«От порога до бога
пусто и одиноко.
Не шумит дорога.
Не горят фонари.
Ребром встала монета.
Моя песенка спета.
Не вышло из меня поэта,
чёрт побери!»
Борис Рыжий
***
Лениво потирая лапки, когда наконец-то, смогло усесться под потолком наиболее удобно и, отрезав небольшое помещение от своего жужжания и реальности оглушающей тишиной, оно взглянуло вниз. Точнее, как сказать, вниз, если оно смотрело на все вверх ногами, прилепившись лапками к старой штукатурке, вальяжно размазанной по потолку неумехой-маляром, так и не закончившим свою работу. Итак, оно уставилось вниз, где старым ковром был устлан паркет, видимо, чтобы скрыть пыль и грязь, которую уже давно с него не смывали. Поэт, поэт, поэт... Да, это слово действительно часто звучало в этих стенах, однако сейчас, точнее в течение последней пары месяцев это было бы вульгарно... Назвать то большое существо, огромную муху, «поэтом». Сидящее на смятом дивандэке, создание, уныло перебирало в руках газетный огрызок, прикусив сигару, с которой уже начал осыпаться пепел. Слова, слова, слова... Хорошая вещь. [1] Существу на ум уже давно ни одного слова не приходило. Стол был завален смятыми листами бумаги, редкие из них были заполнены хотя бы наполовину строками из сонного почерка и беспорядочного потока мыслей, незаконченных фраз, которые и близко не стояли к состоянию «около готовых», поскольку, в основном, конечно, листы были пустые. Но для большой мухи эти бумажки были наполнены чем-то вроде невидимого цемента. Да, чистые листы, как гора, возвышались кучкой неосуществимых задач, вываливаясь на грязный паркет лавиной фрустрации и сигаретного пепла. Символично и очень тонко, над чем любой другой художник рассмеялся бы, сказав не без доли сарказма: «Банальность, прекрасная аналогия, очень глубоко, браво!». Бумаги на полу смешались с конфетными обертками, лепестками высохших цветов в пустой, но, безусловно, роскошной вазе. Как говорили «поэту» другие люди, свалка на рабочем месте — свалка в голове. Он попросту не желал избавляться от лишнего мусора вокруг себя и, как было понятно, внутри себя тоже. Оно тихо хмыкнуло, с неподдельным интересом пытаясь разглядеть, ухватиться за едва заметный хвост осознанности мысли среди чернильной, как еловой, глуши. Даже в полной пустоте можно найти определенную закономерность, математическую истину и красоту. Но на свалках обитают только мухи и потерянные в сомнениях люди. Второй элемент спектакля — усталый человек в другой комнате. Поэт без музы, как без рук. И оно это прекрасно осознавало. Каллиопа — муза поэзии, вызывает в человеке чувство жертвенности. Но в метаморфозах писателя, потерявшего нить вдохновения (как рыба, выброшенная на берег), его исковерканной, уродливой реальности из двухкомнатной квартиры, жертвенной была только муза. Выпустив колечко горького дыма в потолок и на пару секунд задумавшись о чем-то своем, поэт внезапно начинает говорить. Голос его слегка охриплый. Оно, в возбуждении от интриги происходящего, потирает лапки, наблюдая как вертятся шестеренки поржавевшего механизма в голове Цукасы. — Руи, а ты знал, что мы все — просто стайка насекомых? Скажем мухи. Вот чем они на нас, людей похожи? Любят наблюдать, жужжать над ухом и умеют раздражать одним своим присутствием. А какие-то люди — это комары, вот что плохо. Нет, что действительно плохо — так это то, что среди нас действительно мало пчел. Но мухи мне ближе. Скажи, нравится тебе, что дома у тебя живет жирная муха, которая даже убрать мусор не может, наоборот, наслаждается грязью, грязью вокруг себя потому что она доставляет ей какое-то мазохистическое, иррациональное удовольствие! Это, Руи, называется выученная беспомощность, помогает писать, кстати. Но не сейчас. Да, трагедия поэта в том, что он — поэт [2], но с каждым днём мне все больше начинает казаться, что этого недостаточно. Я хочу закопаться в своем несчастье, окунуться во всю суть жизни мухи, нет, уже не мухи. Слизняка! Вот, это точно сказано. В дверном проеме появляется второй актёр, прислоняясь к красивому дереву. — Никак не придумаешь, что написать? — поинтересовался он, мягкой походкой приближаясь к поэту, который все так же смотрит в потолок. — Да, возможно, стоит на выходных прогуляться по набережной, понаблюдать, — говорит Цукаса, с определённым намеком. Руи чуть приподнимает брови, слегка улыбаясь. — А что, не о чем писать? — Писать есть о чём, но никак не соберу слова во что-то конкретное. — А ведь ты мог бы рассказать и о чем-то размытом, незаконченная рефлексия, фрустрация, вдумайся, Цукаса, ведь многие люди совсем не замечают прекрасного вокруг себя. Как ты сказал: обыватели-мухи. А ведь любовь о том же. О неопределенности, человеческой способности не увидеть и вплотную что-то важное для самих себя... — Из-за того, что голова их похожа на свалку из бесполезных вещей. — Концентрация сходит на нет... — И они теряются в рутине гулкого жужжания и пустых листов бумаги. Оба внимательно посмотрели друг на друга. — И всё же, я не понимаю, как это правильно показать... — пробормотал Цукаса, стыдливо осматривая орнамент грязного ковра. — Тогда и правда стоит прогуляться, — Руи выглядит более чем растерянным, в некоторой степени расстроенным. Оно подмечало, что их с поэтом диалоги всегда заканчивались... Неправильно. Не заканчивались вообще, точнее сказать. — Сложно это выразить по-простому, а создавать загадочный, интеллектуальный антураж вокруг любви мне, знаешь, не хочется. О житейском и пишут просто. А с другой стороны, это было бы правильно... — Ты часто прячешься за сложными словами. Как ты сказал, об этом пишут просто. Поэтому монолог о любви здесь не нужен. Возьми диалог, скажем, о чайнике. — Чайнике? — Ну, можно и о прогулке по набережной, — согласно кивнул Руи, внимательно изучая лицо поэта. — Диалог в отличие от монолога, рефлексии, заканчивается. А рефлексия — вечная проблема любого человека, который теряется в собственных мыслях. Диалог заканчивается- — В таких ситуациях он заканчивается, потому что стыдно. Или твой герой не чувствует себя виноватым за то, что перестал делиться, зажался, запутался, — тихо спрашивает Руи. Поэт смотрит на свою Музу в непонимании. — Ты собираешься от меня уйти? — он нахмурился, не по-злому, скорее, недоверчиво, печально. Руи уставился на него в ответ почти опустошённым взглядом. — Нет. Не собираюсь. Оно в оцепенении наблюдает за тем, как муза берёт руку поэта в свою, чуть сжимает, а затем слабо прикасается губами. Есть в этом что-то сакральное, оно бы сказало библейски жертвенное. Поэт вздыхает и они долго обнимаются, без диалогов, беззвучно. Жужжание ненадолго приостанавливается, уступая место белой тишине. — Мозаика из кожи, напомню, я знаю, что делать не стоит, но делаю снова, забыв о себе, я стремлюсь в неизбежность Сатурна колец. — Хорошо звучит, но немного сложно, немного... Хотя знаешь, это, наверное, то что нужно, — Руи кивает, отстраняясь, но не отпуская, руки всё еще лежат на спине поэта. Цукаса молчит, наблюдая за выражением лица своей жертвенной музы.Оно снова смотрит на грязный пол. Он снова смотрит на грязный пол. Жужжание вымещает тишину.