Track 10

R
Завершён
46
автор
Фэндом:
Размер:
12 страниц, 4 782 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
46 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник

B2B - Charlie XCX

Настройки
Примечания:
      Риндо давно ни о чём не думает — по крайней мере, старается. С четырнадцати. Но с каждым годом это становится сложнее: всепоглощающая «любовь» брата растёт, а сил притворяться, что всё «нормально», — всё меньше.       Куря в первой попавшейся подворотне в зимний день, последнее что он хотел бы отчаянно выкуривать из себя, так это липкое, странное ощущение — то самое, что идёт от Рана.       В начале декабря Ран подрался с Санзу — прямо в их клубе. Майки, как водится, терпеть не может междусобойчики, особенно между руководителями, — потому сослал брата в Киото, разбираться с кучкой тамошних якудза.       Риндо не знает, как к этому относиться. С одной стороны, он ошарашен: Ран ведь прекрасно понимает, что, когда у босса сносит крышу, тот своих не различает. Потерять брата по такому идиотскому поводу он не хотел бы. Идиотскому — по его мнению. Для Рана это, скорее, была долгая, холодная война.       Он остерегался младшего Акаши ещё со времён Свастики Канто. В Бонтене — тем более. Там тот прочно осел рядом с их боссом. И самого Майки, и его собачку Ран считал невменяемыми. Но настоящая схватка — не на кулаках, а на язвы и ухмылки — началась, когда Санзу начал откровенно катить к младшему Хайтани.       Младший брат Рана всегда был прекрасен. Но с расцветом Бонтена он стал почти неприлично роскошным. Теперь ему не приходилось драться врукопашную — интерес к спортзалам сменился на более изысканные удовольствия, но прежняя выучка всё ещё сохраняла тело в форме: утончённо подтянутое, на первый взгляд — худощавое, но каждый силуэт, каждая линия — вылеплены точно, словно по лекалам чего-то извращённо идеального.       И всё это — в обрамлении элитных тканей. Костюмы сидят на нём не просто хорошо — они будто созданы, чтобы подчеркивать его непристойную красоту. Весь он до жути сексуален.       Ран был не слеп — он сам вылепил эту скульптуру. Но в восхищении других не нуждался. А если оно появлялось — быстро вычищал.       Раньше, когда характер младшего был борзее — и, откровенно говоря, противнее — знакомства дальше его оболочки ни у кого и не заходили. И без вмешательства Рана люди сами отскакивали, будто от змеи с блестящей кожей.       Минус очко в самооценку Риндо, которая и так шаталась под грузом «более популярного старшего брата». Но с годами выскочка стал апатичнее, сдержаннее — дерзости своей, правда, не растерял, и тем самым превратился в ту самую кислую вишенку на верхушке (очень дорогого, очень преступного торта).       И, похоже, не обращая внимания всю юность, розоволосый гандон внезапно к тридцати годам осознал: куколка, которую Ран так тщательно собирал, ему, оказывается, теперь нравится.

***

      Возвращаясь к другой стороне — Риндо, услышав о «ссылке» брата откровенно, выдохнул. Не то чтобы сильно — так, чуть заметное расслабление в плечах, на лице что-то дернулось, мелькнуло облегчение. Но он тут же понял осечку. Эмоции, эти сукины дети, вышли наружу быстрее, чем он успел их снова запихнуть обратно.       Ран, конечно же, заметил. Фиолетовые глаза сверкнули в его сторону — остро, как укус. Риндо ничего не остаётся, кроме как опустить взгляд и снова притвориться, будто ничего не произошло. Снова и снова игнорировать тяжёлый, цепкий прищур родных глаз. Всё они видят. Всё, что не надо.       Он живёт под этим удушающим взглядом почти с рождения. С первым вдохом — под первым же, переменившимся на что-то более притязательное взглядом. Разве это грех — впервые, прожив всю жизнь в тени брата, расправить грудь в отсутствие самого солнца, что эту тень и отбрасывает? Да, чёрт побери, они даже в исправительной колонии сидели в одной камере. Неужели так уж преступно — хоть раз в жизни походить порознь?       С точки зрения Рана — да, это был бунт. Против самого священного, что между ними существовало: «Братья Хайтани ни в ком не нуждаются, кроме друг друга». Подобная непозволительная реакция — вздох облегчения по поводу его отсутствии — стала для Рана не иначе как предательством. Риндо даже не успел полностью переступить порог дома, как получил кулаком в лицо. Без предупреждений. Только после — шквал вопросов: чем он собирался заниматься, пока старший будет в отъезде, что не смог даже сдержать «радости»? И, конечно, обвинения. О том, что, может, он и сам не против, когда номер два в Бонтене позволяет себе лишнего. Что ему, может, даже нравится, когда к его ножкам тянутся чужие руки.       Обычные братья, если и срутся из-за романтики — то потому что не могут поделить какую-то девчонку. А не потому, что младший брат — слишком удобно стал стоять, сидеть, дышать, и кто-то там, не будем показывать пальцем, вот уже который месяц хочет его, как девку.       Что ему, блядь, отвечать? Что это была не радость, а усталость? Что в нём нет места для Санзу, но и Ран уже не вмещается?       Что ревновать к его колену — абсурд, когда Риндо сам ломал чужие — сотнями?       Когда-то собственничество Рана ещё можно было объяснить: недоверием ко всему, что было вне их двоих. Тогда это почти трогало. Но сейчас? Сейчас он стал чем-то другим. Гораздо более раскрепощенным.       Когда-то его брат хотя бы притворялся. Устранял людей тонко, без истерик. Тех, кто залипал на Риндо в баре, смеялся с ним, пил рядом. Словно никто не имел права думать, что может встать рядом с его колокольчиком.       Теперь всё стало проще: тяжёлая рука ложится на плечо, чужие пальцы обхватывают талию, не отпуская, а в квартире установлены камеры, и всё это сопровождается телефонными психозами.       Скоро, наверное, его собственный силуэт на стене будет вызывать у Рана ревность.

***

      Ран не просто зол каждый день — он, чёрт возьми, зол каждую секунду. Его прошибает дрожь от одной мысли, что кто-то может оказаться рядом с его братишкой прямо сейчас. А ведь тот — пусть сам не зазывает — но и не отталкивает по-настоящему. Играет. Точно так же, как с ним, со своим старшим братом. Котёнок всё видит, всё понимает, просто не сопротивляется. Но и сам в руки Рану не идёт.       Теперь, сука, не приемами берет, как раньше, а этой своей… упругой задницей, которую будто нарочно вертит не там, где надо. Как будто испытывает его.       Ран зовёт его змеенышем. С любовью. Но никогда себе не признается, что этот змей — его отражение. Для него общая кровь — принадлежность друг другу, но никак не напоминание об их сладко-гниющем родстве.       И этот змееныш сейчас, сука, — игнорирует третий, блядьский, гудок. И всё. Очередной пятый телефон за месяц летит в стену.       Ран всегда был сдержан. Всегда. Но после Рождества — всё полетело к чертям. С начала декабря, с начала этой ёбаной ссылки в Киото, его нервы были натянуты до предела. Контролировал, как мог — звонки, сообщения, через помощника, которого оставил при Риндо. Тот послушно слал отчёты: с кем говорит, во сколько проснулся, где был, с кем курил, в каком углу стоял. Всё шло к нему по минутам.       И Риндо, конечно, не слепой. Замечает, как этот шавка почти дышит с ним в унисон. Стоит проснуться — помощник уже рядом. Пальцы летят по экрану — и кто бы сомневался, кому он пишет.       Рану — похуй. Он не прячется. Младший за столько лет хоть бы привык к заскокам старшего — но нет, только сильнее напрягает его своими сухими ответами.       Вместо этого братишка начал вьебываться. То ли за месяц осмелел. То ли на голову ебнулся, забыв, что братец уже пакует чемодан обратно в Токио. То на сообщения не отвечает. То отвечает, но так медленно, сука, как будто специально. Каждую секунду этой задержки Ран отсчитывает как пытку. Он не шутит — он правда допытывает помощника, в чём дело. С телефоном ли Риндо. Говорит ли с кем. Почему не отвечает.       А звонки… те вообще стали до скрежета зубов раздражать. В трубке — ровный, вежливый, мертвый голос младшего. Тот самый тон, что говорит: «Отъебись, пожалуйста. У меня больше нет сил».       Но Ран слышит другое. Слышит: «Ты мне больше не нужен.»       И это — самое страшное. Потому что нет, братец, не пизди.       Ты не знаешь, как быть без меня.       Ты не умеешь.

***

      Рождество прошло отвратительно. Уже накануне звонки Рана участились — бесконечные намёки, тонкие угрозы: «Узнаю, что с кем-то проведёшь столь романтический вечер — будешь отвечать. Под дулом пистолета, понял?»       Риндо уловил посыл сразу. Особенно после последнего звонка в канун Рождества. Старший, вполголоса давая Риндо своё “предупреждение”, параллельно спокойно разбирался с очередным врагом — выстрелил, не прерывая фразы. Буднично, без всплесков. Но с оттенком — как будто выстрел был не только для того, кто стоял перед ним, но и для того, кто находился по ту сторону телефона.       Риндо хмыкнул в ответ. Не потому что не верил. Он знал, на что Ран способен. Знал, что сделает. Он усмехнулся, потому что размышлял, как они вообще докатились до такого. Они никогда не были святыми — в этом мире никто не был. Но ведь не настолько… не настолько глубоко втянутыми в это полубольное, недоромантическое дерьмо.       Когда пульсирующее безумие в голосе брата, маниакальное внимание, ревность, и сексуальный подтекст в каждом вопросе “где ты?” — всё это стало их повседневностью?       Он вспомнил, как в тринадцать смотрел снизу вверх, с восхищением, на своего непобедимого старшего брата. Кто бы тогда сказал ему, что спустя годы этот брат будет тащить его вниз, в нечто совсем не братское, в собственную тень, где любовь пахнет совместным походом в душ, а забота — отслеживанием геолокации.

***

      Ран не сразу понял, что с ним происходит. Живя бок о бок с братом всю жизнь, он не задумывался особо о своих чувствах. Их связь казалась простой и понятной — два брата, единое целое, плывущие по жизни вместе.       Но в какой-то момент что-то изменилось. Он заметил, что тело реагирует иначе. Иногда взгляд задерживался на брате чуть дольше, чем следовало бы. Иногда сердце начинало биться быстрее, когда Риндо стоял рядом. Он отмахивался от этих мыслей — ведь он здоровый парень, и внимание к телам вокруг кажется естественным. Но здоровый ли — если возбуждение вызывает родной брат?       Это осознание пришло в четырнадцать лет, когда они оказались в колонии. Один из старших заключённых — мудак с мутным взглядом и лишним весом — решил, что можно взять себе всё, что понравилось. Аметистовые глаза, тонкую талию и дерзкий рот. Попытался заломать Риндо прямо в душевой.       Ран прибежал на крики. Поздно, но не слишком. Младший уже бился — как бешеный зверёныш, цепляясь до последнего. Он был прижат к кафелю, зажат. Несмотря на боль и кровь на лице, несмотря на разбитый нос и слабость, в глазах Риндо горела дикая, несломленная гордость.       Ран кинулся без слов, сбивая того с Риндо, действовал на автомате. Просто бил, бил, бил, пока костяшки не заныли, а из-под кулака не захлюпала мясная каша. Пока не появились охранники. Пока кто-то не оттащил его, с усилием отдирая пальцы.       И только тогда он посмотрел на Риндо.       Всего секунда. Взгляд — и в животе что-то пошло не так. Он еще лежал на кафеле: лицо в крови, штаны спущены, торчат тонкие кости бёдер, по шее течёт тонкая струйка. Аметистовые глаза смотрят снизу вверх — вызывающе. Ещё злой. Такой до одури красивый, что внутри всё перекосило. Что-то в Ране съехало. Кровь стукнула в пах. Он едва дышал. Было мерзко и жарко. Было точно не по-братски.       Он не сразу понял, чего в нём больше — ужаса или желания. Но понял, что с этой секунды всё уже не так. Дальше пошло по накатанной. Теперь становилось не по себе, когда Риндо переодевается в комнате. Когда тот выходил из душа, хотелось затянуть на нём халат потуже. Теперь чужие взгляды на него стали вызывать не раздражение, а ярость.       Он больше не смотрел на брата как раньше. И знал, что пути назад уже не будет.

***

      К восемнадцати Ран уже всё понял. Всю эту дичь, весь ужас — осознал. Принял? Нет. Но и отрицать было глупо. Хотел — до ломоты в челюсти, до спазмов в животе. Иногда — до тошноты.       Но всё ещё держался. Ран был не идиот. Понимал, что это не то. Что так нельзя. Что ни один нормальный человек… да какая, нахер, разница. Он всё ещё был Хайтани. Он всё ещё мог сдерживаться. Пока кто-нибудь не подходил слишком близко к Риндо.       Ран сам от себя не ожидал, но каждый раз, когда Риндо заговаривал не с тем человеком или слишком долго смеялся в чужой компании — у него начинался зуд. Сначала в пальцах — будто хочется что-то раздавить. Потом в голове — кровь приливает к вискам, и даже голос становится глуше.       Он не мог назвать это ревностью, потому что Риндо — его. Какая еще, блядь, ревность, если ты просто хочешь, чтобы никто больше не дотрагивался до твоей вещи?       Никто не должен был видеть, как он морщит нос, когда врет, или как потягивается утром, сонный и злой, с поволокой в глазах. Ран чувствовал — стоит ослабить хватку, и эта прекрасно собранная кукла уйдет в чужие руки. Но самое мерзкое — она же не сопротивляется. Ни полностью, ни до конца.       Риндо не идиот, он все видит. Он — его брат, его отражение. И продолжает играть — играть в “ничего не происходит”, в “ты мне не интересен”, в “мы просто семья”. Ран бы, может, и поверил, если бы не знал, как часто тот берет телефон в руки открывая их общий чат - молча вчитываясь. Как медленной походкой выходил из ванны в первое время, будто бы проверяя реакцию брата.       Пьяный Риндо был худшее наказание. Он любил выпить — как будто забыть себя, не быть больше младшим братом, не быть вообще никем. Становился мягким, растекающимся, разболтанным. Лез с обнимашками, смеялся слишком громко, дышал в ухо.       Ран заталкивал его в комнату, закрывал дверь. И всё, что можно было — это переодеть и уложить братца. Вытерпеть.       Риндо не сопротивляется. Когда вверх соскальзывал с плеч, когда пояс на брюках развязывался, он просто смотрел. Иногда — с вызовом. Иногда — мутно, почти нежно. И Ран… Ран в такие моменты позволял себе — на секунду — провести рукой по спине. Остановиться у тазовой кости. Плотнее прижать к себе. Провести пальцами по смуглой коже, будто проверяя температуру. Потом отходил. Стоял под душем. До судорог в ногах, до гудения в ушах.       Он всё ещё сдерживался. Он же не трогал его. Не делал ничего. Почти ничего.

***

      В семнадцать лет Риндо уже не просто догадывался. Он видел — чувствовал. Почти мог по пульсу Рана считать — где тот теряет самообладание. Где взгляд становится тяжелее, дыхание — короче. И вместо страха, как, наверное, должно было быть, — возникал азарт.       Он начинал играть. Не то чтобы специально. Но и неслучайно. Он не спрашивал себя, зачем. Не хотел давать точные определения. Это было похоже на подлезть под ток — притянуть руку к оголённому кабелю, просто чтобы проверить: а ударит ли? А если ударит — насколько больно?       Может, он хотел наказать Рана. Может — просто наконец-то почувствовать, что хоть где-то сильнее. Потому что Ран всегда всё знал. Всегда стоял на шаг впереди. Всегда был первым — в слове, в драке, в реакции. А теперь… теперь у него подрагивали пальцы, когда Риндо медленно стягивал с себя футболку. Он отводил взгляд, когда тот слишком близко садился рядом. Он напрягался, когда кто-то чужой прикасался к Риндо — и Риндо видел это. Видел. И, чёрт возьми, использовал.       Потому что если уж быть куклой, то хотя бы той, что управляет сценой. Он не давал честного ответа. Ни в одном слове, ни в одном взгляде. Но с каждым днём становилось всё сложнее понять: кто кого толкает ближе к краю.

***

      Но однажды он понял, что зря всё это.       Они возвращались поздно. Обои в коридоре облупились, люстра на лестнице покачивалась — будто в ритме чьего-то пьяного сердца. Риндо шатался. Перебрал, как всегда — не до потери памяти, но до той грани, где смех становится слишком громким, а шаги — слишком медленными. Ран молча держал его за плечо. И стоило им захлопнуть за собой дверь, как Риндо резко обернулся:       — Опять злишься?       Ран все так же молчал. Смотрел на него с тем же мерзким высокомерием — чуть приподнятый подбородок, спокойное лицо, как будто он вообще не здесь.       Риндо бесило: зная, какие мерзкие чувства он к нему испытывает, Ран всё равно продолжал смотреть на него свысока. Почти снисходительно.       — Из-за того парня?.. — Риндо усмехнулся. Почти лукаво, почти в шутку. Он уже не мог остановиться. — А если бы я его поцеловал? Прямо при тебе? — наклонился ближе, пьяный и глупый. — Что бы ты сделал?       Пауза. Даже тусклый свет лампы будто замер в воздухе.       — Хочешь проверить? — Ран всё ещё тихий. Но уже не спокойный.       И вот тут Риндо впервые по-настоящему замер. Он пошутил. А Ран — нет. Тот двинулся ближе — почти беззвучно. И Риндо, не осознавая, подался назад. Спиной к стене. Голова слегка закружилась — от алкоголя, от близости, от жара под кожей.       — Думаешь, у тебя всё под контролем, да? — голос Рана был низкий, сдержанный, почти ласковый. Но глаза… — Думаешь, я буду сдерживаться вечно?       И вдруг — ладонь легла на горло. Не сильно. Почти невесомо. Как предупреждение.       — Не дразни то, что не умеешь приручать, — прошептал он.       И в этот момент Риндо понял: всё это время он не испытывал страха. Он испытывал любопытство. А страшно стало только сейчас.       Он резко отшатнулся, сделал вид, что споткнулся. Пробормотал что-то вроде «иди ты…» — и, не оглядываясь, пошёл прочь. Почти побежал. В ванной плеснул воду в лицо. Глянул в зеркало. Только в шуме воды понял: игра закончилась. Теперь каждый их шаг — по стеклу. И треск под ногами уже начался.

***

      Декабрь близится к концу. Солнце просыпается поздно, и Риндо вместе с ним. В этом месяце будто бы дышится легче — не в груди, нет, а где-то в той части тела, которую обычно занимает Ран.       Риндо впервые за долгое время начал чувствовать… себя. Не как часть кого-то. Не как младший, тень, дополнение. Просто — себя. Впервые за долгое время в голове не гудит. Никто не тянет за позвоночник, не стоит за плечом, не прожигает взглядом экран его телефона.       Он просыпается не заёбанным уже заранее, до начала дня. Внутри — тишина. Новая, чужая, но спокойная. Да, усталость всё ещё есть. Но она — тёплая. Та, что остаётся после ночи разговоров, перебранного вина, смеха с Санзу до хрипоты. Она больше не бетонная плита. А тяжёлое одеяло, которое можно скинуть. Или натянуть повыше. На выбор.       Санзу — странно лёгкий спутник. Он не лезет в душу. Не требует. Но с ним, будто бы по случайности, Риндо начал разрастаться — в плечах, в голосе, в улыбке. У Санзу на губах всегда будто насмешка. Но не злая — прожжённая. Взгляд человека, который уже прошёл через свои петли ада и теперь с равной усталостью принимает и своих чертей, и чужих.       Риндо с ним сначала молчит. Просто курит рядом. Просто дышит. Потом — говорит. Про детство, про Рана, про случай с Какучо. Про то, как однажды почти утонул. Про то, как не может не отвечать, даже когда понимает, что не должен.       Санзу не сочувствует. Он просто хмыкает, тянет сигарету, подносит бокал к губам. Иногда кидает:       — Ты сам это выбрал. Так что или живи в этом, или вылезай. Только не ной.       Без нажима, с некой небрежностью. Как человек, который знает, каково — грызть собственные цепи. И в этом почему-то безопасно. С ним Риндо впервые не чувствует, что должен что-то доказывать. Не нужно быть правильной частью кого-то. Можно быть даже нелепым.       В середине декабря Санзу шепчет ему в ухо:       — Ты можешь поцеловать хоть сто мальчиков в барах в его отсутствие, Риндо. Хоть тысячу. Но если всё равно думаешь о нём — тогда удачи тебе, милашка.       Он улыбается почти несвойственной лаской. Как тот, кто уже “а я же говорил” сказал — и теперь просто смотрит, как ты сам доходишь до этого.       А Риндо? А Риндо начинает, не сразу, не полностью. Санзу называет его “солнцем” — нагло, с усмешкой. И Риндо не отталкивает, не хмурится. Иногда даже… верит. Потому что стал светиться. По-своему, не как отражение.       И только по ночам, перед сном, в теле всё ещё отзывается отголоском старого рефлекса — протянуться за телефоном. Проверить, не написал ли Ран. Но пальцы уже не тянутся. Больше не хочется знать, где он. С каждым днём Риндо всё чаще ловит себя на мысли: он не ждёт, не скучает и дни не считает.       Он почти справился. Ещё чуть-чуть — и, может, поймёт, каким бывает одиночество, когда оно своё. И каким может быть он сам — без тени старшего брата на лице.       Да, в груди всё ещё щемит, когда появляется его имя. Но потом Риндо смотрит на Санзу. На сумасшедший, живой взгляд. На руки, которые обнимают не «для чего-то», а просто потому что — можно. И впервые за долгое время чувствует, что он — сам. Не Ран и Риндо. А просто Риндо.       И в этом есть покалывающее, пугающее чувство — эйфории свободы.

***

      А где-то за километры отсюда — в Киото — Ран снова не спит. Холодно. Постель мятая, но пустая. Он не помнит, как лег. Кажется, просто выключился.       Снова тянется за телефоном. Экран гаснет почти сразу — смотреть-то не на что. Никаких новых сообщений. Смотрит на те, что уже знает наизусть. Переписка, которую уже тысячу раз прокрутил. Он пишет снова, не сильно надеясь. Пару слов. Потом стирает. Потом снова пишет. Отправляет.       «Спишь?»       Тишина. Откатывает голову назад, закидывает руки за голову. Вдыхает. Выдыхает. Потом снова смотрит в телефон. Он уже даже не злится. Он просто… не знает, куда себя деть. Это как чешется кожа под гипсом — вроде бы всё нормально, а с ума можно сойти.       На звонки Риндо теперь почти не отвечает. Иногда сбрасывает. Иногда пишет «позже». И всё. Ничего не говорит напрямую. Не обрывает. Просто… уходит. Медленно, как вода сквозь пальцы. И Ран это чувствует — слишком хорошо.       Он не хочет в это верить, но тело уже знает. Пальцы сжимают телефон крепче, чем надо. Челюсть болит. Он просыпается с головной болью и засыпает с ней. Смеяться не получается. Даже привычно на кого-то наорать — не хочется.       Иногда, если в номере совсем тихо, он включает музыку. Что угодно. Наугад. И вдруг ловит себя на том, что слушает какой-то дурацкий трек про мужа и жену — весёлый, вроде, даже, но внутри будто кто-то тихо нажал на синяк.       «Мы с мужем, у нас всё хорошо», поёт кто-то. А Ран смотрит в потолок и думает: Да у нас заебись. Конечно.       Он бы мог посмеяться. Но не смешно.

***

      Ран был ранен. Слухи разносятся быстро — особенно когда старший Хайтани. Никто толком не говорит, что именно произошло, но когда Риндо слышит слово нож, что-то внутри будто захлопывается.       Рукой судорожно хватается за край стола. В голове — только гул. Он не спрашивает, насколько серьёзно. Он просто отталкивая с дороги Санзу - едет. Не потому, что обязан. Не потому, что кто-то велел. А потому, что тело само встало, собрало сумку, вызвало билет. Как будто за годы оно стало частью общей системы тревоги: если Рану плохо — ты идёшь, ты там. Иначе — никак.       Он ведь почти перестал думать о Ране. Но вот стоит появиться слову ранен, как вся выстроенная за месяц свобода рушится, как карточный домик.       Риндо хватает первый попавшийся билет, даже не уточняет класс. Сидит в самолете, сжав кулаки. Не от злости — от страха. Такого плотного, будто желудок смяли в кулак. Такого, от которого мерзко — ведь он же почти ушёл.       И вот всё, что внутри у него только что расправлялось, дышало, начинало верить — снова сжалось до одной точки в груди. Он может злиться, может уходить, может смеяться в чужих объятиях — но стоит Рану упасть, и весь мир в Риндо снова сворачивается до одной точки. До одного человека. Только бы не опоздать. Он не готов к миру, где Рана нет совсем.       Ран для него — как гравитация: иногда страшная, иногда тёплая, но необратимая. Он может отстраняться, бороться, рваться к воздуху рядом с Санзу. Но внутри него Ран — как ось. Как дом. Даже если этот дом шатается и горит. И не потому, что промыли мозги. А потому, что он признаёт Рана. Как яд, который выжил. Как руку, что держала его за шиворот, пока мир горел. Как единственного, кто смотрел на него так, как не смотрит никто. Слишком глубоко, слишком давно.       Он не говорит этого вслух. Даже себе не признаётся полностью. Просто сжимает телефон в руке, проверяя сообщения, словно тот всё ещё мог успеть что-то написать. Он клялся себе, что больше никогда не вернётся под его контроль. Что выберет свободу, даже если это будет больно. Что Санзу был прав: любовь не должна быть клеткой.              Но он не ненавидит Рана. Он не может. Потому и возвращается.

***

      И уже там, в палате, Ран лежит слишком спокойно. Лицо бледное. Перевязка под грудью. Капельница капает размеренно. И он… улыбается. Он слышал, как подчинённые переговариваются: «господин Риндо уже в пути.» Улыбка не радостная и не победная тоже. А… удовлетворённая. Как будто всё идёт по плану. Как будто снова всё под контролем.       Он знает, как устроен его брат. Знает, куда надавить. И да, это грязно. Да, это почти подло. Но он не может иначе. Риндо мог пытаться играть в свободу, но стоило пошатнуть равновесие — и тот вернётся. Конечно, вернётся. Он ведь всегда возвращается. Потому что в этом мире осталась только одна вещь, которую Ран считает по-настоящему своей — Риндо.       В палате пахнет антисептиком и железом. Угол простыни тёплый от крови — ещё не сменили. Он улыбается — медленно, лениво, как кошка, потянувшаяся после сытного сна.       — Сколько осталось до его поезда? — спрашивает он, не открывая глаз.       — Два часа, господин Хайтани.       — Хорошо. У нас есть время.       И в этом у нас что-то хищное. Пока никто не видит, Ран медленно снимает жгут. Чуть сдвигает повязку. Подносит ногтями к шву и начинает давить. Боль острая, неприятная. Он делает вдох сквозь зубы. Снова надавливает. Кровь проступает мгновенно, горячая. Сочится по коже, по бинту. Теперь точно поспешит, думается ему.       Потом снова надевает повязку — чуть неровно, нарочно. Чтобы выглядело хуже. Чуть глубже вжимается в подушку. Капля пота стекает по виску. Теперь всё выглядит так, как надо. Он улыбается, глядя в потолок. Всё-таки Риндо не изменился. И это — чудесно.       — Дайте знать, когда он будет у входа, — шепчет он медсестре. — И пусть меня не беспокоят.       Он снова закрывает глаза.       Где-то на границе боли и удовлетворения змей сворачивается в кольцо, чтобы встретить свою добычу лицом к лицу. И больше не отпустить. Никогда.

^_^

      Когда Риндо врывается в больничную палату, он сначала просто замирает. Ран — живой. Синяки под глазами, бледность, перевязанный торс, кровь, уже ставшая коркой по краям простыни. Пустая капельница. Тихий писк монитора. Он моргает, дышит - жив. И что-то внутри, весь этот ком, всё напряжение — отпускает. Не в облегчении, но в оглушении.       Он не бросается на шею. Не орёт. Просто садится рядом. Просто смотрит. И только пальцы подрагивают — едва-едва. Он не слышит, как что-то говорит медсестра. Не замечает, как за ним кто-то закрывает дверь. Ничего не говорит. Ни «ты дурак», ни «зачем», ни «я боялся». Слова остаются где-то на дальнем берегу. Внутри — даже не пустота, а что-то глухое, плотное, как в ушах при погружении.       Пальцы дрожат. Он не знает, почему именно. От злости? От вымотанности? Оттого, что его опять позвали туда, откуда он ушёл? Он не уверен. Он просто продолжает сидеть. Час, два, может больше — он теряет счёт. Ран не спит. И не говорит. Только смотрит на него — как всегда, будто и не было всей этой пустоты между ними.       Пальцы Риндо сжимаются в кулак. Потом разжимаются. Он не смотрит на брата, он смотрит в никуда. На край простыни. На свою руку. На грудь Рана, где все расцвело кровавым красным. Риндо устал. Ран лежит и смотрит. Без ухмылки и привычного прищура. Просто — взгляд в упор, ждет. И Риндо… признает.       Он медленно подаётся вперёд. Как будто каждая кость сопротивляется. Протягивает руку и кладет ладонь на грудь брата, поверх повязки. И только тогда позволяет слабому осипшему голосу вырваться.       — Признаю, — слова звучат сухо, зато честно. — Пусть будет так. Пусть ты будешь… этим. Тем, без кого я не могу. Тем, кого я не выбирал, но всё равно выбираю.       Он вжимается лбом в ладонь брата. Тот не шевелится - наблюдает.       — Пусть ты будешь моим. А я — твоим. Пауза. Еле слышно, почти шёпотом: — … каким всегда был.       Никаких громких обещаний. Никаких чувственных клятв. Только это — сдавшееся, обессиленное, но до конца честное «я остаюсь». Потому что, как бы ни было удушливо, как бы ни хотелось сбежать — он не умеет жить в мире, где Рана нет.       Риндо не смотрит вверх. Не может. Но чувствует, как ладонь под его лбом медленно шевелится. Пальцы Рана — слабые, но цепкие — скользят в его волосы, затылок, и едва ощутимо сжимают.       Он тянется к нему не как к младшему брату. Не как к партнеру. А как к своему. К своей вещи ставший ею уже при рождении. И на этот раз Риндо не отстраняется. Не протестует.       — Все хорошо, малыш, — Ран говорит тихо. Хрипло. Слишком устало для победителя, но в его голосе — яд и мед, — теперь ты здесь.       Его пальцы скользят по шее, к лицу. Подбородок Риндо приподнимается, чтобы встретить взгляд. Голос Рана обволакивает, не даёт сбежать. Риндо не отвечает. В глазах — пустота, смирение, и всё ещё капелька чего-то похожего на любовь. Или, может, зависимость. Разницы уже нет.       Ран медленно улыбается, лаская большим пальцем его кожу.       — Мой.       Он наклоняется вперёд — медленно, с болью, с усилием, но жадно. Его губы накрывают губы Риндо, почти молитвенно. Целует долго, удерживая, будто ставит метку.       — До конца.       И Риндо не отводит глаз. Он уже остался. Он выбрал это. Пусть это больно, пусть это страшно.       Но он выбрал.       Ран закрывает глаза, всё ещё сжимающей рукой на затылке брата. И в этой тишине, над кроватью, склонившись друг к другу, они остаются. Связанные. Не то братья, не то любовники.

***

      Принимать брата оказалось болезненно. Сначала Ран был осторожен, почти трепетен — касался тела младшего, как того китайского фарфора, который они перевозили полгода назад: дрожащими пальцами, затаив дыхание. Целовал ключицы, гладил шею, входил аккуратно. Но ненадолго его хватило.       Он распробовал. И сорвался.       Теперь он прижимал, вгрызался, сжимал так, что завтра на коже Риндо останутся следы — его подпись, его тиски. Он трахал не как любовник, а как хищник, получивший добычу, которой долго не давали. Жадно, со злостью, будто мстил за все годы без него. Ран прижимал брата к себе. Лихорадочно, до рези в мышцах, и всё равно не мог насытиться.       Риндо не сопротивлялся. Тяжело дышал, цеплялся за плечи, будто тоже хотел утонуть. В какой-то момент, в этой горячке, в этом бесстыдстве, между толчком и стоном, перед глазами всплыло лицо Санзу — с прищуром, как в тот раз, когда тот сказал, что это не любовь, а яд. На миг, как вспышка в темноте.       Глупость. Это следует забыть.       Потому что сейчас он тонет — в жаре, в коже, в красном бархате. Сейчас он принадлежит Рану.
Примечания:
46 Нравится 4 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (4)