Дыхание на ладони

NC-17
Завершён
10
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 4 277 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
Один. Приговор. Кабинет врача пахло антисептиком, едким и навязчивым, и пылью старых, пожелтевших от времени книг. Ши Цинсюань ненавидел этот запах — он въелся в кожу за последние месяцы, пропитал его одежду, преследовал даже в гримёрках после показов, смешиваясь с дорогим парфюмом и пудрой, отравляя каждый вдох. — Доктор, вы не понимаете, — его голос, обычно такой уверенный и звонкий на сцене, способный покорять толпы, теперь звучал сдавленно, срываясь на хрип, будто кто-то сжимал ему горло стальной хваткой. — Он же… Он не может просто… Седой профессор, за спиной массивного дубового стола, который казался якорем в этом шторме, тяжело вздохнул. Он снял очки, его глаза, уставшие и полные неизбывной скорби, скрылись за широкими ладонями, которыми он устало протёр переносицу, словно пытаясь стереть с себя эту боль. — Молодой человек, я не могу вам солгать, — произнёс он, его голос был низким, но таким же весомым, как приговор. — При такой агрессивной, стремительно развивающейся форме туберкулёза… Даже с современными препаратами, самыми лучшими, что у нас есть… Это лишь… Цинсюань не дал ему договорить. В его глазах вспыхнул яростный, отчаянный огонь. — Значит, мы найдём другие препараты! — он вскочил со стула так резко, что тот с грохотом упал на пол, звук разорвал тишину кабинета. — В Германии! В Америке! В любой точке мира! Я заплачу сколько угодно! Я продам всё, что у меня есть, если потребуется! Его руки дрожали так сильно, что он едва их контролировал. Он не замечал, как ногти впиваются в ладони, оставляя на бледной коже красные полумесяцы, похожие на невидимые стигматы. Боль была ничем по сравнению с той агонией, что раздирала его душу. Доктор смотрел на него с тем выражением бессильного сочувствия, от которого хотелось закричать, разбить стёкла, метаться по стенам, чтобы хоть как-то заглушить эту боль. Это был взгляд человека, который видел слишком много таких сцен, таких историй, и знал их неизбежный финал. — Время — вот чего вам не хватает, молодой человек. Даже если начать экспериментальную терапию завтра же, самым новейшим, самым дорогостоящим протоколом… — Сколько? — Цинсюань прервал его, и на этот раз голос вдруг стал страшно, пугающе спокойным. Это было не спокойствие принятия, а спокойствие обледеневшего ужаса. Тишина. Густая, удушающая тишина опустилась на кабинет, в которой слышалось лишь собственное, бешено колотящееся сердце. За окном, на ветке старого дерева, хрипло каркала ворона, и её карканье прозвучало как дурное предзнаменование, как поминальная песнь по ещё живым. — Месяц. От силы два. Два. Комната без теней Палата была слишком яркой, до рези в глазах. Стерильно белая, бездушная, она отражала каждый блик света, создавая иллюзию пустоты. Му Цин всегда думал, что больницы должны быть серыми — тусклыми, мрачными, как в тех старых фильмах, где герои медленно угасают под хриплый звук кардиомониторов, где смерть приходит неторопливо, словно тень. Но здесь всё сверкало белизной: белые стены, белый потолок, даже пластиковые занавески у окна отливали холодным госпитальным сиянием, не пропуская ни одной тени, ни одного намёка на мягкость. Он лежал, уставившись в потолок, и считал трещины в штукатурке. Это было его новым, бессмысленным ритуалом. Двадцать семь. Двадцать восемь. Двадцать девять. Когда-то, в далёком детстве, он так же считал трещины на потолке их крохотной съёмной квартиры, пока мама кашляла за тонкой стенкой, стараясь не разбудить его. Пытался отвлечься от звука, от страха, от нарастающей безнадёжности. Теперь кашель был его. Его собственный, глубокий, раздирающий грудь. Он прикрыл рот ладонью, и тёплая, липкая влага просочилась сквозь пальцы, оставляя на коже ощущение жжения. Алое на белом. Удивительно, как даже в этом было что-то… красивое, как он сам себе это объяснил. Это была его собственная, мрачная эстетика увядания. Дверь открылась без стука, бесшумно, словно кто-то прошмыгнул, не желая быть замеченным. — Цин? Он не обернулся. Его уши уловили знакомые шаги — лёгкие, пружинистые, совсем не такие, какими должны быть шаги человека, который только что узнал, что его любимому осталось… месяц. Или два. — Ты же должен быть на съёмках для Vogue. Ты же так ждал эту обложку. — Перенесли, — голос Цинсюаня был глухим, но при этом странно мягким. Матрас прогнулся под чьим-то весом. Пахло дорогим парфюмом — свежим бергамотом и чем-то сладким, цветочным, — но под ним угадывался знакомый, родной запах самого Цинсюаня, тот, что оставался на подушке по утрам, на его одежде, тот, что был таким же частью его, как и его дыхание. — Врач — идиот. Мы поедем в Цюрих, там есть светила, я уже связался с ними, они готовы принять нас, это займёт немного времени… — Сюань, — Му Цин перебил его, и в его голосе прозвучало что-то похожее на стон. Наконец он повернул голову. Ши Цинсюань сидел на краю кровати в своём дурацком розовом свитере (подарок фанатки, он носил его в «счастливые дни», когда ему казалось, что удача на его стороне), но теперь ткань висела на нём мешком, словно на вешалке. Лицо, обычно сияющее на обложках глянцевых журналов, было осунувшимся, восковым, а глаза, обычно такие искрящиеся, покраснели и опухли. Он выглядел как бледная тень самого себя. — Перестань. – Он хотел сказать это жёстче, с презрением, с раздражением, но голос предательски дрогнул, выдавая его собственную хрупкость. Цинсюань схватил его руку — и вдруг Му Цин почувствовал, как те пальцы, обычно такие тёплые, источающие жизнерадостность, сейчас ледяные. Холод проникал до самых костей, символизируя его внутренний, застывший ужас. — Нет, — выдохнул он, и это было не просто слово, а клятва, вырвавшаяся из самой глубины его души. Глаза Цинсюаня горели. Так же, как тогда, когда он впервые затащил Му Цина на свой модный показ, прошептав ему на ухо, сквозь грохот музыки и аплодисментов: «Смотри, Цин, всё это когда-нибудь будет нашим. Я обещаю». Эта вера была почти безумной, но она была единственным, что держало его на плаву. — Ты не умрёшь, Му Цин. Я не позволю. Я вырву тебя из лап этой болезни, даже если мне придётся сокрушить весь мир ради этого. Ты слышишь? Три. Последний закат. За окном медленно, трагично садилось солнце. Оранжевый свет лился через стекло, окрашивая белые стены палаты в кровавые, предсмертные тона. Палата, которая должна была быть символом исцеления, теперь походила на камеру, залитую багровым светом. Му Цин смотрел, как золотистые, живые лучи играют в чёрных волосах Цинсюаня — такие блестящие, такие полные жизни, такие несовместимые с этим местом, с этой безнадёжностью. — Знаешь, что самое смешное? — он вдруг заговорил, и голос звучал хрипло, будто сквозь песок, словно слова выскребались из самого дна его лёгких. — Я всегда думал, что умру первым. Но не так… Не… Он не договорил, но оба знали продолжение. Не беспомощным. Не одиноким. Не вот так. Не твоей обузой. Цинсюань резко поднял голову, его глаза, полные жгучей, невыносимой боли, встретились с глазами Му Цина. — Заткнись, — прорычал он, и это было не грубостью, а отчаянной попыткой остановить слова, которые резали его сердце. И тогда Му Цин увидел это — слёзы. Они катились по идеальным скулам, по безупречной коже, падали на их сплетённые пальцы, оставляя влажные, обжигающие дорожки. Ши Цинсюань, который всегда смеялся громче всех, который умел очаровать любого одним взглядом, одним жестом, сейчас плакал молча, беззвучно, по-детски сморщившись, его лицо было искажено горем. Он не пытался скрыть это, не пытался быть сильным. Он просто плакал. — Прости, — прошептал Му Цин, его собственный голос ломался. Он не уточнил, за что. За то, что заболел? За то, что не может пообещать «всё будет хорошо»? За то, что заставляет его терять себя, свою блестящую карьеру, свою энергию ради безнадёжного, ради того, что обречено на провал? За то, что он, Му Цин, становится его самым большим горем? Четыре. Незваные гости. Шум в коридоре, такой резкий, такой несовместимый со стерильной тишиной больницы, заставил Му Цина вздрогнуть. Его тело, истощённое и натянутое до предела, откликнулось болезненной волной. Голоса — громкие, перебивающие друг друга, слишком звонкие и жизнерадостные для этого места, пахнущего смертью и дезинфекцией. Он узнал их сразу, и по спине пробежал холодок. — Где тут ваш умирающий? Мы пришли навестить нашего Цинсюаня, так что… — пронзительное хихиканье Ли Мин, приглушённое шипением кого-то ещё: «Ты совсем ебанутая, замолчи! Ты в больнице!». Дверь палаты распахнулась с такой силой, что стукнула о стену, издавая неприятный, громкий звук. В проёме, словно яркие птицы, ворвались трое: Ли Мин, их самая громкая и беззаботная подруга, за ней Чжан Цзо, их общий друг-фотограф, и ещё пара знакомых из мира моды. — СЮАНЬ! Мы принесли тебе… — Ли Мин, в своём безупречном, но совершенно неуместном дизайнерском наряде, замерла на пороге, её широко распахнутые глаза, привыкшие к глянцевым обложкам, уставились прямо на Му Цина. Он видел, как её взгляд скользнул по его впалой груди, которая лишь слегка вздымалась под тонким больничным одеялом, по прозрачной трубке капельницы, что змеилась по его руке, по тёмным, почти чёрным синякам под глазами, которые были единственным цветом на его бледном лице. Улыбка сползла с её лица, оставив лишь гримасу шока. — О, бля… — вырвалось у кого-то сзади, и звук этот был полон неловкости и внезапного, почти физического осознания. Ши Цинсюань вскинул голову. Он сидел на подоконнике, лицом к окну, доедая больничную кашу — Му Цин отказался от неё, и теперь Ши Цинсюань упорно доедал за двоих, словно верил, что таким образом может передать ему свои силы, вопреки всему. — Вы… что здесь делаете? — его голос был низким, в нём смешались усталость и раздражение. — Ну, мы же твои друзья, Цинсюань! — Ли Мин оправилась быстрее всех, словно сбрасывая с себя морок. Она влетела в палату, на ходу вытаскивая из пакетов из дорогого био-маркета целую россыпь товаров. — Привезли суперфудов, элитных витаминов, детокс-коктейлей… Чтобы ты не похудел, пока тут прохлаждаешься! Её пальцы с идеальным маникюром за 300 долларов шуршали в пакете, вытаскивая небольшую банку чёрной икры, затем не менее дорогую упаковку органической спирулины. Му Цин подавил смешок, почувствовав едкую иронию. Икра. От туберкулёза. Это было так глупо, так безнадёжно, что хотелось смеяться. Или плакать. Пять. « Забота ». — Ты выглядишь… — Чжан Цзо, их общий друг-фотограф, замялся, его обычно уверенный взгляд метался по палате, не находя точки опоры. Он нервно теребил ремешок своей дорогой камеры. — …крепким! Да, крепким! Свежо выглядишь, Цин! Му Цин видел, как его глаза бегают по мониторам, по кислородному баллону в углу, словно ищут подтверждения или опровержения слов. — Спасибо, — он нарочно кашлянул в кулак, и этот кашель был глубоким, надсадным, с хрипом, наслаждаясь тем, как Чжан дёргается, отступая на шаг. — Чувствую себя прекрасно. Наверное, это воздух больницы так благотворно влияет. Цинсюань бросил на него быстрый, предупреждающий взгляд — «прекрати», но в уголках его губ дрогнуло, потому что он понимал, как Му Цин отчаянно пытается удержать крупицы собственного достоинства. — Врач сказал, анализы улучшились, — вдруг выпалил Цинсюань, его голос был слишком громким, слишком натянутым. Он схватил банку с ягодами годжи, сжимая её в руке. — Возможно, это новая схема лечения даёт эффект. Мы очень надеемся. Му Цин медленно повернул голову к нему. Его взгляд был абсолютно ровным, без тени эмоций, но в нём читалось глубокое, горькое понимание. Ложь. Чистая, отчаянная, болезненная ложь. Вчерашние результаты были хуже прежних, каждый новый день приносил лишь ухудшение. Шесть. Разговор за дверью. — Нам нужно поговорить. Серьёзно. – Ли Мин схватила Цинсюаня за рукав его розового свитера, когда он вышел в коридор за стаканом воды, пытаясь избежать их любопытных взглядов. Её голос был жёстким, деловым, без тени той легкомысленности, с которой она только что болтала о суперфудах. — Ты пропускаешь кастинг Gucci в Париже. Это твой шанс! Ты проебал контракт с Dior на осеннюю коллекцию! Ты… ты, чёрт возьми, променял карьеру, о которой мечтал всю жизнь, на… на это! — Он умирает, Мин! — Шёпот Цинсюаня был резким, как удар ножом, разрывая их показную маску нормальности. Его голос был полон боли, которую он так отчаянно пытался скрыть. За стеклянной дверью палаты Му Цин видел их, словно в немой пьесе. Видел, как Ли Мин хватает Цинсюаня за подбородок, заставляя его посмотреть на себя, её глаза были суровы, лишены всякой жалости. — И ты умрёшь вместе с ним? Ты готов похоронить себя живьём ради него? Тишина повисла в коридоре, нарушаемая лишь гулом вентиляции и чьим-то далёким кашлем. — Он же даже не твой официальный парень, Сюань! — голос Ли Мин понизился до едкого, ядовитого шёпота. — Просто сосед по общежитию из прошлого, какой-то забытый… Цинсюань вырвался так резко, что она стукнулась спиной о стену, в глазах его полыхнул холодный, яростный огонь. Он не стал отвечать. Ему нечего было отвечать. Семь. Первая ложь. — Тебе нужно уехать. Му Цин сказал это глубокой ночью, когда больница погрузилась в сон, а мониторы мерцали, как одинокие светлячки в темноте, отсчитывая последние, безжалостные ритмы. Его голос был хриплым, но спокойным, почти безжизненным. — Что? — Цинсюань, который сидел рядом, держа его за руку, встрепенулся. Он не спал уже несколько суток. — На неделю. В Париж. Твой агент звонил днём, когда ты вышел. Кастинг, про который говорила Ли Мин. Это важно. — Плевать! Мне плевать на Париж, на кастинги, на этого агента! Мне нужно быть здесь! — Сюань, — Му Цин сделал то, чего не делал никогда, то, что было для него немыслимым проявлением слабости и нежности. Он взял ледяную руку Цинсюаня и прижал её к своей щеке, ощущая контраст между их телами. — Мне… лучше. По-настоящему. Правда, Сюань. Ложь горела на языке, как яд, обжигая горло. Каждое слово было пыткой. Он чувствовал, как его лицо, обычно такое непроницаемое, теперь выдаёт внутреннюю борьбу, и стиснул зубы. — Посмотри на меня, — его голос стал чуть твёрже. — Разве я выгляжу как человек, которому осталось два месяца? Разве я выгляжу как умирающий? Луна, полная и безмятежная, освещала его лицо через окно — восковое, с лихорадочным румянцем на скулах, с глазами, горящими слишком ярким, нездоровым блеском. Его губы растянулись в тонкой, едва заметной улыбке, которую он отрабатывал перед зеркалом в 15 лет, когда к ним приходили соцработники: «Да, меня никто не бьёт. Нет, у меня есть еда. Да, всё хорошо». Это была улыбка человека, который умел врать, чтобы выжить. Цинсюань замер, его взгляд метался по лицу Му Цина, отчаянно ища подтверждение, хоть крупицу надежды. — Ты… правда? — его голос был сломлен, полный слёз и невероятной жажды верить. — Да. Поезжай, Сюань. Тебе нужно отдохнуть. А я… я подожду тебя здесь. Обещаю. И когда Цинсюань, наконец, медленно, почти неуверенно кивнул, словно тяжёлая ноша свалилась с его плеч, Му Цин отвернулся к стене. Чтобы не видеть, как тот плачет. И чтобы он не увидел, что плачет он сам. Беззвучно, горько, прощаясь. Восемь. Утро без него. Гул самолёта, раздирающий тонкую ткань раннего утра, за окном больничной палаты заставил Му Цина вздрогнуть. Он знал — именно на этом рейсе, словно невидимая нить, улетела и часть его собственного сердца. Рейс AF378, Париж, 10:30 утра. Он запомнил каждую цифру, каждую деталь, словно это был шифр к его последнему воспоминанию. Больничная тишина, которую всего несколько часов назад наполнял заразительный смех Ши Цинсюаня, его бессмысленные, но такие любимые разговоры, теперь давила, как тяжёлое, погребальное одеяло, лишая воздуха и заглушая пульс. Медсестра заглянула в палату, её лицо было усталым, но глаза удивлённо поднялись: — А где ваш… постоянный гость? Он что, наконец-то отлучился? — Улетел, — Му Цин перебил её, его голос был сухим, почти безжизненным, его взгляд по-прежнему устремлён в потолок, словно там был написан его приговор. Она хотела что-то сказать, что-то утешительное, или спросить о его самочувствии, но только вздохнула, выпустив из себя клубок невысказанного сочувствия, и оставила на тумбочке крошечный пластиковый стаканчик с таблетками. Обезболивающие. Он их не принимал. Боль была единственным, что удерживало его в реальности, единственным, что чувствовалось по-настоящему. Звонок, который он не взял Телефон завибрировал на прикроватном столике ровно в 14:17, как пунктуальный палач, отмечающий точное время, когда он должен был почувствовать новую волну боли. Экран вспыхнул знакомым, нежным светом: «Сюань❤️». Му Цин наблюдал, как экран гаснет, потом загорается снова — третий пропущенный вызов, затем четвертый, пятый. Сердце болезненно сжималось с каждым пропущенным гудком, словно кто-то выкручивал его. Он знал, что услышит в трубке: — «Как ты, мой Северный Ветер? Держишься?» — «Я уже скучаю по твоей брюзгливой физиономии» — «Ты правда лучше себя чувствуешь? Твой голос звучал так убедительно» И тогда ему придётся лгать снова. Лгать, пока каждое слово не обожжёт ему язык раскалённым железом. Телефон, словно живое существо, трепыхнулся и упал на пол, когда начался приступ кашля. Кашель, который сотрясал его тело, выбивал воздух из лёгких, и не оставлял сомнений в правде его умирающего тела. Девять. Ночные монологи. — Ты идиот, Ши Цинсюань. Полный, непроходимый идиот. Му Цин говорил это пустому креслу у кровати, где обычно спал Цинсюань, свернувшись калачиком, его волосы разметались по подушке, а дыхание было таким ровным и мирным. И мир вместе с ним казался спокойным. — У тебя контракты на миллионы, мечты, которые должны были изменить мир моды, твоя жизнь только начиналась… А ты сидишь здесь, как верный, преданный пес у постели умирающего. Что ты здесь делаешь, когда твоё место на вершине, среди звёзд, к которым ты так стремился? Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони, пытаясь унять внутреннюю дрожь, которая была сильнее физической боли. Зачем я его отпустил? Зачем я позволил ему поверить в эту ложь? Потому что одна мысль была невыносимее лжи, невыносимее самого ухода: Что он может не успеть вернуться. Что его не будет рядом в последние минуты. Что он будет слишком далеко, чтобы попрощаться. И тогда его светлое, наивное сердце будет разбито окончательно, и я не смогу этого исправить. Десять. Последняя запись. Блокнот. Тонкий, в жёстком переплёте, он казался таким хрупким в его ослабевших пальцах. Он начал вести его в первую ночь без Цинсюаня, в ту бездонную пустоту, что осталась после него, словно зияющая рана в душе. «День первый. Температура 38.2. Кашель с кровью. Сегодня я съел целых три ложки супа, но каждая ложка давалась с трудом, как победа над собой. И это единственная победа.» «День второй. Врач сказал, что рентген хуже. Лёгкие… кажется, они тают. Я попросил его, умолял не говорить тебе. Это был мой последний приказ, моя последняя попытка защитить тебя.» «День третий. Если ты читаешь это, значит… Значит, я не успел. Прости. Прости, что я не смог дождаться твоего возвращения.» Ручка дрогнула, оставив жирную, чёрную полосу, похожую на маленькую рану на белоснежной бумаге. Му Цин сжал зубы, его тело содрогнулось от нового приступа кашля, и в голове звенел невыносимый звон, заглушающий все остальные мысли. Он порвал страницу, медленно, с болезненным хрустом, словно рвал собственное сердце на части. Он не мог позволить ему это увидеть. Не мог позволить ему почувствовать эту боль. Это было его последнее, величайшее проявление любви. Одиннадцать. Звонок в пустоту. 4:47 утра. Самый тёмный, самый одинокий час ночи. Время, когда демоны прошлого приходят за тобой, и настоящее кажется особенно невыносимым. Он набрал номер, не дав себе ни секунды передумать, прежде чем страх и гордость задушили этот порыв. — Цин?! — голос Цинсюаня был хриплым от сна, но мгновенно наполнился тревогой, слышанной даже сквозь тысячи километров, сквозь помехи в линии. Му Цин закрыл глаза, чувствуя, как слёзы жгут веки, но не позволяя им пролиться. — Просто… хотел услышать твой голос. Убедиться, что ты… там. Живой. Что я не сошёл с ума. Пауза. Цинсюань ждал. — Ты же… ты же в порядке? Ты же не врал мне тогда? — его голос звучал так неуверенно, так болезненно, полный хрупкой надежды. — Всё хорошо, — Му Цин перебил его, кусая губу до крови, чувствуя вкус металла на языке. — Просто снилось что-то. Кошмар. Ещё одна ложь в копилку его умирающего сердца. Он не сказал, что это не сон. Что это боль, которая разрывает грудину, что каждый вдох даётся с трудом, что он едва дышит. Что он боится уснуть и не проснуться. Что он боится, что этот звонок — последнее, что он скажет ему, его последнее прощание. Двеннадцать. Рассвет. На пятый день без него, когда солнце только начинало лениво пробиваться сквозь жалюзи, окрашивая палату в тусклый, предрассветный свет, в палату вошёл врач с бумагами. В его глазах не было уже ни тени надежды, лишь усталая, невысказанная обречённость. — Мы можем попробовать ещё один, последний курс… он экспериментальный, шансы минимальны, один на миллион, но… Му Цин покачал головой. Нет смысла. Он не хотел, чтобы последние дни были агонией, чтобы его тело искололи иглами и напичкали химикатами. Он хотел покоя. За окном всходило солнце, заливая мир бледно-розовым, призрачным светом. Где-то над Атлантикой, высоко в небе, среди облаков, которые он никогда больше не увидит, летел самолёт. Самолет, несущий его свет к новому дню, к новой жизни, которую Ши Цинсюань заслуживал. А он впервые за долгое время думал не о смерти, не о боли, не о горечи упущенного. Он думал о жизни. О той жизни, которая ждала его где-то там, далеко. О том, как выглядит Париж в мае. О том, как Цинсюань будет смеяться, глядя на цветущие каштаны и древние соборы. О том, как он будет светиться на обложках Vogue, достигая всех своих мечтаний. И о том, что, может быть, одна правда всё-таки стоит всех этих лжи, всех этих жертв, всех этих слёз: Я люблю тебя, Ши Цинсюань. И я отпускаю тебя к жизни, которую ты заслуживаешь. Живи. За нас двоих. (Беззвучно.) Тринадцать. Разоблачение. Звонок, резкий и пронзительный, словно крик чайки над пустынным морем, разбудил его в три ночи. Ночной покой больничной палаты взорвался звуком, от которого хотелось сжаться. — Что ты натворил, сука?! — голос агента Цинсюаня хрипел в трубке, искажённый злостью и паникой. Он был далёк, но при этом казался невыносимо близким, разрывая тишину. — Он сломал контракт всей жизни! Сорвал все, черт бы их побрал, съемки в Париже! Летит обратно! Он, блядь, на первом же рейсе! Му Цин не понял сначала. Его затуманенный сонным забытьем разум цеплялся за обрывки фраз, пытаясь собрать их в единое целое. Сломленный контракт? Сорванные съемки? Цинсюань? Пока не услышал вторую, последнюю, смертельную часть: — Он позвонил твоему врачу. Узнал всё, ублюдок! Все твои ебаные лжи! Телефон, словно раскаленный уголёк, выскользнул из ослабевших пальцев Му Цина, ударившись о кафельный пол с глухим стуком. Он почувствовал, как мир вокруг него, этот хрупкий мир его лжи, начал рассыпаться в пыль. Дрожь пробежала по телу, не от холода, а от осознания. Он узнал. Он летит. Он будет здесь. И я не успел его спасти. Четырнадцать. Гонка со временем. Самолёт Цинсюаня, рейс AF378, приземлялся в 6:45 утра. Му Цин знал это, потому что пять раз перепроверил расписание на информационном табло, приклеившись к нему взглядом, словно к последнему спасательному кругу. Он запомнил каждую цифру, каждую секунду, оставшуюся до его возвращения. Он также знал другое — невыносимую, беспощадную правду — что к утру у него уже не будет сил говорить. Его лёгкие горели, воздух в них был словно раскалённый песок, и каждый вдох был мучением. Последние три дня он дышал только через кислородную маску, её холодный пластик прилипал к лицу, а шипение газа было единственным звуком, заполнявшим его мир. С каждой минутой дыхание становилось всё более поверхностным, прерывистым, и Му Цин чувствовал, как его тело медленно, но верно отказывается служить. — Ещё немного, — шептал он в пустоту палаты, его голос был едва слышен даже ему самому, ослабевший, как предсмертный хрип. Он смотрел, как первые, призрачные лучи солнца бьют в окно, обещая новый день, который для него может не наступить. — Подожди… Сюань… Ещё совсем чуть-чуть… Это была молитва. Молитва своему собственному, умирающему телу, чтобы оно продержалось всего несколько часов. Пятнадцать. Возвращение. Дверь распахнулась с такой силой, что отлетела дверная ручка, ударившись о стену с грохотом, похожим на выстрел. В стерильной тишине палаты это прозвучало, как взрыв, shattering все иллюзии покоя. — МУ ЦИН! Цинсюань влетел в палату, словно ураган, разрывая её безмятежность. Он был без чемодана, в помятом свитере, который когда-то был розовым, а теперь казался выцветшим, с глазами, красными от бессонницы, полными отчаяния и боли. Его волосы были растрёпаны, лицо покрыто грязью и слезами, а на щеке виднелась царапина. Он выглядел как человек, пробежавший марафон до самого ада. — Ты… Он замер, увидев его. Увидев не ту ложную улыбку, которую Му Цин ему показал, а страшную, беспощадную правду. Увидев истощённое тело, синие губы, кислородную маску и глаза, в которых тлела последняя искра жизни. Му Цин пытался улыбнуться. Он хотел улыбнуться, чтобы хоть в этот последний момент показать ему, что всё в порядке. Но даже это было уже невозможно. Уголки его губ лишь дрогнули, а лицо свело судорогой. Шестандцать. Последний разговор. — Почему?! — Цинсюань рухнул на колени у кровати, его колени ударились о холодный пол. Он схватил Му Цина за руку, его пальцы впились в неё, но Му Цин почти не чувствовал боли. — Зачем ты врал?! Зачем ты это сделал?! Му Цин собрал все оставшиеся силы, каждую крупицу энергии, что ещё теплилась в его теле. Его грудь вздымалась, а кислородная маска запотела от усилия. — Ты… должен был… успеть… — каждое слово давалось мучительно, было вымученным хрипом, но он продолжал, его глаза были прикованы к Цинсюаню, словно он говорил в последний раз. — На подиум… Вернуться… звездой… Цинсюань зарыдал, громко, отчаянно, по-детски, прижимая его ладонь к своему лицу, его слезы стекали по его щекам, смешиваясь с его собственными. — Я не хочу ничего! — закричал он, его голос ломался. — Ни подиумов, ни славы, ни чертовых контрактов! Только тебя! Только тебя, Цин! Семнадцать. Последний вздох. Му Цин вдруг почувствовал странную, невыносимую лёгкость. Боль, которая терзала его месяцами, которая стала частью его самого, словно покинула его, улетела прочь, оставляя после себя лишь пустоту и покой. Он видел, как Цинсюань что-то кричит, трясёт его, зовёт врачей — но звуков уже не было. Слова Цинсюаня были неразличимы, лишь искажённые движения губ. Мир вокруг него начал меркнуть, терять очертания. Только тишина. Абсолютная, всепоглощающая тишина, в которой он слышал лишь биение своего собственного, затухающего сердца. И последняя мысль, яркая и ясная, словно вспышка перед полным мраком: «Хорошо… что ты здесь.» (…что ты успел. Что я не был один. Что ты будешь жить.) Эпилог. «Без тебя» На похоронах не было пафоса. Не было пышных речей, толп скорбящих или ярких вспышек фотокамер. Только горстка людей — те немногие, кто знал Му Цина и Цинсюаня, — белые хризантемы, такие же холодные и безжизненные, как больничные стены, и Ши Цинсюань в больших чёрных очках, которые не скрывали опухших, покрасневших глаз. Его лицо было бледным, как мрамор, и он стоял, словно статуя, потерявшая свою душу. Через месяц он вернулся на подиум. Его агент еле уговорил его, пустив в ход все средства, от уговоров до почти угроз. Это было его возвращение, которого ждал весь мир моды. Он вышел в образе «Распятого ангела» — белоснежные крылья, раскинутые за его спиной, казались огромными и тяжёлыми, а на его ладонях, идеально, болезненно точно, были изображены кровавые пятна. Символика была очевидна. Публика рыдала, потрясенная глубиной и искренностью его перфоманса. Критики писали: «Гениально. Искусство, рождённое из боли. Новое слово в мире моды». Только Ли Мин, стоящая в стороне, сжав губы в тонкую нить, знала, что это не перфоманс. Что это не игра на публику, не маркетинговый ход. Это была его реальность. Что когда он падал в финале показа, раскинув руки в широком, отчаянном жесте, его тело сотрясалось от беззвучных рыданий — это было не падение. А попытка обнять тень. Тень того, кого он потерял. Тень Му Цина, который отдал ему свою жизнь, чтобы он продолжал сиять.
10 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (3)