Nocturne

NC-17
Завершён
79
2
автор
Miss_Sisi бета
AlyaLi гамма
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 3 683 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
79 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник

◦ ❖ ◦

Настройки

━━━━━━ ◦ ❖ ◦ ━━━━━━

      Музыка льется, как яд, завернутый в позолоту, — слишком красиво, чтобы доверять происходящему на сцене, слишком выверено для правдивости, чтобы не замечать, сколько страданий выкручено наружу этим изысканным безумием.       Я никогда не понимал балет — и, если быть честным, не пытался. В каждом прыжке, в каждом выгнутом позвоночнике, в каждой ослепительно застывшей позе я слышу отголоски боли, к которой привык, но не научился прощать. Тела на сцене извиваются в ритме, за которым прячется насилие. Их лица спокойны, но я знаю: под этими масками — битва. Такая же, как та, что я веду каждый день, только более эстетичная, более выносимая для зрителя; тут кровь скрывается за пуантами и лентами.       Я пришел раньше. Выбрал ложу, где почти нет света, где бархат глушит шаги, где кресла широкие, словно предлагают не просто сесть, а спрятаться и раствориться в нереальности происходящего.       Мне не нужен антураж театра.       Ни музыка, ни публика, ни золото карнизов. Мне нужно молчание пространства — теплое, плотное, способное заглушить внутренний шум, хотя бы на время. Музыка со сцены гораздо яростнее, чем собственные мысли.       Но воспоминания каждый раз возвращались к заметенному снегом городу на краю цивилизации.       Я не хотел видеть Еву тогда — в ту секунду, когда она стояла на коленях, покрытая пылью, порохом и чужой кровью, не прося, не дрожа, не прячась, а просто глядя в мою сторону с таким спокойствием, что внутри меня оборвалась та тонкая, незаметная нить, которая до того момента держала в равновесии все — руки, мысли, приказы, подчинение — чем я когда-либо был.       Это был не выбор спасти ее — это был сбой, немой отказ, предательство не системы, а себя. Я не выстрелил, спас; но зачем?       И именно поэтому ей лучше держаться от меня подальше: не касаться, не дышать в одном со мной пространстве, не напоминать тем, что все еще может существовать что-то живое внутри мертвого.       Но она все равно приходит. Из тени, в которой жила все эти годы.       Как будто ее не существовало в этом мире секунду назад, и только сейчас реальность дала сбой, допустив в себя то, что не поддается объяснению.       Эмоции.       Ее шагов не слышно: ни шелеста ткани, ни треска пола — только легкое движение воздуха, едва заметное смещение пространства, и вот уже черное платье оседает в кресло рядом со мной, бархат проседает под ее незначительным весом, колени почти прикасаются к моим, и даже в этом едва ощутимом касании есть что-то пугающе точное, вымеренное до миллиметра, как движение балерины с ножом под венами.       Я не смотрю на нее сразу. Мне это не нужно.       Я чувствую — как человек чувствует приближение выстрела, даже если не слышит щелчка затвора. Я знаю, что это она.       Знаю, что для нее я — тот, кто мог оборвать все и не сделал этого. И потому стал кем-то большим. Милосердный палач? Кем-то, к кому нельзя возвращаться. Но она все равно тут.       — Ты бывал здесь раньше? — спрашивает она, нарушая тишину с осторожностью, будто проверяя, не взорвется ли от одного слова этот хрупкий покой вокруг меня.       Мне бы нужно промолчать, дождаться, пока она уйдет, но я не способен удерживать внутри интерес, который рвется наружу, как стая голодных птиц.       — В театре? — уточняю я, чуть поворачивая голову.       Ее лицо окутано тенью, но в глазах — движение. Слишком много движения, словно мысленно она танцует на сцене.       — Здесь. На этом балете. На «Щелкунчике». — Разрыв между ее слов звучит хлестко, она показывает характер, который я должен был похоронить.       Я не отвечаю сразу. Оставляю тишину жить между нами, как возможность для ее побега.       — Один раз. Давно.       — И как тебе? Тогда.       Ева едва заметно приближается, словно ей и правда интересен ответ.       — Как и теперь, — произношу глухо. — Слишком точно, чтобы верить в реальность красоты.       Она немного наклоняет голову в бок, и я улавливаю это движение одновременно с прыжком примы на сцене.       — Но ты здесь.       Я поворачиваюсь полностью в ее сторону. Ее темные волосы уложены небрежно, но в этом небрежном изгибе — расчет. Взгляд прямой, но не вызывающий. Она изучает меня не глазами — дыханием, кожей, той частью себя, которую оставила на поле боя, а потом собрала заново. Я будто смотрю в отражение, и оно такое же пустое.       — Это был подарок, — признаюсь. — Когда-то. От человека, которого больше нет.       От жены, она почему-то любила балет.       Ева не спрашивает, кто сделал мне этот подарок; знает, что ей не понравится ответ. Она поворачивает голову к сцене, на которой прима зависает в арабеске, и шепчет, почти неслышно:       — Ты не должен был быть там. Тогда. В ту ночь. Я должна была умереть в той проклятой деревне, в месте, где родилась.       Я знаю, и все же молчу.       — Но ты был, — продолжает она. — Я знаю, кто дал приказ. Знаю, зачем. Знаю — ты должен был меня убить. И не убил. Почему?       Я сжимаю подлокотник так сильно, что костяшки пальцев светлеют. Как признаться в том, что в ее мертвом взгляде жизни больше, чем в миллиардах других? Как признаться, что я тут по тому, что знаю, Ева — балерины, и я мысленно прощался с ощущениями, которые она вложила мне в душу в тот вечер, просто посмотрев.       — Ты не была прямой целью.       Лгу. Она была цель номер один.       Ева наклоняется ближе. Ее голос становится глубже, тише, но каждое слово будто врезается в грудную клетку острыми клинками. Я вижу ее татуировки на шее и плечах, некоторые у нас схожи; это вызывает еще больше внутреннего диссонанса — ей нельзя быть тут со мной. Вижу и шрамы, их много, и они как узоры не просто на коже, а на ее душе.       — Ты знал, кто я. И все равно спас.       — Я не спас, — говорю. — Я просто не убил.       Она усмехается, плечи немного содрогаются, и лямка сползает ниже.       — В мире, где ты убиваешь — это одно и то же.       Я не нахожу, что ответить, потому что она права. Я часть системы, которую не покинуть второй раз.       — Я часто думаю, — шепчет она, — что бы было, если бы ты выстрелил. Если бы я тогда… исчезла. Стала бы я свободной?       Я опять молчу. Да, я отнял у нее свободу смерти, позволив ей жить и наслаждаться болью и кровью.       Ева поворачивается, и в ее взгляде уже нет контроля. Только честность, резкая, как взмахи кинжалом. Ей страшно где-то там, глубоко внутри, где она девушка, а не натренированная убийца. Она хочет уйти, сбежать, скрыться, но не делает этого. Она слишком смелая для страхов.       — Знаешь, что самое странное? Я ведь могла остаться в нормальной жизни, без крови и мести. И это сейчас была бы моя сольная партия. Мне просто нужно было быть слабее в своей жестокости к прошлому.       — Почему не осталась?       — Потому что увидела то, что они сделали с моим отцом. Я не могла простить, не смогла забыть.       — И выбрала кровь, — констатирую факт.       — Я выбрала себя, Джон. Себя — в зеркале без театрального грима.       Я вздрагиваю от того, что она называет меня по имени.       — Это дорога без возвращения, — напоминаю ей, что она и сама знает.       — Ты на ней всю жизнь.       Ева усмехается, поправляет волосы и часть ее шрамов открывается для меня еще больше.       Тишина снова возвращается. Музыка набирает темп — вторая сцена. Вихрь юбок, переливы меди, иллюзия волшебства и красоты.       А в ложе — два человека, у которых нет даже завтрашнего дня. Я видел ее контракт, ей не сбежать от смерти; то, что я не выстрелил в прошлый раз, лишь отдалило неизбежное. Ее найдут, пустят пулю в голову и сердце — сотрут жизнь из глаз.       Музыка поднимается, как прилив — сначала невинно, потом неудержимо. Скрипки вытягивают нервы в тонкие нити, будто заставляя сердце двигаться в ритме, которому невозможно сопротивляться. На сцене — «Щелкунчик» в кульминации. Белое, переливчатое, легкое и убийственно точное зрелище. Все движется так, будто каждый шаг, каждая дуга руки были вырезаны из боли и принесены в жертву красоте ради мимолетного момента триумфа.       И в этом свете, и в этой тьме, в бархатной глубине ложи, где не горит ни одна лампа, где кресла такие широкие, что можно потеряться, она поворачивается ко мне. Медленно. Почти театрально, если бы не сдержанная дрожь в кончиках пальцев.       — Я не знаю, любишь ли ты балет, — шепчет она. — Или только терпишь.       Я смотрю на нее. И не могу солгать, даже чтобы не обидеть.       — Я не люблю его. Потому что в нем слишком много боли, крови и надломленности. Его красота слишком хрупкая и непостоянная.       — А я — часть этого, — говорит Ева, намеренно соприкасаясь своим коленом с моим. — Ты это видишь, да?       Я киваю, правда видя, я не люблю ее так же сильно, как и балет. Она надломленная, хрупкая, красивая и смертоносная.       — Ты — балет, Ева. Слишком точная, чтобы быть живой. Слишком настоящая, чтобы быть ролью, выданной тебе. Но выбора нет, нельзя развернуться на половине пути и выбрать сцену вместо мести; она уже свершилась.       Ева молчит. И в этом молчании — шаг. Необратимый. Я понимаю: она не пришла смотреть выступление, она пришла проститься, возможно, поблагодарить, а может…       Ее холодные пальцы касаются моей руки. Аккуратно, как будто я могу оттолкнуть. Я не двигаюсь, не отпускаю и не нападаю. Смотрю на наши руки и думаю, как бы ощущались ее шрамы под моими пальцами. Чувствовал бы я их, как ее броню?       Она тянется ко мне второй рукой, и я замечаю, как в ее движении есть что-то от ритуала — не просто снять пиджак, а разоружить. Ткань скользит с моих плеч, и я поддаюсь, чувствую, как вместе с ней уходит что-то важное: щит, маска, все, что делало меня неуязвимым. Ева не торопится, но в ее пальцах — скрытая дрожь, но я не сопротивляюсь.       Почему? Сам не знаю. Может, потому что ее прикосновения не требуют ничего, кроме молчания. Может, потому что в ее глазах читается не жалость, а жажда — понять, разгадать, добраться до того, что осталось под шрамами и холодом.       Ее ладони пробираются под рубашку, и я вздрагиваю. Моя кожа давно отвыкла от прикосновений, не несущих боли. Каждое ее движение — как удар током от чего-то другого, забытого. Ева отпускает мою руку, и я замечаю, как ее пальцы слегка дрожат, когда она расстегивает пуговицы. Методично, одна за другой, будто разматывает бинты с раны.       С каждой расстегнутой пуговицей она стирает меня: нож, тень, оружие. Остается только то, что было до. То, что я сам уже не помню.       А потом — неожиданность, от которой у меня перехватывает дыхание. Ева опускается на колени, мягко, как будто это естественно, как будто, так и должно быть. Она устраивается между моих ног, и ее губы касаются моего живота — сначала робко, потом увереннее. Она целует шрамы, следы пуль, ожоги, будто хочет стереть их, переписать уже случившееся прошлое.       Я не дышу.       Поцелуи поднимаются выше, и я чувствую, как ее дыхание смешивается с моим, как ее пальцы впиваются в бедра, будто боясь, что я исчезну. А может, боясь, что она исчезнет раньше?       И в этот момент я ловлю себя на мысли: мне страшно. Потому что, если я позволю этому продолжаться — обратной дороги не будет.       Ева отводит руки за спину, и шелк платья соскальзывает с ее плеч, открывая то, что скрывалось под тканью. На ее шее, там, где пульс бьется чаще обычного, изгибается тонкая татуировка — черные штрихи, напоминающие то ли древние руны, то ли следы птичьих когтей. Они будто обвивают ее горло, но не душат, а подчеркивают хрупкость, делая каждый поворот головы осознанно соблазнительным.       Мой взгляд скользит ниже, к ключице, где чернилами вписана еще одна тайна — крошечная звездочка, будто случайно зацепившаяся за ее шрам на коже. Я знаю, что если проведу пальцем по этим линиям, то почувствую, как под ними напрягаются мышцы, как ее дыхание становится чуть прерывистее.       А потом — шрам.       Длинный, бледный, идущий наискосок под ребрами, будто чья-то подпись на ее теле. Он не уродует — нет, он делает ее еще прекраснее, потому что это не изъян, а ее война. Я не спрашиваю, откуда он. Вместо этого мой палец сам тянется к нему, едва касаясь, будто проверяя, настоящий ли.       Ева вздрагивает, но не отстраняется. Наоборот — ее губы слегка приоткрываются, а грудь приподнимается выше, будто предлагая рассмотреть все до мельчайших деталей.       — Нравится? — Ее голос звучит чуть хрипло, и я понимаю, что она не про шрам. Не про татуировки. Она спрашивает, нравится ли мне она — вся, без купюр, без прикрас, на коленях.       Я не отвечаю. Просто наклоняюсь и прикасаюсь губами к звездочке на ее ключице, чувствуя, как под ней дрожит кость. Потом — к рунам на шее, вдыхая запах ее кожи, смешанный с чем-то горьковатым, возможно, чернилами, въевшимися туда навсегда.       И, наконец — к шраму.       Мой язык скользит по шероховатому следу, и она резко вдыхает, пальцы впиваются в мои волосы.       — Да, — выдыхаю на ее кожу. — Ты великолепна.       И это не комплимент, это — факт.       Ткань ее платья теперь лишь мягкий поясок вокруг талии, а выше — только бледная кожа, чернильные узоры и этот шрам, который я уже не могу не целовать снова. Ева смотрит на меня сверху вниз, ее зрачки расширены, губы влажные от собственного дыхания.       — Можно продолжить? — спрашивает она неуверенно, ее голос дрожит.       Я киваю. Если открою рот — вырвется что-то ненужное. Слово. Имя. Признание. А здесь и сейчас слова — лишнее.       Ее пальцы скользят к моему поясу, расстегивают молнию. Холодный воздух театральной ложи касается члена, но ее ладонь тут же заменяет его — теплая, уверенная. Она освобождает меня, и я слышу, как ее дыхание сбивается на секунду.       Потом она приподнимается, цепляется за мои плечи и залезает на бедра, но не садится. Только прижимается, давая почувствовать тепло между ее ног, но не больше. Ева не надела белье. Музыка «Щелкунчика» за спиной нарастает, внизу люди смеются, аплодируют, не подозревая, что здесь, в этой затемненной ложе, происходит нечто куда более настоящее, чем спектакль.       Я смотрю на нее — не как мужчина, а как человек, стоящий на краю перед прыжком, а скорее, перед падением. Если мы продолжим, это убьет нас.       — Почему ты здесь, Ева? — спрашиваю, и мой голос звучит чужим. — Почему сейчас?       Она наклоняется ближе. Ее губы почти касаются моего уха, а голос становится частью моего пульса, биением крови в висках.       — На мою жизнь открыли контракт. Пять миллионов. Без права на отсрочку.       Я чувствую, как мышцы живота рефлекторно сжимаются, будто от удара, хоть я и знал. Но словно до последнего не хотел в это верить.       Она усмехается. Но это не смех — дрожь, замаскированная под иронию.       — Такая цена означает только одно — меня убьют. Не если. А когда, Джон.       Все внутри замирает. Даже желание, даже жар между нами — на секунду превращается в лед.       — У тебя есть шанс исчезнуть, — шепчу.       — Нет, Джон. Не с такой ценой.       — Ты можешь сбежать, — говорю и сам в это не верю.       — Умереть в подворотне, никому не сказав, что хоть раз чувствовала… что-то?       Она сглатывает. Я вижу, как подбородок дрожит, как татуировки напрягаются вместе с кожей.       — Я пришла к тебе. Потому что ты — единственный, кому я могла отдать себя. Не тело. Себя настоящую.       И тогда она опускается на меня. Нежно. Медленно. Я хочу ее так, как не хотел никого и никогда.       А внизу оркестр играет «Танец Феи Драже», и кто-то кричит «Браво!». Ева движется сверху медленно, с рваным ритмом новичка. Я чувствую каждое ее неуверенное движение — как ее внутренности дрожат, сжимая меня, слишком горячие, слишком мокрые, слишком незнакомые с этим. Она прижимается грудью ко мне, и ее соски — твердые бугорки — царапают мою кожу при каждом ее осторожном толчке.       Мои губы блуждают по татуировкам на ее шее, я чувствую вкус ее пота — горьковатый, с металлическим привкусом адреналина. Дыхание сбивчивое, губы дрожат, когда она пытается поймать ритм. А потом вижу — из уголка ее глаза скатывается одна слеза.       Она опускается ниже, принимая меня полностью, и вдруг замирает. Ее глаза теряют фокус, веки дрожат.       — Я… я никогда, — ее голос звучит так, словно она признается в преднамеренном убийстве, — не была с мужчиной.       Все во мне обрывается. Ее девственность — это не просто физический барьер. Я чувствую, как ее тело буквально рвется вокруг меня — не от боли, а от чего-то более первобытного. Она сжимает меня изнутри так, будто пытается запомнить, сохранить это ощущение близости навсегда.       Музыка «Щелкунчика» внизу достигает кульминации, но для нас сейчас существует только эта ложа, только этот момент. Ее пальцы впиваются в мои плечи, оставляя полумесяцы ногтей. Она не плачет — нет, эта единственная слеза уже исчезла. Но ее глаза, в них читается что-то между ужасом и благодарностью.       Не спрашиваю, почему я. Почему сейчас. Просто поднимаю руку, стираю мокрый след с ее щеки, и она поворачивает голову, целуя мою ладонь с такой нежностью, что у меня перехватывает дыхание.       Я начинаю двигаться — медленно, осторожно толкаюсь, боясь причинить ей боль. Но Ева вдруг отвечает мне встречным движением, ее бедра дрожат, подстраиваясь под ритм. Сперва неуверенно, робко, но с каждым толчком все смелее. Ее стоны тихие, прерывистые, будто она стыдится их, но не может сдержать.       Губы ее приоткрыты, дыхание горячее на моей коже. Я чувствую, как она сжимается вокруг меня — сначала слабо, потом все сильнее, ее нутро будто старается удержать меня, не отпустить.       А потом — аплодисменты.       Оркестр внизу взрывается финальными аккордами, зал рукоплещет, и в этот момент Ева вдруг выгибается, ее ногти впиваются мне в плечи.       — Джон! — Ее крик рвется сквозь зубы, дикий, не предназначенный для чужих ушей.       И я понимаю — она кончила от наполненности и боли, от момента близости и понимания, что это не повторится.       Ее тело сжимает меня с такой силой, что даже дышать становится трудно. Кажется, будто она выжимает из меня все — не только семя, но и душу. Я не сопротивляюсь, не хочу выходить. Наоборот — прижимаю ее к себе, глубже, еще глубже, пока освобождение не накрывает и меня.       Я кончаю внутри, и это не просто оргазм в привычном понимании этого слова.       Это — воскрешение.       Ее тепло, ее дрожь, ее сжатие вокруг меня — лучше, чем жизнь. Лучше, чем второй шанс. Лучше, чем все, что было до этого.       Я не могу пошевелиться. Не хочу. Просто держу ее, чувствуя, как ее сердце колотится о мою грудь, как дыхание смешивается с моим.       А внизу люди кричат «Браво!», не подозревая, что настоящая кульминация случилась здесь, где два призрака на секунду стали людьми.       И когда она наконец ослабевает, обмякнув на мне, я понимаю — это мгновенное счастье. Невозможное для нас. Нетерпимое для завтра.       Единственное, что имеет значение.       — Ты в порядке? — спрашиваю, хотя сам слышу, как глупо это звучит.       Она выпрямляется. Не до конца. Просто приподнимает лицо, чтобы смотреть в мои глаза. Ее зрачки расширены, кожа влажная, губы чуть распухли от поцелуев, которых не было. И все же в ней — целое море близости и нежности.       — Я… не знаю, — произносит она почти беззвучно. — Но я счастлива.       Ева медленно приподнимается, ее тело сопротивляется каждому движению — мышцы бедер дрожат от напряжения, когда она отрывается от меня. Я чувствую, как она соскальзывает с моего члена, и тут же вижу: по ее внутренней стороне бедра стекает прозрачная жидкость, смешанная с розоватым оттенком. Она замечает мой взгляд, но не торопится вытереться. Наоборот — слегка раздвигает ноги шире, позволяя мне видеть все.       Кровь. Сперма. Доказательство того, что только что произошло.       Я сижу, полураздетый, рубашка болтается на одном плече, пиджак скомкан под локтем. Мир вокруг кажется размытым — где-то внизу еще звучат аплодисменты, кто-то кричит «бис!», но все, что я вижу четко — это Ева.       Она не спешит подтягивать платье. Стоит передо мной, обнаженная до пояса, кожа ее груди блестит от пота, татуировки на шее и ключице кажутся еще темнее на фоне бледного тела. Она знает, что мне нравится на нее смотреть. И, кажется, ей это тоже нравится — как я не могу оторвать взгляд, как мое дыхание все еще неровное, как пальцы непроизвольно сжимаются, будто хотят снова притянуть ее к себе.       — Красиво? — спрашивает она, проводя ладонью по животу.       Я не отвечаю. Не могу. Просто тянусь к ней, касаюсь пальцами шрама под ее ребрами, провожу вниз, туда, где ее кожа теперь липкая от меня. Она вздрагивает, но не отстраняется.       Ева наклоняется, берет пиджак с сиденья и — вместо того, чтобы накинуть на себя — протягивает мне.       — Одевайся, Джон, — говорит она, и в ее голосе вдруг появляется насмешка. Но глаза… глаза все еще темные, все еще влажные. — Пока кто-нибудь не заметил или не выстрелил.       Я принимаю пиджак, но не спешу надевать. Просто смотрю, как она наконец подтягивает платье, пряча грудь, оставляя лямки на плечах. Как поправляет волосы, вытирает уголком ладони размазавшуюся под глазами тушь. Как становится… обычной.       Но я-то знаю.       Она уже не та, и я — тоже.       Я застегиваю брюки, чувствуя, как пальцы предательски дрожат от осознания всей глубины происходящего, от понимания, что за этими стенами театра ее уже ждут, что как только она переступит порог, ее жизнь оборвется. Она знала это, знала с самого начала, когда решила прийти сюда, ко мне, чтобы в последние мгновения ощутить то, чего никогда не позволяла себе раньше. Чтобы умереть с мыслью, что хотя бы раз в жизни была по-настоящему жива.       Ева поправляет платье, ее пальцы скользят по шелку с какой-то почти ритуальной медлительностью, будто она запоминает каждую складку, каждое прикосновение ткани к коже, которая уже скоро перестанет чувствовать что-либо. Ее глаза, темные и бездонные, смотрят куда-то в пространство между нами, туда, где остались следы наших воспоминаний; следы того, что я, сорок лет не допускавший ни единой оплошности, ни единого незащищенного контакта, сегодня забыл обо всех правилах, обо всем, что делало меня тем, кем я был — холодным, расчетливым, неуязвимым убийцей.       — Ты не выйдешь отсюда живой, — говорю я, и слова звучат как приговор, но она лишь улыбается, и в этой улыбке нет ни страха, ни сожаления, только странное, почти детское любопытство, будто она все еще удивляется тому, что успела узнать, успеть почувствовать перед тем, как исчезнуть навсегда.       — Я знаю, — отвечает она просто, и в ее голосе нет дрожи, только тихое смирение, — но я хотела понять, каково это — быть свободной, хотя бы на мгновение. Убей меня?       Просит таким будничным тоном, а я пару раз моргаю, осознавая услышанное.       Я смотрю на нее, на ее шею, на шрамы, на бледную кожу, которая еще хранит следы моих пальцев, и вдруг понимаю, что не хочу, чтобы ее убили. Не хочу, чтобы ее нашли в каком-то переулке с пулей в голове, не хочу, чтобы она просто исчезла, потому что она важна. Важнее, чем я готов был признать даже самому себе.       Шаги за дверью ложи становятся громче, время истекает, и она делает шаг назад, готовая уйти, но я внезапно поднимаюсь, ощущая, как что-то внутри меня ломается, перестраивается, как старая, отточенная годами машина для убийств вдруг дает сбой.       Моя рука тянется к пистолету, лежащему на сиденье, пальцы привычным движением проверяют обойму, перезаряжают оружие, и я смотрю на нее, уже зная, что скажу, что есть только один способ дать ей настоящую свободу. Один способ оставить ее живой, даже если для этого нам обоим придется умереть для всего мира.       — Я знаю, как вернуть тебе свободу, — говорю я, и впервые за долгие годы в моем голосе звучит не холод расчетливого убийцы, а что-то другое, что-то живое, — но для этого нам придется умереть. Навсегда.       Она замирает, ее глаза расширяются, и в них мелькает то, чего я не видел раньше — не надежда, более важное: понимание, что у нее наконец-то появился выбор.       И тогда я протягиваю ей руку, понимая, что если она примет ее, то мы оба перестанем существовать для этого мира, но зато начнем жить по-настоящему, пусть даже в тени, пусть даже без имен, без прошлого, но — свободные.

━━━━━━ ◦ ❖ ◦ ━━━━━━

79 Нравится 4 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (4)