какой-то хуйни, но это сделало хуже. Он задохнулся. Его купали сегодня утром. Конечно он чистый... Да, чистый... Он подлетает к шкафу, распахивает и переворачивает всё вверх дном. Ебанат. Блять. Не то. Не то. Хватит. Нет. Иначе. Что? Замер. – Аа... – дрожащие пальцы до отрезвляющей боли вжались в шрамы на руках. Бард медленно вдохнул и выдохнул, нашёл в самом дальнем углу шкафа какую-то простынь и теперь, не сдерживая истеричных метаний, запихивал в импровизированный мешок носки, пару перчаток, старую рубашку и почти детскую шапку. Она была мала Барду, но думать о таком сейчас – абсруд. Потом. Всё потом. Руки тянутся к нижнему белью, пленник одёргивает себя в отвращении. Хватает штаны, несётся в сторону стола, дёргает ящики. Заперто. Он не знает, на кой черт нужна бумага, но берёт и бумагу. И ручку берёт. И клей. В глаза светит слишком ярко, это раздражает. Он только сейчас понимает, что предмет на стене – не декорация, а настоящее окно. Влипает на добрые двадцать секунд, жадно изучая двор. На улице солнечно, на желоватую траву падают редкие лучи рассветного солнца, которым удалось пробраться сковзь защиту веток над домом. Бард сглатывает. С этого места вдали виднеется вертолётная площадка. Пустая. Вот как хозяин добирается на работу... Он оставляет после себя лишь тень присутствия, которая исчезнет, когда пройдёт немного времени. В шкафу наступает порядок, изначально заведённый хозяином, кровать расправляется. Выпавшие на светлую салфетку и трупами змей распластанные волосы убрали. Хозяин не узнает... Бард не позволит ему узнать. В следущую комнату входит решительно и без намёка на робость. Гостиная. Камин, кресло, диван, длинный стеллаж. На последнем нет ничего интересного. Взгляд, ещё взгляд. Взгляд на самую большую и дальнюю полку. Там он. Сам он. Около десяти фотографий, где он спит, ест, работает, занимается сексом и ходит в магазин. За стеклом идеальных рамок ни пылинки. Он отшатывается в сторону, замечая у камина качергу. Хорошее оружие... Нужно забрать. Забрать. А если заметят? Да, хозяин заметит... До побега ещё рано, ни к чему. Лишнее. Потом... У того же камина браслет. Красный, переливающийся лучиками комнатного света. Мамин браслет. Он с дрожью натягиваает его на свою руку и краснеет. – П-прости, мам... Это мамино. Украл... Вор! Воришка! Жалкий карманник! – Тише... – ему кажется, что мамин хриплый голос всё прощает. Иссохшие от болезни руки гладят запястье, – Можно... Аптечка. Телевизор. Новости. Да, да, нужно включить и срочно посмотреть. Включи, Бард, включи. И Бард отчаянно ищет розетку. На это тратится ещё почти пять минут, экран требует ввода пароля. Нет времени. Что за день? Ни на что нет времени! Долбанный день. Не ругайся, Бард. Я не люблю этого. Да. Да. Но буду. Витрина с оружием запрета на ключ. Бард мог бы разбить её, но от одной только мысли, что хозяин, войдя в гостиную, осознает всё то, что здесь произошло, у него крутило живот. Он не был уверен, что хотя бы одна винтовка заряжена, а где найти патроны – не знал. Себастьян знал. И этого стоило бояться. Произошедшее дальше вспоминалось с трудом. Словно наркоман в период жёсткой ломки, он надеялся найти даже крошечный намёк на свёрток белого порошка, но быстро бросил идею. Мама расстроится. Определённо расстроится. Бард смотрит на браслет. Дрожит. Устал. Хватает нож, запасается спичками, вытаскивает несколько консерв, те рассыпаются. Снова звук. ГромкоГромко
Громко
Громко
Громко Что? Разве здесь громко? Мои мысли? Или не мои? А чьи? Его... Ему может быть громко? Бард одичало рыщет глазами по кухне. Такой правильной, идеальной и с полным отсутствием часов или хотя бы календаря. Бред. Кто же так обустраивает кухню? Он. Он. Он. Он стоит прямо здесь – за дверью, за холодильником, под столом или в шкафу. Он тут. Он всё знает и видит. Он видит. Он тут... И снова громко. Бард затыкает уши, но это уже не помогает. Драгоценное время уходит на такую ерунду... Взгляд его падает на столешницу, огибает лоток с салфетками и застывает на вазочке. Конфеты... Да так много, что в находку тяжело поверить. Хозяин не любит сладкое. Бард – тоже не особо... Но сейчас он налетает на блестящие фантики, переваливаясь через жалобно скрипящий стул и сгребая посудину в охапку. Хочется взять их с собой... Хочется взять всё, и всё обещает напоминать о монстре, ползающем в окрестностях местных лесов. Михаэлис. Настоящий хозяин дремучей чащи. Его фотографий нигде нет. Его лица, глаз, рта. Он одновременно и нигде, и везде. Бард смахивает с головы пелену вязкой тревоги. Эта паутина облепила абсолютно, запозла в уши и нос. Мешала дышать. Он засовывает за щёки сразу два шоколадных кирпичика и захлёбывается слюной. Вязкой, обильной. Отсыпает немного сахара, соли и перца, хватает ложку и вилку. Дёргает ящики. Заперты. Конечно... Заперты, конечно... Зачем запирать, блять, кухонные ящики, если ты живёшь один?! Что там, сука, такого секретного, чтобы запирать их? Дилдак? Наркота? Яд? Чипсы? К чёрту. Всё к чёрту. Всё заперто. Кладовка, подвал, чердак. Он пихает в мешок туалетную бумагу, какое-то измученное полотенце и завалившийся кусок мыла. Снова бежит. Рассвет давно уже перешёл в форму полноценного дня. Попытки вскрыть замки не увенчались успехом. – Блять! Из ободранной ткани на указательным пальце выступила кровь, пятнышком под ногами раскинула алые лучики-жгутики. Рабочий чертыхается, пинает дверь с таким остервенением, словно ей может стать больно и она поправится за все его страдания. Глупо. Он и сам знает. Вещи собраны. Остаётся вернуться в комнату, пока солнце не спряталось в тени вечера. Вечера? Вечера, Бард. Вечера... Он стягивает мешок на плече, чтобы позже спрятать в укромном уголке спальни. Шагает. Считает. Комната раз. Комната два. Три, четыре, пять, шесть, семь... Хаха... Восьмая. Эта Восьмая заставлена под манер кабинета. В этой восьмой камеры, несколько широких телевизоров, уже включённых и демонстрирующих спальню, кухню, коридор, улицу снаружи, пустую вертолётную площадку. Весь дом в этой восьмой. Вот он – как на ладони. Бери. Бери, смотри его внимательно, Бард. Смотри, как смотришь на все четыре календаря!8 апреля
17 марта
2 мая
26 марта
На камерах две даты. На всех. 15 апреля и 4 мая.17:41. Вечер. Вечер?
Он видит свою пустую комнату: скомканную постель, раскрытую настежь дверь и капающий душ.Кап. Кап. Кап.
По бёдрам скатывается горячая моча. Шорты пропитываются ей пристыженным пятном. Пятну жаль, правда жаль, что оно существует, оно не должно тут быть – Барду давно не два года! Он может о себе позаботиться.– Не можешь.
– ...Себастьян.
– Шучу.
Не шутит. Бард оборачивается. На него тоже смотрит камера. Он видит себя самого на одном из экранов: почти голого, запыхавшегося, мокрого и размазанного-таки за плинтусом. Вот, кем он стал. Вот, во что превратился. Бард, кто ты? Что ты? Я? Бард. Мама. Мама. Его трясёт. Грудную клетку сдавливает, веки неприятно пульстируют. Когда громкий звук прерывает тишину, эта пульсация уже невыносима. Он отшатывается к стене, замечает мокрую лужу и оторопело ухает. Как птичка, как ребёнок. Как тот, кого скоро поймают с поличным. Он всегда узнает звуки вертолёта. Из мешка валится тряпьё. Единственное и самое красивое. Своё. Оно мажется в островке жёлтой сырости. И тут же прижимается ближе к телу. Хозяин всё равно увидит его таким. Снова. Жалким, тупым, дрожащим, как последняя блядь, но от оргазма куда более стоящего – оргазма под натиском вяжущего страха. Такого, когда телом охватывает особая эмоция – паника. Это тихое шуршание, крадущееся от кончиков пальцев вверх по бёдрам, дробящее колени в мягкую кашу и основательно рвзрастающееся в груди. Оно сковывает руки, давит шею, ломает позвоночник вместе с трахеей, потому и держать голову тяжко, и говорить невозможно, и дышать.Беги, Бард.
В истерике он врывается в комнату, пытается закрыть её, пальцы дрожат. Замок, что он сделал с замком? Что, если он сломался? Что, если сегодня Бард умрёт? Звучит щелчок. Хозяин вернулся. Бард скатывается в высокий истеричный смех и отчаянно хлопает железной доской, скрытой под какое-то дерево. Это сейф. Это клетка. Она захлопывается на автомате. Он прячет всё награбленное под матрасом и давится подступающей рвотой.***
Щелчок. Дверь открывается беззвучно, легко поддаётся и не даёт никакого намёка на прежнее непослушание. Себастьян держит в руках какие-то тряпки, он выглядит довольным, по телу разливается приятная истома. – Я до... ма. Тряпьё теряется на полу, следом на колени падает хозяин. От его перекошенного волнением лица Барда пробивает на новый приступ смеха. В сочетании с тем, как блестят щёки, это выглядит пугающе. И Михаэлис, кажется, пугается. Прижимает к себе, раздевает, относит под тёплые струди душа, вставая туда с ним прямо в одежде. – Что случилось?.. Прекрати. Всё, хватит реветь. Я говорю, чтобы ты смотрел на меня. Слышишь? А Бард слышит. Проклинает, потому что это заметно, потому что руки дёргаются, потому что запоздало кивает, потому что теперь, сука, нужно оправдание. Какое оправдание?! – Ск-кучал... Живот заб-болел... Я... Я... Нет, я... Ахах... Г-господи... Себастьян сцеловывает слёзы. Ты красивый, Бард. Да, красивый. Ты красивый всегда, даже когда вот так рыдаешь – красивый. Да, рыдаю. Да. Бард глупо кивает, цепляется за чужие руки, оставляя бороздки ногтей, получает затрещину. Боль слегка отррезвляет. Он послушно позволяет завернуть себя в полотенце, опускается на постель. Она странно скрипит. Кажется, что-то из вещей под матрасом задело кованные ножки. Себастьян замирает, словно хочет проверить. – Ч-что?! Что? Стойте, нет, нет, хозяин, я скучал... – Бард бросается на шею и хрипит, впадает в новую истерику, пытается издавать похожие звуки. Кажется, получается. Кажется, верят. Кажется, ещё любят. – Аа... – глухо отзывается Михаэлис. Он улыбается снисходительно, в голосе слышится смех, но странный тон обращается к ребёнку, не ко взрослому. Со взрослыми так не разговаривают. Бард был взрослым. Он надеялся, что был взрослым. – Это ты. Всё хорошо. Я знаю, что это ты. Мы здесь одни. Мысли застревают в черепной коробке. Бард ёжится в пледе, целуя несущие справедливость руки, сипит. Ладони хозяина тёплые, покрытые паутиной вен и решёткой костей. На них удобно спать. Они умело баюкают и как-то разом избавляют от тревожного предчувствия. Если хозяин не злится, если не наказывает, не расстроен, если гладит этими своими ладонями, то всё хорошо. Правда хорошо. Пусть не навсегда, но хотя быть на пару долгих минут, пока он окончательно не провалится в бездну бессознательного и эгоистичного. И Бард проваливается. Он уже не видит, с каким лицом Себастьян смотрит на красную нить браслета. Не видит улыбки. – Псина под шерстью котёнка. Воспитал, смотри... На висок и скулы ложится поцелуй. Привычный кусачий не трогает губы. Всё потом. Как же все спешат. Как жизнь спешит, как спешит в ней всё живое к смерти... Михаэлис смотрит на заблёванный пол. Это, пожалуй, нужно убрать...