Глаза пылают, губы, желание
10 июня 2025 г., 01:25
Примечания:
советую слушать the wall — theo evan при прочтении
зря я посмотрела клип.
Повязка на глазах была из шелка: не из дешевой рекламной ткани, а из настоящего, тёмного шелка, который ощущался как тепло на веках. Она не полностью отрезала его от мира — всё же свет просачивался сквозь нее, но всё остальное ощущалось сильнее.
Кожа, пот, даже пульсация в позвоночнике. Легкий, терпко-сладкий запах травки и духов, вьющийся по номеру. Томми — где-то слишком близко и слишком далеко. Тео вдыхал всё это, как воздух, которого, возможно, не заслуживал — может, и правда не заслуживал.
После клипа Кэшу очень уж понравилась повязка Эвана, и он предложил её забрать себе, раз киприоту больше она не нужна. Теодору бы спросил, но. Впрочем, он вообще ни о чём не спрашивал. Просто позволил себе втянуться — рубашка слетела раньше, чем за ними захлопнулась дверь, пальцы дрожали, когда Томас стянул джинсы вниз, словно разворачивал что-то хрупкое и опасное.
Это не была любовь — он знал это — но Таммеметс заставлял его чувствовать, будто в их отношениях и жизни любовь может быть в этот момент. Будто его — достаточно. Будто его тело что-то значит, пусть даже всего на одну песню, или на три. Спина Эвангелоса ударилась о стену: контраст между холодной поверхностью (об которую он пару часов назад облокачивался, чтобы сделать первый клип самым пошлым) и теплыми руками. И снова — слова из песни в его голове, искажаемые памятью, звучали по кругу.
I push you up against the wall
Rip your clothes off to the floor
Naked on the floor
Так и было: теперь он голый, но не только телом — оголенный до нервов и желания. Всё его тело желает ответов на вопросы. А что теперь? А дальше? А если я сломаюсь Пальцы Томми скользили по его ребрам, потом ниже, его дыхание — горячее на шее Теодору, губы — мягкие, обкусанные от нервов.
Зубы — сначала чуть касались, потом с силой впились в белоснежную шею танцора. Бёдра Тео дернулись вперёд, он был слеп ко всему, кроме звука и касаний — собственного пульса в ушах да хриплого смешка Кэша.
— Ш-ш, — прошептал эстонец, потянув его за кудри, ртом едва скользнув по щеке, как угрозой. — Меньше мыслей, ты ведь хочешь не думать?
Он хотел, боже, как хотел. Думать — значит попадаться в ловушку. Думать — значит вспоминать: сколько раз он влюблялся в неправильное внимание, сколько раз делал вид, что не волнуется, когда его «красавчиком» называли — а потом исчезали. Думать — значит возвращаться к неуверенности, свернувшейся клубком под ребрами, словно бездомные кошки.
А тут — тут были прикосновения. Тут был жар и язык, и грубый скреб щетины по внутренней стороне бедра. Тут был Томас, глядящий на него, даже если киприот ничего не видел — он был уверен, что тот на него смотрит, и чувствовал тепло на собствннной коже.
— Ты такой чертовски мягкий, — пробормотал Томми. — Как бы тебя не сломать, статуэточка.
— Ты слишком уверен в своих возможностях.
— Не я же сейчас лежу голый в повязке на полу в студии, где пару часов назад пел о том, как трахну какую-то девочку, верно?
Эван вздрогнул, хотелось бы засмеяться, но рот был занят стонами. Пальцы упирались в стену, чтобы не потерять равновесие, и он чувствовал вены в своих руках. Каждый нерв — открытое окно. Его колени подгибались, но он не просил остановиться — он не хотел, чтобы это заканчивалось.
Он не хотел снова быть просто Тео — танцором, робким мальчиком, невинностью, тем, кто слишком осторожно улыбается и вечно сомневается в каждом комплименте. Не здесь, не с повязкой на глазах. Здесь он был желанным Тео. Распавшимся Тео.
— Тебе нравится, когда на тебя смотрят, даже если ты этого не видишь, да?
Нравилось. Чёрт возьми, ещё как нравилось. В этом было что-то такое, что делало его реальным. Будто взгляд Кэша мог вновь нарисовать его самоценность. Даже если завтра он проснётся в клубке из сожалений и синяков, даже если об этом больше никогда не заговорят.
Eyes on fire, lips, desire
Make you feel like you're so worthy
Make you feel my love is plenty
Эвангелос не знал, любовь ли это, но это было нечто не менее опасное. Такое же горячее, и такое же мимолетное. Руки Томаса обхватили его за бедра, подняли, прижали к стене с силой, в которой было что-то нечеловеческое, или, может, просто голодное. Так или иначе, Теодору сдался: застонал, изогнулся, подчинился.
Он не думал о том, где они, сколько времени, кем ему нужно быть на следующей неделе. Он стал чистым ощущением — покусанными губами и звуком собственного имени, произнесенного, как грех.
Touch me, love me, whisper my name
Disappear in ecstasy, take you to another place
Он уже был там в лиминальном месте. Нигде и везде одновременно. Его дыхание было рваным, сердце — как сбившийся радиосигнал. Таммеметс прижался к его уху, протягивая гласные — может, слова, а может, просто тепло.
— Тебе нравится, да? Ёбаная шлюха…
Тео… Тео не ответил. Он застонал, растаял, и сжал воздух в кулаках. Сейчас в этом не было стыда. Не в том, как Томми целовал его грудь, не в том, как мычал в его кожу, словно ему нужно было вкусить Эвана, чтобы дышать. Бедра Эвангелоса дрожали, его пальцы вцепились в волосы Кэша жадно.
А повязка всё еще была на глазах. Он по-прежнему не видел. Но он чувствовал каждое касание языка, каждую хватку пальцев, каждое обжигающее напоминание: у него есть тело, кто-то его хочет, его можно хотеть. Не за идеи, не за тихий голос в интервью, не за скулы под сценическим светом.
А вот так: без фильтров, без масок, с повязкой на глазах, когда он полностью отданный. Может, это и не любовь, но, чёрт побери, этого было вполне достаточно. Теперь Томас снова позади него, его руки двигаются так, будто лепят из него что-то, и Теодору позволяет.
Позволяет себе разомкнуть губы, позволяет тихому стону сорваться с губ, позволяет телу говорить то, что не осмеливается произнести вслух. Стена за спиной — холодный то-ли бетон, то-ли пластик, а рот Таммеметса — огонь, дыхание — давление, а голос… Чёрт, его голос — это наркотик: низкий и бархатный.
— Не думай, — снова шепчет Томми, и Тео чувствует это сильнее, чем осознает — чужая рука проскальзывает по позвоночнику.
Он и не думает. Или, по крайней мере, старается не думать. Старается не думать о том, как хорошо быть вот таким, вот так вот использованным. О том, как повязка на глазах обостряет всё — делает острее, грязнее, реальнее. О том, как он стонет для человека, который не обещал ему ничего, кроме этого — только эту ночь, это тело, этот огонь, который сжигает его изнутри.
Его пальцы вцепляются в волосы Томаса, когда тот начинает двигаться — сначала медленно, будто смакуя разгорячённую кожу. Эван выгибается навстречу, широко разведённые ноги дрожат без капли стыда. Ему больше не важно, как он звучит — неразборчиво или отчаянно: ему нравится звучать так.
Он хочет, чтобы Таммеметс знал, как он разваливается от каждого прикосновения, каждого толчка, каждого грязного шепота, оставленного между укусами в шею. Томми тянет его за волосы — не больно, просто достаточно, чтобы напомнить, кто здесь главный. И Эвангелосу нравится это: лёгкая боль, ощущение заземления.
Нравится, как он от этого всхлипывает, как его спина выгибается дугой, словно тетива натянутая до предела. В этом — странная гордость: отдаться вот так. Быть чьей-то любимой игрушкой на ночь, быть увиденным, не видя в ответ. Он поворачивает голову, вслепую тянется к губам Томми. Их поцелуй — не поцелуй в обычном смысле. Зубы сталкиваются, языки переплетаются, Теодору стонет прямо в губы, ломаясь.
А потом Кэш опускает его на пол — медленно, как будто спать ложит неумелого щенка: пол холодный, Тео чувствует, как все тело дрожит, но это только подчёркивает контраст. Руки Томми на его талии, тянут вниз, направляют, усаживают верхом. Эван поддаётся, слепой от желания. Его руки цепляются за плечи Томаса, сжимают ткань пиджака, ищут опору в жаре кожи да пота.
— Чёрт, ты себя бы видел, — выдыхает Таммеметс, хотя Теодору ничего не видит. — Ты даже лучше выглядишь, когда ничего не понимаешь.
Эвангелос издаёт звук — что-то между стоном и смешком — от того, как это чувствуется — быть увиденным вот так, быть понятым. Он запрокидывает голову, снова обнажая шею без стыда, ведь он в нужде.
— Ага, — хрипит он. — Делай что начал, а не говори без толку.
И Томми делает. Его руки скользят по бёдрам Тео, большие пальцы вминаются в мягкую плоть так, будто она ему принадлежит. Его зубы вонзаются в ключицу танцора без предупреждения, и тот вскрикивает, но бёдра сами подаются вперёд — за болью. Его кожа блестит от пота, а запах — сладковатый — делает воздух в комнате похожим на бред.
Рот эстонца снова опускается ниже, медленно, дразнясь, будто он поклоняется. Будто слизывает всякий бред с кожи артиста.
— Ты почувствуешь это, — бормочет он, пока губы касались живота Эвана. — Почувствуешь своё желание. Почувствуешь, как долго я пытался сдержаться, пока ты извивался тут на полу.
— Да, — хрипит мужчина, дыхание сбивается, когда язык скользит по тазовой кости. — Блядь, да сделай уже что-то.
Он хочет, господи, как он хочет. Он жаждет этих укусов, синяков, боли в ногах, этого сладкого, дерзкого языка, который дразнит там, где он уже не может терпеть. Он хочет быть разобранным на части — с благоговением и грязью одновременно, и Кэш… Кэш прочитает же его, как молитву, нарисованную коряво помадой на стене туалета.
I wanna play in all your crazy fantasies,
I’ll fill you with nourishment and vanity…
Он уже полон: полон жара, шума, невыносимого ощущения того, что его хотят — пусть даже ненадолго, пусть только на эту ночь. Голос Томми стал ниже, темнее, он проникает в Тео, как никотин во время стрессового дня. Иногда Эвангелос курил. Томас даже шутил однажды: «В твоём рту сигарета, а мог бы быть мой член». Не совсем смешно.
— Ты дрожишь, будто тебя для секса создали.
И Тео не спорит — не может. Его рот открыт, он тяжело дышит, и каждый звук, который он издаёт, — это доказательство. Да, он создан для этого: чтобы подчиняться, чтобы быть сломанным. Таммеметс резко переворачивает его — без предупреждения жёстко. Эван вскрикивает лицом в пол, его ноги по прежнему разведены, и бёдра высоко.
Повязка чуть не слетела, когда его щека коснулась пола, и на мгновение всё стало похоже на утопление — но приятное, как погружение суицидника в желанную смерть. Томас снова сзади, его пальцы сжимают бёдра Эвангелоса, оставляя синяки. Теодору лишь подаётся навстречу, будто грешник, жаждущий прощения.
— Скажи, — рычит Томми. — Скажи, чего ты хочешь.
— Всего, что можно, — выдавливает Тео из себя, понимая, что такой ответ партнера не устроит, — Хочу… чёрт… Хочу, чтобы ты меня разрушил.
И он имеет в виду каждое слово, каждую грязную, дрожащую, честную букву. Потому что дело не во власти, не совсем, а в том, чтобы быть увиденным. Чтобы кто-то почувствовал его и сказал: да, ты стоишь всей вселенной.
You pull my hair and drag me on,
You lead me on, you won’t let go…
Томми не отпускает даже когда тело Тео начинает сдавать, когда он дрожит, разбит, неразборчив. Томми продолжает шептать ему на ухо — жестокие слова, ласковые слова, настоящие. Его ладонь скользит по позвоночнику Тео, и он выгибается, как спичка, зажжённая от одного прикосновения.
Время теряется, остаётся только пот, кожа, запах секса, прилипший к лёгким. Он стал сверхчувствителен — чувствует каждое движение, каждый вдох на своей коже, будто она горит изнутри: всё его тело — открытый провод. И вот он кончает — с криком, похожим на имя Томаса, и тот не останавливается сразу, лишь замедляется. Касается губами плеча Тео, и глубоко вдыхает.
А киприот лежит лицом в пол, сердце сбивается с ритма, повязка на глазах промокла от пота и слёз. Ноги подрагивают, как у марионетки с обрезанными нитями. Голос пропал, мысли — тоже. Но тело всё ещё поёт.
Make you feel like you’re so worthy…
Make you feel my love is plenty
Теперь — тише, но не беззвучно. Воздух гудит от эха тел, будто сама комната потеет, жар липкий, сладкий, тягучий, в пропитанных простынях, в изгибе Тео висит в комнате. Он всё ещё в повязке, всё ещё на полу — одна нога согнута, рот приоткрыт, губы распухшие. Пульс до сих пор не догнал — застрял в горле, тяжёлый, медленный.
Кэш где-то за спиной, дышит так, будто у него сигарета между зубами — хотя её нет. Просто этот ритм ленивый обычно тогда, когда тот курит. Сейчас как будто он вырезал этот момент на рёбрах танцора. А ему и охуенно.
Ведь он не сломленный, не мягкий, просто насыщенный, как спелый персик: с него течёт сок по подбородку, и никакой салфетки под рукой нет. Послевкусие оседает в костях, аот которого веки тяжелеют. Он даже не хочет снимать повязку, не потому что боится. Потому что ему нравится: нравится парить в темноте — разваленным, но довольным до последней клеточки.
Всё тело саднит, ноет и болит как доказательство. Колени щиплет, вкус во рту — слюны, Томми и, может быть, крови. Он чуть шевелится, чувствует липкость на внутренней стороне бедра, и выдыхает. Боже, он — полный бардак. Томас усмехается где-то у плеча самодовольно.
— Живой?
— Едва ли.
— Воу, да тебя правда измотал этот секс. Понравилось хоть, мелкий?
Тео фыркает на кличку: кодумаешь, ему 24, а Таммеметсу 27. Разница почти не ощутима, учитывая, что старше Томми точно не кажется.
— Понравилось. Но я тебе не мелкий.
Артист придвигается ближе, потом рядом садится. Рука его скользит по спине Теодору, без цели, просто ласково перебирает влажные от пота локоны у шеи.
— Ты бы себя видел в тот момент.
Эван улыбается лениво.
— Нет. Пусть лучше ты меня таким запомнишь.
Томми смеётся удивлённо с удовольствием.
— Блядь.
Эвангелос потягивается, как кот — медленно, сладостно, повязка на месте, бёдра шевелятся едва-едва — достаточно, чтобы Кэш выругался сквозь зубы. Он знает, что делает, и ему это нравится. Потому что вот в чём суть: он не жалеет ни секунды. Ни за мольбы, ни за синяки. Ни за то, как отдался, как десерт, и позволил другому мужчине есть, пока не тот не получил приторный привкус.
Никакой вины, никакого стыда. Может, завтра он и покраснеет, глядя в зеркало с укусами на бёдрах и красными губами. Но это будет не от смущения, будет от гордости. Потому что это — и есть его рай. Быть желанным вот так, быть взятым вот так, с повязкой на глазах, в боли, в экстазе, с благоговением и грязью в одном дыхании.
Томас ничего не обещал — и это нормально. Тео не просил вечности. Он просил сейчас. И он это получил, он получил всё. Эван перекатывается на спину, грудь поднимается и опускается в медленном ритме. В животе — тёплое, тягучее удовлетворение. Всё тело дрожит, пока пальцы Таммеметса скользят по его рёбрам, будто читают что-то.
— Ты извращённей, чем я думал, — бормочет эстонец почти себе под нос.
Киприот улыбается медленно и широко.
— Ты просто привык видеть меня другим.
Томми склоняется, губы касаются уха.
— Такой ты в разы лучше.
И, может, так и есть: может, будет ещё, может, нет. Неважно. Потому что Тео получил не просто оргазм. Не просто то, как Томми держал его, будто он достоин следов: он получил исчезновение. Он стал извращенцем, который всегда соглашается.
И никто его не осуждает. Даже он сам. Он — не наивный мальчик. Не девственник в ожидании «правильной» любви. Он — холст. И да, иногда он любит быть расписанным потом, укусами и грязью.
Повязка остаётся, потому что он не готов возвращаться. Не к свету, не к вопросам, не к реальной жизни, где всё надо переосмысливать. Здесь, в этом тёмном кармане ночи, — он в безопасности. Грязный? Да, но в безопасности. И когда Томми, наконец, тянется снять повязку, мужчина лишь мягко ловит его за запястье.
— Ещё нет.
Томми замирает. Молчание долгое. Потом — поцелуй без языка, просто лёгкое касание к щеке.
— Как хочешь, малыш, — шепчет Томми.
И Тео улыбается в темноту. Да, как он хочет хотя бы раз.