Когда тень одиночества горько ноет внутри меня
Возьми меня за руку, укрой меня крыльями
Эта боль не закончится, но я знаю: ты сильная
Держи меня за руку, обнимай меня крыльями (И люби)
Мукка — Крыльями
Идеальная ученица: утром молитва и скромный завтрак, до вечера уроки и дополнительные занятия, вечером — домашнее задание, и снова молитва перед сном. Восемнадцать лет — идеальная дочь. Речь на выпускном, слёзы и красивые обещания встретиться после. Одри ненавидела их всех. Каждого. «Возлюби ближнего своего», — требовала религия. «Будь приветлива ко всем», — наставлял отец. «Лаской и вежливостью можно добиться многого», — напоминала мама. А Одри ненавидела каждого. Каждого учителя и каждого школьника, от одноклассников до малышей из детского сада. Весёлые, улыбчивые, беззаботные. Что они могли знать о жизни? Что они хотели о ней знать? Запертые в своих открытых клетках птицы. Они могли улететь, когда захотят, делать, что взбредёт в голову. Ночёвки, мороженое, фильмы, в которых пара целуется уже в первой сцене. У Одри не было ничего из этого. Только учебники, книги и яростные молитвы. Пусть Бог покарает их. Пусть сожмёт их шеи так сильно, как сжимал шею Одри. Пусть они начнут задыхаться в своей свободе, и тогда она станет торжествовать. Но нельзя ненавидеть. Возлюби ближнего своего. Будь покорна, будь правильна, будь лучшей. И Одри была. Лучшей ученицей школы с наградами за грамматические конкурсы и высшими баллами в табеле успеваемости. Была той, кого приняли в каждый университет, куда она подала документы. Сопроводительные письма, похвала учителей, — лучшая, прилежная, послушная. Перед отъездом строгий взгляд отца, — не забывай о молитве, помни о божьей каре и не греши, — и печальный матери, — я знаю, ты будешь лучшей, не смей меня подвести и возвращайся. Она вырвалась, покинула свою запертую клетку и увезла её с собой. Тяжёлым грузом клетка оттягивала чемодан. Свод правил и законов, строгие рамки жизни. Одна книга решала, как поступать, как смотреть, как думать, что есть и что говорить. Одна книга и многие годы жизни в родительском доме. Одри было тринадцать, когда она пожелала им смерти: лучше оплакать отца и мать, оказаться в детском доме и, наконец, жить. Одри восемнадцать, и она желает смерти себе. Она больше не может ненавидеть отца и мать, — просто разучилась. Теперь она ненавидит себя. Каждую часть своего тела, — убогого, мерзкого, грешного, — каждый звук своего голоса, шепчущий молитвы, каждый свой вдох. Вот бы жизнь поскорее закончилась. Но жизнь не заканчивалась, она делала новый виток. Грант на обучение лучшей студентке первого года и поздравительное письмо от отца. Сухие строки: «Я был уверен в тебе. Господь хранит тебя и любит. Не забывай молиться». Жизнь не закончилась, она закрутилась, — новые учебники, новые лица, новые правила и обязанности. Научные статьи, выступления на конференциях и благодушное профессорское, — «Вас ждёт отличное будущее, Одри, психологии нужны такие светилы, как вы». Теоретические лекции, практические занятия, встречи с ведущими профессионалами психологической сферы, — жизнь расцветала красками, — серой, тёмно-серой, светло-серой. Одри сменила молитву перед сном и завтраком на чтение монографий и научных трудов, которые ей советовали, давно вышла за рамки учебной программы и только и слышала, — идеальная. Они все ждали: она оправдает их ожидания. А она не оправдывала даже своих. Двадцать четыре часа в сутках, — такая мелочь. Ей бы тридцать, сорок, шестьдесят, чтобы выгадать время и вновь встать на колени, смиренно потупив взгляд. Вечный круговорот жизни, в котором Одри казалось, что она теряла себя. Не давала покоя лишь одна мысль, — время есть на всё, разница лишь в приоритетах. Молитвы и служение Богу больше не её приоритет? Когда в последний раз Одри садилась за священную книгу, когда возносила благодарность Богу за то, что направлял её, помогал ей? Без ежедневных молитв осталось лишь посещение церкви каждое воскресное утро, но вскоре Одри отказалась и от него. Нужно подготовить научную статью, нужно изучить материал для семинара, нужно сходить в библиотеку, — Одри легко находила причины не идти. Достаточно ли весомые? Она ненавидела себя, она предала себя. Что у неё действительно было, кроме исступлённой веры? Ничего. Одри осталась один на один с хаотичным ужасающим миром, в котором насилие, войны, болезни. В котором не Бог оставил её, а она Бога. — У вас прекрасное исследование, Одри, — пожилая женщина неспешно просматривала бумаги. С начала учебного года Одри проводила исследование для своей выпускной работы. Под началом одного из ведущих профессоров университета. Если комиссия высоко оценит её старания, её ждёт место в элитной клинике и грант на дальнейшую работу. Психология веры. Одри выбрала то, что болело у неё самой. Так нельзя. Нельзя делать себя объектом исследования, и она тщательно обходила острые углы. Незнакомые люди, фокус-группы, десятки опросов и графиков, отражающих динамику с сотнями внешних и внутренних факторов. Одри постаралась учесть всё, — от мира, в котором они живут, до осложнений во время вынашивания и родов. Всё, кроме очевидного факта, — главным объектом исследования оставалась она сама. — Но помните, в первую очередь комиссия будет смотреть не на результат вашего исследования, а на то, как вы сумеете его презентовать. Никому нет дела до содержания, все гнались за формой, — ещё одна горькая правда жизни, с которой Одри пришлось столкнуться. Она, одетая в длинные скромные платья тёмных цветов, с аккуратно убранными волосами, не была никому интересна. Или всё дело было в том, что каждую свободную минуту она отдавала учёбе? За четыре года Одри не нашла ни друзей, ни возлюбленного. Да и не смела. Закрытая община её поселения, её семьи, не поощряла чужаков. Одри не смогла бы никого провести и не позволяла себе даже мысли о студенческом романе. Отношения, которые не ведут к браку, — грех. Вся её жизнь — грех. Вернуться? Поскорее бы вернуться? Или остаться здесь, в большом шумном городе? Тогда можно запереть себя в библиотеках, стать волонтёром в церкви, устроиться клиническим психологом в больницу и помогать людям. Это не будет грехом? Одри запуталась, потеряла ориентиры и искала их в каждом, кто хоть отдалённо напоминал отцовскую фигуру. Строгий властный отец, довлеющий над всей семьёй, — Одри не раз сталкивалась с этим фактором на лекциях, в учебной и научной литературе. Но её отец не такой. Он сильный, волевой, он любящий и заботливый. Он не навязывал правила, не загонял в рамки, он всего лишь… запер её в клетку? Её и всю семью. В клетку праведности и веры, в клетку замкнутой общины, где каждый следил за каждым, где даже вздох мог выдать греховность. И тогда — анафема. Быть отлученной от церкви хуже смерти. Быть отлучённым означало навсегда исчезнуть, хоть продолжаешь жить и дышать, и останется лишь медленно гнить в своём доме. Не отпоют после смерти, не проронят ни слезинки, не скажут ни единого доброго слова. Анафема. Забвение. Одри терзалась вопросом, ждала ли её эта учесть. Из общины никто не уезжал до неё, лишь изредка, за границу поселения, чтобы пригласить частного врача, если свои не справлялись, или за материалами, которые община просто не могла произвести сама. Были ли они сектой? Нет, Одри много читала об этом, посвятила не одну научную статью. Нет, они не были сектой. Они просто истинно верили. — Одри, вы меня слушаете? — пожилая женщина постучала пальцем по толстой сшитой работе, привлекая внимание Одри. — Не трогайте больше свой текст. Вы достаточно углубились и раскрыли тему. Изменение представленных результатов может только запутать комиссию. Сосредоточьтесь на том, чтобы подготовиться к выступлению. Подумайте над качественной презентацией и помните, что язык — главное оружие психолога. Вы должны показать всё, чему научились, а не только свою теоретическую подготовку. — Да, мэм, спасибо, — Одри покорно склонила голову. Профессорам нравилась её покладистость, нравилось стремление к знаниям. Одри верила, ей удалось одурачить их. Вся её жизнь здесь, — фарс, плохой спектакль, у которого слишком много зрителей. Раньше Одри знала, кто она и зачем живёт. Она цеплялась за свою правду отчаянно, из последних сил, чтобы не утонуть в чёрном озере ярости и ненависти. Оно горело внутри, и потушить греховные чувства и мысли удавалось лишь одним убеждением, — Одри на своём месте. Была. Теперь — нет. Застыла на тонкой проволоке, натянутой между прошлым и будущим, с трудом балансируя. Всё то, что раньше казалось истиной, теперь представало перед ней размытым монстром. У него были клыки, или это отсвет светлой улыбки? У него были когти, или это распахнутые всепрощающие объятия? Прошлое могло не принять, будущего Одри не хотела сама. Вот бы зависнуть, поставить на паузу или включить повтор. Пусть каждый день будет копией предыдущего, пусть отсрочит момент, когда ей придётся решать. Впервые что-то решать самостоятельно. Или пусть всё закончится. Поскорее бы всему пришёл конец. Одри достойно прожила свою жизнь. Но если взгляд Бога так суров, она не сумеет скрыть правды. Но даже вечные муки Ада будут лучше, чем её жизнь. Там, в Аду, она снова будет на своём месте.***
Одри разбудил звон будильника. Светлое тёплое утро последнего дня её жизни. Пять часов утра. Достаточно времени, чтобы на несколько минут задержаться в тёплой постели, наблюдая, как жёлто-розовый солнечный луч подсвечивал коричнево-охровый пол комнаты в общежитии. Суровая обстановка не оставляла простора для грешных мыслей: строгий деревянный стол, на котором ровными рядами стояли учебники и научные книги, с придвинутым вплотную к нему жёстким стулом, узкий шкаф для одежды, двустворчатое окно и односпальная кровать. Больше Одри никогда не увидит эту комнату. Сегодня день прощания. После защиты своего исследования она вернётся, чтобы собрать вещи, и уедет. Заявление с просьбой выслать диплом по почте уже лежало у декана на столе. Самое обычное утро. Казалось, все страхи были пустыми. Скромный завтрак, скромная одежда, сумка с материалами. Не впервые её оттягивала флешка с презентацией. Одри выступала на конференциях и семинарах, получала высшие баллы. Но ком волнения всё равно стоял в горле. Казалось, невозможно вздохнуть. Всё тело налилось свинцовой тяжестью, тянуло обратно в постель. Такая простая мысль: не пойти. За неявку её отчислят, а потом обязательно предложат заново прослушать четвёртый курс, на этот раз платно. Можно найти работу, взять ученический кредит. Одри справится. Поставит на повтор последний год, отсрочит день, когда… Нет. Одри не имела права на такой выбор. Она уже отправила родителям письмо, что скоро вернётся, что учёба закончена, и она… Отец ждал её, нашёл ей место в церкви. Дипломированный психолог вскоре займёт должность пастыря. Одри знала своё место и своё будущее: воскресные проповеди, исповеди, поддержка, постоянное изучение священной книги и поддержание нерушимости законов. Она училась ради этого. Это был её выбор. Или всё-таки… Защита исследовательских проектов назначена на десять утра. Одри попросили выступить первой, — задать планку. В пустой аудитории она разложила на столе листы с результатами, если комиссия решит ознакомиться с каждым аспектом её работы отдельно. Проверила, запускается ли презентация, и пролистала её несколько раз. Каждый слайд на месте, у каждой буквы своё расположение. Часы показывали половину десятого. Тридцать минут до конца. Тридцать минут её жизни. Одри опустилась на колени и сложила руки в молитвенном жесте. Слова сами шли на ум. Она повторяла их восемнадцать лет каждое утро и каждый вечер. Благодарность, покаяние, просьба о спасении её души. Одри запнулась, молитвенный шёпот прервался. Ком в горле мешал священным мольбам. Её гнусное греховное тело бастовало против, её мерзкий греховный разум противился вспоминать, и Одри давила из себя слово за словом, — она обязана закончить. — Добрый день, уважаемая комиссия, — голос немолодого секретаря наполнил аудиторию. — Первой защищать свой исследовательский проект будет лучшая студентка курса. Пожалуйста, представьтесь. Одри кивнула и улыбнулась великим психологической отрасли. Именитые учёные, заслуженные доктора наук и профессора. Пять человек, решавшие сейчас её судьбу. Но кончики губ дрожали, растягивались в улыбке словно нехотя, словно Одри должна порвать мышцы, чтобы натянуть их так высоко, как следует. Как будет идеально. Она должна выступить идеально, но вместо заготовленной и заученной речи… ничего? Только горячее на щеках. Слёзы. Одри поняла, лишь коснувшись пальцами щёк, что плачет. В последний раз она плакала в далёком детстве и уже не помнила причины. Слёзы не искупят грехов, не построят правильное будущее. Слёзы бесполезны, но Одри не могла их остановить. Горячие, жгучие, солёные, они текли по лицу, а изо рта не вырывалось ни звука. — Просто переволновалась, — утешающе вступился секретарь. Но Одри не волновалась. Не боялась, не беспокоилась, не переживала. Внутри не было ничего. Лопнуло, как шарик, и сдулось, как не было. Были только слёзы и невозможность выдавить из себя хоть звук. Больше не существовало ни прошлого, ни будущего, ни правил, ни грехов. Мир существует, потому что его создал Бог. Но исчез и он. Всё, во что Одри верила, всё, к чему стремилось, исчезло, как стёрли меловую запись с доски. Осыпалось белыми крошками. Застыв возле экрана, Одри беззвучно плакала, не видя перед собой никого и ничего. Мир снова закружился. Чьи-то руки, чьи-то голоса, — Одри не различала людей и лиц, не понимала, где она и куда везут. Только горячие слёзы не останавливались. Что-то острое вонзилось в кожу на сгибе локтя, кто-то сильный сменил её строгое платье на больничный халат. Кто-то ходил и что-то делал. Приходили и уходили смутные силуэты, они говорили на знакомом языке, но Одри не понимала ни слова. Мир в её голове схлопнулся, закрылся и сжался сам в себе. И снова запах больницы, снова чьи-то руки и уговоры. Запах еды, горячей, наверное, вкусной. Ни голода, ни аппетита. Слёзы закончились, но мир оставался размытым. Капельница и цветы в вазе. Или Одри приснилось? Может, она спала? Всё вокруг нереально: боль — отдалённое чувство, голод — воспоминание, голоса — какофония звуков. Мир кружился и жил, Одри застряла в самом его центре, отстранённая, пустая, безликая. — Значит, мисс… Слова снова обретали ясность. Мир замер, кружение прекратилось. Ничто не двигалось, ничто не существовало. Не существовала и Одри. Не было больше ни прошлого, ни будущего. Замершее настоящее. И в настоящем — жёсткая постель, пахнущая хлоркой, высокий белый потолок, тень решётки на стене. И голос. Глубокий голос. В нём были эмоции, была жизнь, но Одри едва ли сумела бы отличить плач от смеха. Голос говорил что-то, потом трогал её шею и руки, кажется, качал головой и улыбался. Улыбался с какой-то эмоцией, которую Одри знала, но забыла. — Ни одной записи в медицинской карте, — говорил голос. — Ни одной до этого попадания в больницу. Ни простуды, ни головной боли. Значит, сделаем запрос в клинику её родного города. Голос говорил не с ней, но рядом. Так близко. Голос приходил каждый день, — Одри заново училась различать день и ночь. Днём её пытались кормить, поднимали с кровати и заставляли ходить по палате. Но если притвориться, что спит, никто не тронет. Как в детстве, — нужно крепко зажмурить глаза и дышать ровно-ровно, может, тогда монстр пройдёт мимо. Или так было не в детстве. Может, так было всю жизнь. Одри не хотела помнить. Она хотела, чтобы всё время была ночь: никто не приходил к ней, никто не пытался с ней говорить, не поднимал с кровати и не кормил с ложки. Ночью можно следить за тенями на стене и потолке, можно считать свои вдохи и выдохи. Ночь ставила жизнь на паузу, а с рассветом всё начиналось заново. — Может, пора назначить медикаментозное лечение? — Этот голос Одри раньше не слышала. Он был другой, мягкий. — Нет. Её достаточно обкололи в больнице. Нужно дать организму вывести всю дрянь, а потом начать с чего-то лёгкого. — Она так никогда не заговорит. Голоса спорили, не соглашались друг с другом. Голоса ждали, когда Одри начнёт говорить, расскажет им историю своей жизни. Но у Одри не было жизни и не было истории, у Одри были ночи, когда она следила за тенями на стенах и потолке, и дни, когда терпела голоса и руки. А потом появился новый голос. Тихий. В нём звучали другие эмоции, он вкладывал в слова другой смысл. Одри не знала, какой, не чувствовала и не хотела понимать. Он просто был. Новый голос. Приходил каждый вечер, когда просветы между тенями на стене становились рыжими, и уходил, когда луна сменяла солнце. Голос почти не говорил, и Одри легко могла посчитать его слова. Четыре: два, когда дверь открывалась, и два, когда закрывалась. Голос не судил, не давил, не вытягивал из Одри подробности её жизни. Голос молчал. Четыре слова, — два и два. Одри успевала сделать шестнадцать вздохов между этими словами, а потом голос уходил. Он ждал. Он давал Одри время, возможность не существовать, не быть собой и быть никем и ничем. Голос не принадлежал тем, кто пах больницей. Голос не говорил умных слов, которые лёгкой болью отдавались в затылке, как воспоминания, которые старательно гонишь прочь. Голос отбрасывал длинную тень на стену, сидел неподвижно. И Одри стала считать его вздохи. Шестнадцать, как и у неё. Прошло двенадцать слов. Их объединило сто девяносто шесть вздохов. Тогда Одри начала понимать его слова, а не просто слышать их, не просто знать, что их произносит голос. Понимать их смысл. — Добрый вечер, — говорил голос, когда дверь открывалась. — Доброй ночи, — желал он и закрывал за собой дверь. Вечера и ночи Одри становились добрыми, когда среди клеток-теней на стене появлялась и его длинная тень. Голос занимал место, но с ним не было тесно. Может, он и не ждал. Может, как Одри, существовал и не существовал. И отбрасывал длинную тень. Своей тени Одри не видела, — она слилась с другими тенями, с комнатой и ночным сумраком. А днём не смотрела на тени, — слишком ярким был свет, скользивший по стенам. — Добрый вечер, — произнёс голос, и Одри перевернулась на бок. «Добрый вечер», — мысленно ответила она. — Я могу уйти, — предложил голос ртом высокого молодого человека. «Оставайтесь», — подумала Одри. Тот, чьим ртом говорил голос, был красив, и думать об этом оказалось больно. Думать, не концентрируясь на своём дыхании, не следя за тенями, — больно. Словно растянутая мышца, разум болел и ныл на каждой мысли. Но Одри хотелось думать. Хотелось мысленно отвечать голосу, хотелось про себя говорить, — «Мистер, вы очень красивы, и я благодарна вам, что подождали меня». Тот, кому принадлежал голос, сидел на постели у противоположной стены, и Одри только теперь поняла, что не замечала эту кровать раньше. Мир, оказалось, состоял не только из стен и теней; мир оказался большим и маленький. А ещё — тихим. Не наполненным голосами, которые говорили о ней. Мир сосредоточился до одного человека и расширился до масштабов комнаты. «Палата», — подумала Одри. Палата, а она — пациентка больницы. — Вы здесь уже неделю, — произнёс голос, и его пухлые губы красиво двигались в такт словам. Они и были причиной, по которой Одри слышала голос. А её? Её губы уже неделю открывали насильно, запихивая в рот безвкусную еду. Или еда всё это время имела вкус, только Одри не могла его понять? «Откуда вы знаете?» — мысленно спросила она. — У вас такой взгляд, — ответил её мыслям голос. «Как вас зовут, мистер?» Мысленный разговор нравился Одри. В нём не было формальности, у него не было формы. Она думала, — голос отвечал. Это было честнее всего, что она когда-либо говорила. «Мысль изречённая есть ложь», — писал кто-то из классиков. Одри не лгала, не подбирала слов. Она просто думала, а голос просто откликался. Так говорят с богом, так говорят с собой. Без прикрас, без утешений. — Я представлюсь в другой раз, — мягко отказал голос. — Сегодня с нас обоих хватит впечатлений. Одри медленно кивнула. «Спасибо, мистер», — мысленно поблагодарила она и перевернулась на спину, чтобы снова следить за тенями на стене. За тем, как длинная тень вечернего гостя сливалась с другими тенями, как вытягивалась и меркла. Голос молчал. Он был и не был. Одри не думала, и голос не отвечал, не говорил, не давил. Как Луна, он двигался по её орбите, — достаточно далеко, чтобы не тревожить, достаточно близко, чтобы всегда о нём помнить. Как Луна, он влиял на Одри сильнее, чем им обоим казалось. Прилив, — «добрый вечер»; отлив, — «доброй ночи». Голос приходил каждый вечер, и они вновь и вновь начинали молчаливый разговор. — Добрый вечер, — говорил он, с каждым днём всё более телесный, всё более осязаемый. «Добрый вечер», — про себя отвечала Одри. С каждым вечером их разговор становился всё длиннее, а взгляд Одри всё чаще скользил не по стене, а по телу того, кому принадлежал голос. Он не рассказывал о себе, не спрашивал об Одри. Они говорили и думали о простых и банальных вещах, — о том, какие жёсткие тут кровати, о еде и медсёстрах. Одри перестала считать слова и вздохи и больше не знала, сколько их объединяет. Их объединяли молчаливые разговоры и тишина. — Меня зовут Рафаил, — произнёс голос, и Одри отодвинулась к стене, позволяя своему вечернему гостю пересесть на её постель. Кровать тихо прогнулась под весом ещё одного тела. От Рафаила было тепло. Между его бедром и рукой Одри можно было уместить ладонь, но она всё равно ощущала, какими тёплыми и мягкими были его пальцы. «Приятно познакомиться, Рафаил», — мысленно ответила Одри. — Ты молчишь уже полторы недели, — печально заметил Рафаил, и Одри отвернулась. Хотелось ответить ему, признаться, что всё это… Это не было случайностью. У Одри было достаточно времени между «Добрый вечер» и «Доброй ночи», чтобы обдумать, что случилось с ней. Всё, — от защиты исследовательского проекта до первого появления Рафаила, — исчезло из памяти. Одри помнила отдельные звуки и запахи, помнила ощущение грубых рук на своей коже и остроту иголок, но ничего из того, что думала, где была. И пусть думать всё ещё было больно, она заставляла себя. Снова заставляла себя, но теперь видела цель, — думать, чтобы этот молчаливый разговор с Рафаилом не заканчивался. Одри хотелось ответить, произнести вслух: «Здравствуй, меня зовут Одри». Поблагодарить его за все молчаливые вечера. За все разделённые вздохи, за тени на стене и пространство, которое он делил с ней, в котором он успел стать важной частью. Но не могла. Одри всё ещё не могла сказать ни слова, только смотреть и слабо улыбаться, зная, что её поймут без единого произнесённого вслух звука. — Хочешь кофе? Одри кивнула. Она не знала, что хотела, пока голос… нет, больше не просто голос, теперь — Рафаил. Телесный, существующий, неотделимый от своего голоса и своей тени, Рафаил. Он предложил, и Одри остро захотела кофе. В её общине никто не пил кофе, ведь это — наркотик. Не вводи себя в искушение, не привязывайся к мирским вещам. Одри пила травяной чай и воду с лимоном, кофе — никогда. Остро хотелось узнать, какой кофе на вкус, что можно в него добавить, какие десерты подают к кофе. Рафаил протянул руку, и Одри уверенно вложила в неё ладонь. Когда он потянул, поднимаясь, Одри затопила волна благодарности. Каждый день к ней приходила медсестра, — у неё были жёсткие руки и грубый голос, — и заставляла Одри вставать и ходить по палате. Из-за неё дни тянулись мучительно долго, ведь хотелось только лежать и ждать ночи, хотелось, чтобы медсестра хоть раз поверила, что Одри спит. Но теперь, когда Одри медленно шла за Рафаилом, чувствуя, как его рука сжимала её ладонь, она была благодарна за каждую минуту того мучения. Мир — большой, но уже не пугающий. Всё, что было за пределами тени, казалось Одри чудовищным монстром, которого она смутно могла различить. Тень защищала её, голоса пугали. Они приходили из того, страшного, мира, чтобы снова вытащить Одри из её теней, заставить быть телесной, снова обрести голос и снова начать жить. Мир, укрытый тенями, скользившими по стене, стоял на паузе. Всё замерло, а снаружи — бежало, вертелось, жило. Они тянули, заставляли, вынуждали. Рафаил вёл. Мягко сжимал ладонь Одри и вёл, показывая, что мир не так страшен. По стенам этого большого мира тоже скользили тени. Пол под ногами был таким же неприятно твёрдым, как в её палате. И люди, такие же, как она, люди, — в больничных халатах, с погасшим взглядом, — ходили по этому миру, дышали его воздухом. Шестнадцать вздохов в минуту. Они тоже говорили, как Рафаил. Но никто не вёл их за руку, и мир для них был больше, чем для Одри. Для неё мир состоял из длинного коридора и красивой спины, из её шестнадцати вздохов в минуту и его спокойного, мягкого голоса. Рафаил толкнул дверь, и мир коридора исчез, начался другой мир, — мир просторной кухни. В нём пахло едой и чистящими средствами, в нём было мало окон и две двери. В нём блестели ножи и кастрюли. И в нём всё ещё была рука Рафаила. — Подожди, я приготовлю нам кофе, — попросил он, и Одри замотала головой. Если потерять его руку, если он перестанет её вести, что останется тогда? Один на один с миром. Без голоса, без сил ему противостоять. У Одри были доспехи, — её молитва, её цель. Раньше. Больше нет. Одри больше не молилась, не знала, что будет с ней, когда мир снова расширится, когда её голову затопит шум внешнего мира. С этим можно справиться, если Рафаил продолжит держать её за руку, вести её за собой. — У тебя получится, — прервал какофонию ужаса в мыслях Одри успокаивающий голос. — Садись. Вместе с ней он опустился на пол. Холодный твёрдый пол. Рафаил мягко надавил на плечо, и Одри откинулась спиной на кухонную тумбу. Теперь мир состоял из его взгляда, тепла его рук и холода пола. Она могла замереть, снова поставить мир на паузу и подождать, когда он вернётся. Тогда Рафаил снова возьмёт за руку, снова поведёт за собой. С трудом Одри заставила себя кивнуть. Если видеть его, если следить за его тенью, не упускать её из виду ни на секунду, она всегда сможет сама взять его за руку. Одри разжала пальцы, отпуская Рафаила. Но он не исчез. Остался таким же телесным, излучающим тепло, улыбающимся. Одри цепко следила за каждый движением, — как Рафаил поднялся, как ходил по кухне, ища всё необходимое. Он оставался с ним, понятный, не давящий. Луна на её орбите. Кухню наполнил терпкий жгучий аромат. Так пах кофе, так пахла дорога из общежития в университет и так пахло в читальном зале библиотеки. Другие студенты постоянно ходили со стаканчиками кофе. Одри помнила, как они жаловались друг другу, что без чашки кофе не смогут проснуться, как были недовольны ценами в кофейне, как учились самостоятельно варить кофе и советовали друг другу сорта и сиропы. Теперь она станет частью этого мира, — поймёт, почему кофе так важен, почему вокруг него такой культ. Она согрешит. Привяжется к мирскому. И что тогда? Примут ли её обратно в семью, сумеет ли она исполнить свою роль теперь, когда мирского в ней станет так много? Рафаил неслышно опустился на пол, прижался плечом к плечу Одри и протянул ей белую без узоров чашку. От молочно-коричневой жидкости поднимался горячий пар. Одри встретилась взглядом с Рафаилом. — Ты не любишь кофе с молоком? — Одри неуверенно повела плечом. — Ты не любишь кофе? — Ещё один неуверенный жест в ответ. — Ты пила его раньше? — Одри покачала головой. — Тогда нужно быть очень смелой, чтобы сделать первый глоток. Если тебе не понравится, я приготовлю тебе что-нибудь другое. Очень смелой. Одри никогда не была смелой, она просто жила. Смирилась со своей ролью и своей реальностью, и никогда не противилась. Те эмоции, та сила, что была у неё, — она всё задавила. И ненависть к миру и родителям обернулась против неё. Теперь Одри умела ненавидеть только себя, загоняя себя раз за разом в ещё более жёсткие рамки, и всё ждала, когда, когда же, наконец, она сломается окончательно, когда перестанет ненавидеть, презирать, злиться. В её рамках, в её клетке, нет места таким эмоциям. И она перестала чувствовать и это. Не сразу, — потребовалось много лет и стараний, — но она справилась. А теперь ей нужно быть смелой, чтобы сделать глоток кофе. Быть сильной рядом с Рафаилом казалось легко. Одри нашла его ладонь на полу и крепко сжала в своей. Быть сильной рядом с Рафаилом легко, потому что он делился с ней этой силой. Одри сделала первый глоток. Кофе оказался горьким и крепким, и молоко совсем не спасало его вкус. Но это был совершенно особенно, не похоже ни на что раньше. У силы и смелости был вкус кофе, — терпкий, горький, неприятный, но с молочной кислинкой после. Как маленькая награда, как улыбка Рафаила. Он награждал её за смелость, и кофе уже не был таким гадким. После кофе Рафаил проводил Одри обратно в палату, — их час от рыжего света на стене до тёмных теней закончился. Кто он, и почему мог так спокойно ходить в кухню? Одри больше не было больно думать, но это продолжало выматывать. За этот вечер она прошла и сделала больше, чем за полторы недели до этого. Страх, смелость, кофе, — всего было так много, что мыслям просто не осталось места. Одри хотела зацепиться за них: за улыбку Рафаила, мягкую и ласковую, за его полные печали глаза, за едва заметно дрожавшие руки, когда он держал чашку. Но стоило двери закрыться, Одри уснула. Первая ночь, когда она не считала своё дыхание, когда не пыталась слиться с тенями. Рафаил снял её жизнь с паузы, но мир не завертелся, — он лишь медленно начал двигаться вперёд, дожидаясь, когда Одри будет готова вновь окунуться во всю пестроту его красок, — серых, светло и тёмно-серых и зелёных, как глаза Рафаила. Теперь он оставался дольше, — не уходил, как раньше, когда гасло солнце. Задерживался, чтобы помолчать или отвечать на мысленные вопросы Одри. Дважды они прогуливались до кухни, где Рафаил варил кофе, и один раз — до просторной комнаты, где стояли стеллажи с книгами, мольберты для рисования и музыкальные инструменты. «Ты умеешь играть?» — мысленно спросила она. — Да. Почти на всём здесь, — ответил Рафаил. Как ему удавалось слышать её мысли, так тонко чувствовать грани настроения, которые Одри сама с трудом различала? Он казался безразличным ко всему миру, а после их взгляды встречались, и будто бы Рафаил снова хотел жить. Одри не чувствовала себя, но ощущала его. Тоску, отрешённость, апатию и необъяснимое желание помочь молчаливой девушке. Рафаил хотел этого так чисто и искренне, что его желание передавалось через прикосновения, и Одри вновь хотела обрести голос. Сказать ему, — «Здравствуй» или «Спасибо, что варишь мне кофе». Когда дверь за Рафаилом закрывалась, Одри открывала рот и старалась издать хоть звук, но не слышала даже хрипа. Почти две недели молчания. Может, она совсем разучилась говорить? «Пожалуйста, сыграй мне», — мысленно попросила она. И Рафаил сел за фортепиано. Одри опустилась в продавленное старое кресло рядом. Оно совсем не подходило общей вылизанной обстановке больницы, — не было белым и новым, не пахло чистящим средством, — и потому ощущалось уютным. Такими должны быть вещи, — хранящими историю, обнимающими и успокаивающими. Хотя бы вещи, ведь людей, способных на подобное, слишком мало. Рафаил заиграл, и Одри без труда узнала мелодию. В её доме не слушали классику, но это была та музыка, которая не считалась греховной. Именно её Одри всегда включала на старом, почти бесполезном в современном мире телефоне, когда садилась за написание научной статьи или подготовку к занятиям. «Лунная соната». Людвиг ван Бетховен. Пальцы Рафаила в скудном лунном свете искусно скользили по чёрно-белым клавишам. На обычно отстранённом лице застыло выражение, которого Одри ещё никогда не видела. То, как Рафаил смотрел на фортепиано, как изгибались в лёгкой улыбке уголки его губ, как разгладились мелкие морщинки вокруг глаз, — он смотрел так, как никогда на Одри. И этот взгляд вызывал странные жгучие эмоции внутри. Прекрасная чувственная музыка лишь ярче подсвечивала неизвестное ощущение. Это не было гневом или ненавистью, — их Одри легко бы узнала. Не было благоговением, которое она испытывала, когда совсем маленькой ходила в деревянную церковь с родителями. Это была… ревность. Одри ревновала Рафаила к инструменту, к музыке и каждому звуку, что выходил из-под тонких длинных пальцев. Она хотела быть той единственной, на кого он будет смотреть так, — спокойно и с любовью. Этим чувством, что преобразило его лицо, была любовь. — Итак, мисс… Одри качнула головой. — Не хотите, чтобы я называл вас по имени? Одри кивнула. С той ночи, когда Рафаил играл ей, одной только ей, в мире вокруг стали появляться краски, голоса приобрели оттенки и эмоции. Тот, кто сидел сейчас перед Одри, говорил обманчиво мягко, хитро. Его голос будто подсказывал, — не жди добра. Но на нём был белый халат, и именно этот голос Одри уже слышала раньше, когда словам удавалось пробиться сквозь тишину и пустоту её мыслей. Обладатель этого голоса — её лечащий врач. — Хорошо, Одри, — с коварной улыбкой согласился он, и изгиб его губ обещал высокую цену за такую уступку. — Впервые за всё время вашего пребывания здесь я уверен, что вы меня слышите. Одри ещё раз кивнула. — Моё имя Малек Синнер, я — ведущий психиатр этой больницы и ваш лечащий врач. Вы готовы поговорить со мной? Одри протянула руку. Она надеялась увидеть хотя бы секундное замешательство на змеином лице доктора Синнера, но он, словно ждал этого, протянул ей планшет с прикреплённым пустым листом и карандаш. Одри заранее знала, Малек уйдёт и заберёт планшет с собой. Он считал, что говорить с ней, слышать, — читать, — её мысли, — его эксклюзивное право. «Да», — написала Одри и повернула планшет к доктору Синнеру. — Как вы себя чувствуете, Одри? «Нормально». — Вы знаете, сколько находитесь здесь? «Около двух недель». — Где вы находитесь, Одри? «В больнице», — Одри подумала и дописала: «Вы сами сказали». Доктор Синнер не умел читать её мысли так, как это делал Рафаил, и пришлось больше десяти раз повернуть к нему планшет, чтобы он получил свои ответы. Но так было даже лучше, Одри не вынесла бы, будь в мире ещё хоть один человек, способный предугадывать её желания и реагировать на едва заметные изменения во взгляде. В докторе Синнере был иной дар, — ему оказалось невозможно солгать. Когда Одри не хотела отвечать на его вопросы, Малек настаивал, требовал ответа. Когда Одри не хотела его слушать, он говорил тише, и голос его становился похож на шипение змея, проникающее в душу. — Вас доставили сюда после трёх дней обследования в больнице штата. Анализы не показали никаких отклонений, но вы продолжали плакать, отказываться от еды и молчать. Не реагировали ни на какие раздражители, и только чудом врачи не решили, что вы впали в кому, — улыбался доктор Синнер, и Одри была уверена, ему приносила удовольствие мысль, что её посчитали безнадёжным случаем, живым мертвецом. — Мы отменили все препараты, назначенные вам. Спазм голосовых связок со временем прошёл сам собой, и мы всё ждали, когда же вы с нами заговорите. Одри, у вас интереснейший случай психосоматики. Не впервые на моей практике люди лишают себя чего-то. Но чаще всего это жизнь или часть тела. Вы лишили себя голоса. Или у вас его никогда не было? — глаза Малека остро впились в лицо Одри. — Какой была ваша семья? Отец? Мать? Я знаю все ваши уловки, доктор Синнер, я такой же специалист, как и вы, — крутилось в мыслях Одри, и как она была счастлива, что он не умел их слышать. — Хотя, пожалуй, для разговора о семье ещё слишком рано, — спустя почти минутное молчание произнёс Малек. Он словно бы сдался её нежеланию говорить. — Всё время вопросы задавал только я, но, может, есть что-то, что волнует вас. Прошу, у нас достаточно времени, чтобы я мог быть откровенным с вами. «Почему здесь Рафаил?» — Одри написала свой вопрос так быстро, как только могла. Даже если это уловка, даже если Малек потребует что-то взамен, она должна знать. Психиатрическая больница. Значит, Рафаил болен, может, даже страшнее, чем Одри. Может, прямо сейчас она нужна ему. Взять его за руку и вывести отсюда она не сумеет, но остановить время и замереть рядом с ним сможет. — Рафаил, — улыбка доктора Синнера стала неприятной. — Говорить о других пациентах я не имею права, вы прекрасно об этом знаете, мисс клинический психолог. Но… — Малек подался вперёд, как если бы доверял Одри тайну, и жёлтый свет солнца на его лице ярко выделил острые скулы. Доктор Синнер был опасно, пугающе красив. Так красивы ядовитые цветы, так завораживает узор на спинке хищного паука. — Правда за правду. Ваш случай слишком интересен, я готов поддаться соблазну. Одри медленно кивнула. Она знала, была готова. В конце концов, Малек Синнер не умел читать мысли. — У Рафаила клиническая депрессия, — с лёгким разочарованием произнёс доктор Синнер, как исследователь, обнаруживший вместо редкой птицы обычного воробья. — Он уже не впервые пациент нашей больницы. В этот раз оказался здесь из-за попытки суицида. У некоторых просто нет желания жить. Одри едва сдержала дрожь отвращения. Малек не имел права так говорить ни по человеческим меркам, ни по врачебным. Клиническая депрессия — психическое расстройство, оно не зависит от желаний человека. Что-то ломается в мозгу, и желание жить пропадает само собой. Это не фарс, не попытка привлечь внимание. Но Малек продолжал смотреть так, будто Рафаил разыгрывал перед ним дешёвый спектакль. — Почему вас так интересует Рафаил, Одри? «Он приходил ко мне и угостил меня кофе». — Вот как. Наш Рафаил снова пользуется своим положением, — Малек будто с сожалением качнул головой. — Нельзя оставить подобное просто так. — В глазах Одри всего на мгновение мелькнул ужас, и этого мгновения доктору Синнеру оказалось достаточно, словно он ждал именно его, словно хотел вызвать именно эту эмоцию. — Но, видимо, благодаря его визитам вы снова с нами, Одри. Пока что я оставлю его маленькую выходку без внимания. «Какое у Рафаила положение?» — Одри одновременно хотела знать ответ и боялась его. Иногда самым безнадёжным пациентам позволяли больше обычного, надеялись, что так они проявят инициативу и самостоятельность. Как бы далеко ни шагнули психология и психиатрия, порой случались чудесные исцеления, объяснить которые врачи и исследователи были не в состоянии. Порой пациентам становилось лучше из-за случайно услышанной песни соловья или первых робких цветов, тогда поломанный мозг будто начинал работать заново, и пусть путь предстоял ещё трудный, это чудо делало больше, чем все лекарства мира. Но лишь иногда, чаще «особое положение» заканчивалось печально, и пациентов ждала палата с одной кроватью и самые сильные транквилизаторы. — Он младший брат заведующего отделением. Думает, будто все двери ему открыты из-за фамилии и протекции старшего брата, — интерес в глазах и голосе Малека угас, остались только скука и недовольство. Одри протянула планшет с исписанным листом бумаги. Что доктор Синнер сделает с ним, ей всё равно. Будет изучать её почерк, манеру ответов, расположение слов на странице? Ей всё равно. Она узнала больше, чем рассчитывала. Малек Синнер презирал Рафаила, потому что считал его симулянтом. Он мог хоть с крыши прыгнуть на глазах «ведущего психиатра», мнение Малека не изменилось бы. И всё потому, что его старший брат был врачом. Легко найти в справочниках и учебниках описание симптомов, легко научиться их изображать, когда каждый день твой старший брат приносит десятки тяжёлых историй с работы. Но доктор Синнер ошибался, — Одри видела печаль и безжизненность в глазах Рафаила, и их не подделать. Видела, как дрожали его руки, и была уверена, — это от бессонницы и отсутствия аппетита. Но Одри узнала не только это. Теперь она знала, что Рафаил не её галлюцинация, что он существует. Знала, что ему страшно, больно и одиноко, и почти не ревновала его к музыке. Возможно, музыка оставалась единственным, что удерживало Рафаила от смерти. Музыка и, быть может, Одри. Он приходил не только для того, чтобы ей стало лучше. Ему становилось легче рядом с ней. Она была его чудом: чудом, которое можно взять за руку, о котором можно позаботиться, сварив ему кофе, которое не ждёт и не требует, — чудо просто есть, и можно наблюдать за ним, как за появлением первого весеннего цветка. Вечера этого дня Одри ждала с нетерпением. Снова увидеть Рафаила, постараться рассмотреть в его отстранённом лице следы того, что так долго не замечала. Какой же из неё клинический психолог, раз не смогла распознать депрессию? — Добрый вечер, — знакомые, уже родные два слова. «Добрый вечер», — поздоровалась Одри мысленно. — Можно? — Рафаил указал на край постели, на которой сидела Одри. Она кивнула, но взгляд был прикован к стопке бумаг в руках Рафаила. Впервые он пришёл с чем-то. Раньше отводил Одри, а теперь… Доктор Синнер рассказал ему, что Одри может писать свои мысли? Но у Рафаила не было в руках карандаша или ручки, да и это было им не нужно, — они чувствовали и понимали друг друга без слов. Десяток плотных конвертов тяжёлым грузом опустился на постель между Одри и Рафаилом. Высокая стена, разделившая их. Бумаги в его руках, — письма ей. На конвертах аккуратным острым почерком были написаны адрес и имя. Одри осторожно смахнула несколько верхний ладонью. Сперва отец писал на адрес её общежития, но уже после третьего письма везде стоял другой адрес. Психиатрической больницы. «Кто их вскрыл?» — Одри боялась поднять взгляд на Рафаила, боялась прочесть в его глазах немое признание. Младший брат заведующего отделением. Мог ли брат Рафаила разрешить ему прочесть чужие письма? Ради развлечения или с надеждой на исцеление. Доктор Синнер знал, что Рафаил приходил к Одри, значит, теперь знал весь персонал отделения. Опасный тандем, — молодой человек с клинической депрессией и девушка со странной психосоматикой, не проходящей уже почти две недели. Они могли подтолкнуть друг друга к ужасным вещам, и самоубийство среди них, пожалуй, самое безобидное. — Малек Синнер, — прервал настороженные мысли Одри голос Рафаила. — Как твой лечащий врач, он не мог позволить тебе увидеть письма, которые усугубят твоё положение. Одри кивнула и сложила обратно в аккуратную стопку письма. — Хочешь, найдём место получше? Она медленно кивнула. Место получше — недостижимая мечта для них обоих. Сейчас Рафаил говорил о месте, где Одри могла бы спокойно прочитать письма, не оставляя клеймо страха и ненависти к себе на стенах, в которых проведёт ещё неизвестно сколько дней. Местом получше не могла быть кухня или комната досуга, где они с Рафаилом пили кофе или слушали его игру на фортепиано. Нельзя омрачать и эти стены горькими злыми словами отца. Рафаил протянул руку, и Одри уверенно вложила в его раскрытую ладонь свою. Она хотела потянуться к нему, обнять, удержать. Им ведь необязательно сейчас уходить, необязательно читать эти письма. Одри могла бы соврать, — себе и после отцу, — что почту больным не доставляют. Но она всегда будет винить себя, что не прочла эти письма. Всегда грузом на душе будет лежать неисполненный долг перед родителями. Какими бы тяжёлыми ни были слова, Одри обязана их прочитать, прочувствовать всё разочарование отца, разрешившего ей уехать, и всю тоску матери, всегда знавшей, что другой город и другие люди отберут у неё дочь. Мама просила, — возвращайся, — а Одри было намного лучше в маленькой палате на две койки в психиатрической больнице, чем в родном доме.***
— Итак, Одри, расскажите, что случилось в ту ночь. — Заведующий отделением сцепил ладони в замок и положил из поверх тонкой больничной карты. Взгляд голубых глаз цепко изучал лицо Одри, — выражение, мимику, — и всю её позу. Хороший врач никогда не станет судить по одним только словам, он всегда смотрит на всю картину в целом. Микаэль был хорошим врачом, намного лучше, чем Малек Синнер. Зная, что Одри избегает официального обращения, он попросил называть и его по имени, выстраивая доверительный равноправный контакт, — Одри знала этот приём. Пациент не должен ощущать себя хуже, ниже или глупее врача, он должен верить ему и доверять то, что порой не мог доверить даже себе. Микаэль ждал, а Одри рассматривала его в ответ, выискивая в его лице знакомые черты. Любимые черты, — легко мысленно призналась она себе. Та же структура волос, из-за чего лёгкие волны у Рафаила и Микаэля были почти одинаковыми; схожее строение лица, — обманчиво мягкие черты, маскирующие отрешённость, депрессивную или профессиональную; похожий изгиб губ, только у Рафаила уголки губ были чувственно приподнятыми, а у Микаэля… Нет, его губы совсем не были похожи на губы Рафаила. Ночь, о которой спрашивал Рафаил, прошла двое суток назад. И единственное, что Одри было важно знать, — Микаэль волновался за брата или просто выполнял свою работу. — Я не хочу говорить при своём лечащем враче. Вернувшийся голос Одри до сих пор узнавала с трудом. Её двое суток мучали медсёстры и доктор Синнер, она произнесла десятки, сотни слов, но продолжала для самой себя звучать искусственно, не по-настоящему. Искренни одни лишь мысли, и в них у Одри был совсем другой голос, — мягче, легче, счастливее. В мыслях её голос всегда был обращён к Рафаилу, вслух она говорила с совсем другими людьми. — К сожалению, только доктор Синнер может принять решение о том, готовы ли вы покинуть нашу больницу, — Микаэль сочувственно улыбнулся, и на мгновение в его чертах Одри увидела Рафаила. Того Рафаила, который неделю назад пришёл к ней в палату. Она заметила его краем глаза, но вычеркнула, не дав себе даже задуматься о новом человеке. Того Рафаила, который варил ей кофе и держал за руку, говоря, что она смелая и сильная, раз сумела сделать шаг в неизвестность. Своего Рафаила. — Но в виде исключения, — Микаэль поднял ладонь, останавливая Малека ещё до того, как он заговорил. — Весь наш разговор я зафиксирую на диктофон, и доктор Синнер сможет ознакомиться с ним позже. Одри кивнула, — ей всё ещё больше нравилось общаться жестами и записками, так её голос не звучал чужим, так никто её не слышал. Маленькая уловка, чтобы существовать только наполовину, быть неслышимой, незаметной. Казалось, если она всю жизнь проведёт в тишине, никто её не найдёт. Никто, кроме Рафаила, которому не нужно её слышать, — он чувствовал и понимал гораздо больше. Но сейчас её голос — путь из этой больницы. Взглядом Одри проводила Малека Синнера. Хороший психиатр умеет скрывать свои чувства, но в напряжённо прямой спине Малека вопило раздражение и недовольство. Она — его пациентка, его уникальный и интересный случай. Возможно, он никогда не выпустил бы её. Малек Синнер не ядовитая кобра, он — большой ленивый удав, опутавший своими кольцами всё отделение и терпеливо наблюдающий за тем, как пациенты один за другим раскрывали ему свои души и умирали, переломанные его крепкой хваткой. Одри начала говорить, когда дверь за доктором Синнером закрылась. В просторном, заставленном книжными шкафами кабинете звучал её искажённый голос, не её даже, а чужой, тот, который никогда не передаст всех её мыслей и чувств. Но сейчас немного лжи — то, что нужно им с Рафаилом. Даже его старшему брату Одри не хотела доверять все подробности той ночи. Рафаил вёл её незнакомыми коридорами, — наверх, по длинным крутым лестницам. Одри прижимала к груди стопку писем, и они жгли даже сквозь больничную одежду. Каждый шаг приближал к горькому моменту правды. Её должны ненавидеть, от неё должны отказаться. Она — вычеркнутая глава из книги своей семьи. Предательница и беглянка. Казалось, когда они придут в «место получше», Одри не сможет сделать ни шага, не сможет даже вздохнуть. Но Рафаил толкнул дверь, и её затопило свежим ночным воздухом. Почему выход на крышу не был закрыт? Почему никто не остановил двух пациентов, один из которых в любой момент может покончить с собой, а о природе болезни второй почти ничего неизвестно? Возможно, у Малека Синнера было больше причин не любить Рафаила, чем Одри думала. Но сейчас даже на мгновение задержаться в своих мыслях казалось невозможным. Высокое синее небо с фонариками звёзд и яркой лампой луной. Небо было над ними, недостижимое, лёгкое, успокаивающее. Небо начиналось далеко за спиной и не заканчивалось, сколько бы Одри ни искала линию. Оно перетекало в город, зажигало звёзды жёлтыми и красными огнями вывесок и таблоидов. Небо двигалось, вращалось вокруг планеты, и в то же врем замерло, позволяя собой любоваться. Оно существовало, — большое, воздушное, невесомое, — и не существовало одновременно, потому что было всем. Небо касалось всех и любило всех: укрывало ночной тьмой дома, где спали дети и уставшие взрослые, луной подсвечивало окна для тех, кто засиделся до позднего часа. Небо не торопило, не требовало, оно заполняло собой всё пространство, и Одри чувствовала, как больно в груди от того, что её изнутри распирало это небо. Как ныли и болели лёгкие от свежего воздуха и разноцветной ночной темноты. Как леденели пальцы от объятий раскалённых звёзд, движущихся и неподвижных. Небо было реальнее земли, и самым реальным, телесным, весомым была рука Рафаила. Тёплая, музыкальная, ласковая. Он вёл Одри по крыше, вдыхая ночное небо, наполняясь и становясь им. «Ты стремишься туда, занять своё место на небосклоне, затеряться среди тысяч горячих звёзд и стать самой красивой из них», — восторженно думала Одри, рассматривая тёмные волосы, которые трепал ветер, и бледное лицо в призрачном свете луны. Рафаилу самое место на небе, но Одри не готова его отпустить. Жадность — смертных грех. Всё даровано богом и к нему же вернётся. Одри хотела задержать Рафаила, уместить его в своих руках, быть в его руках. Всего на мгновение. Но разве она сумеет остановиться? Когда мгновение кончится, она попросит ещё и ещё. Ни минуты, ни часа, ни вечности не будет достаточно. Ей всегда будет мало. Жадность горячей волной затапливала изнутри. Жадность к чужим прикосновениям, взглядам, словам и чувствам. Никогда и ничего в мире Одри не желала так сильно, как Рафаила, — свой путеводный свет и свою луну. Если Бог отвернётся от неё, если возненавидит и проклянёт, ей будет достаточно сжимать руку Рафаила в своей, чтобы путь не был сложным. Босыми ногами по углям или криком сквозь разорванные связки, она пройдёт этот путь, только бы он держал её за руку. После летнего дня крыша хранила тепло солнца. Рафаил сел на самом краю, и Одри устроилась рядом. Придавив письма ногой, она достала самое первое, — адресованное ей, когда она ещё жила в общежитии. Наверняка его доставили в день защиты её исследовательского проекта, но она так и осталось её ждать. Строгие строки внутри дышали требовательностью и уверенностью, — отец знал, что Одри станет лучшей. В его словах не было веры или поддержки, он знал, и она не смела не оправдать его ожиданий. От нескольких коротких предложений к горлу подступил ком, совсем как в лекционном зале, где Одри должна была выступить с презентацией. — Выбрось его, — посоветовал Рафаил, и тонкие музыкальные пальцы накрыли лист бумаги, скрывая проклятые строчки. Повинуясь чужим словам и теплу, Одри разжала ладонь, и конверт, и исписанный лист выпали из её руки. Плотную бумагу попытался подхватить ветер, но сумел сдвинуть лишь на метр, и белое пятно, кружась в осуждающем танце, опустилось на землю в больничном дворе. Всё было таким не реальным: Одри открывала письмо за письмом, но едва взгляд касался первых строк, — «Дочь, пишу тебе…», — как она разжимала пальцы, позволяя ветру и ночной тишине уносить неуслышанные обвинения. Город подхватывал и уносил по словам, по буквам всё прошлое и закручивал новое, эфемерное будущее. Выздоровление больных — дело рук самих больных. Никто за Одри не отпустил бы эти письма, не разорвал и не сжёг. Они подчинялись только её пальцам, а её пыльцы — теплу и взгляду Рафаила. Он был её чудом и её лекарством, её огромным недостижимым ночным небом и лампой с уютным жёлтым светом, отгоняющим темноту. Он был рядом, — едва ощутимо касался плечом её плеча, пах жизнью и ночью, звучал музыкой, слышной только для них двоих. Он был, и Одри этого достаточно. — Не уходи, — едва слышно прохрипела она. Горло горело и саднило, словно она выпила растопленное железо, но даже босыми ногами по углям, даже сквозь Ад, — она должна сказать. «Не уходи», — мысленно позвала она. — Не уходи, — ещё раз смелее, но всё также тихо. Крыша — не случайный выбор. И лучшее место совсем не здесь. Лучшее место Рафаила — небо, среди музыки звёзд и сияния луны. Как Одри прощалась с прошлым, так он прощался с ней. Последняя неделя его жизни и лучшая неделя её. Он привёл её, чтобы попрощаться. Показал путь и собирался уйти. Одри знала об этом с первой их встречи, с первого посчитанного вздоха. Знала и обманывала себя. Приписывала ему один лишних вздох, который Рафаил всегда пропускал, слишком погрузившись в свои мысли. Одри не хотела слышать прощание в его привычных «Добрый вечер» и «Доброй ночи» и вычёркивала его из своих мыслей. Были только они, — Рафаил, Одри и возникшее между ними тепло. Не было места для прощания и расставания. Она так долго искала его, — не Бога, не Дьявола, не отца и не мать. Его — ожившее небо. Высокое звонкое небо, щемящей тоской селившееся в груди каждой птицы и вдохновляющее на самые пронзительные трели. Одри знала, — он хотел уйти. Прикоснуться к её руке в последний раз, в последний раз вдохнуть свежий воздух, в последний раз коснуться пальцами клавиш фортепиано. Знала и боялась этого. Боялась признаться себе, что его полный любви взгляд никогда не был направлен ни на что, кроме неё. Ведь чтобы удержать, спасти, ей нужно быть сильной. Нужно снова заговорить, сняв жизнь с паузы, чтобы он знал, — он больше не один. Теперь их двое под большим тёмным небом. — Не уйду, — также тихо ответил Рафаил. Он не врал. В его голосе звучали усталость, печаль и надежда. Сколько он ждал её? Сколько верил? В неё, в себя и в высокое небо. Держался так долго и не мог теперь всё закончить. Тёплая ладонь Рафаила накрыла замёрзшие пальцы Одри. Столько света и тепла, сколько было в нём, Одри не видела ни в одном человеке. Он не перечеркнул её прошлое, не выгнал демонов из души, но он был рядом, и со всем можно справиться, когда так держат за руку. — После вы вернулись в палату? — голос Микаэля поставил точку в её рассказе. — Да, — согласилась Одри. Оказалось, лгать — легко. Лгать, когда есть что-то настолько важное и личное, что никогда не сумеешь этим поделиться. Этим «чем-то» были для неё несколько часов за закрытой дверью палаты, когда она впервые несмело коснулась губами губ Рафаила. Когда он, словно ждал этого всю жизнь, ответил на её поцелуй. Осторожно, трогательно, с горьким вкусом обещания, — это не последний наш поцелуй. Одри оставила только для себя воспоминания о том, какими нежными и трепетными были его руки, когда он снимал с неё больничную одежду. Как она вся дрожала и сжималась от мыслей, чувств и страха. Уродливая, греховная, отвергнутая, — в руках Рафаила Одри была совсем иной, словно никогда не существовало той девушки, что ненавидела своё тело и свой голос. Он всегда, задолго до их встречи, знал её лучше неё самой. Знал, как прикоснуться, как скользнуть губами и горячим языком, чтобы вытеснить страх из её мыслей, оставляя только жадное желание. Одри не могла вслух произнести, как прижималась губами к красивым шрамам на запястьях Рафаила, как покрывала сотней мелких поцелуев его музыкальные пальцы. Для Микаэля и всего мира она хотела остаться идеальной, раскрыв свою суть лишь для одного человека. Только он был в праве знать, как выгибалось её тело под тягучими нежными ласками, как двигались бёдра, когда длинные пальцы скользили между её ног, как звучал её сорванный шёпот, умоляющий остаться навсегда. Быть с ней, поделиться теплом, награждать улыбками и прикосновениями. Для неё одной его жадные поцелуи и горячий язык; для неё — его глубокие размеренные движения; для неё его искренний шёпот, — «Ты невозможно красива». Быть красивой для Рафаила легко, быть с ним смелой и сильной, — обнимать его за плечи, прятать стоны в его груди и пошло, греховно, жадно подаваться бёдрами, лишь бы продлить эти мгновения, задержаться в них, раствориться. Только для неё одной существовал такой Рафаил. После той ночи Одри попросила медсестру заменить ей постельное бельё, — почти наверняка Микаэль обо всём догадался. Но сказать вслух, — нет, Одри слишком жадная, она оставит эти воспоминания только себе. После той ночи Малек Синнер провёл в её палате слишком много времени, заставляя говорить и рассказывать. О семье, о прошлом, об учёбе, об ощущениях. Одри знала, что нужно отвечать, нужно давить из себя по слову, даже если змеиная улыбка сжимала ей горло. Только так она сможет покинуть больницу и увести за собой Рафаила. Он не обязан всегда быть сильным для неё, иногда она может первая протянуть руку и провести его по мрачным коридорам. — Вы считаете, что готовы покинуть нашу больницу? — Микаэль отодвинул в сторону диктофон и раскрыл её документы, всё это время лежавшие под его руками. — Да, — уверенно соврала Одри. — Вам необходимо будет посещать психиатра там, куда вы уедете. Первое время хотя бы раз в две недели. Избегать стресса и нервного напряжения, — Микаэль перечислял стандартные рекомендации. За две недели Малек Синнер не назначил ни одного препарата, и даже завотделением не мог выписать Одри рецепт в обход лечащего врача. — Когда Рафаил сможет покинуть больницу? Микаэль отодвинул бумаги и откинулся на спинку своего кресла. Одри видела немую борьбу в его душе. Микаэль выбирал между стабильным угасанием брата и вспышкой, которая могла в считанные дни сжечь его дотла. Одри была его чудом, его несуществующим лекарством. Но как бы успешно ни было это нестандартное лечение, клиническая депрессия — не тот диагноз, при котором легко отпускают больных. Рафаил мог сгореть, и любой оказался бы бессилен. — Он никогда не содержался в больнице насильно, Одри, — мягко произнёс Микаэль. — Его госпитализации — его осознанный выбор. — Значит, он может уйти сейчас? — Значит, лечение ему не помогает, — Микаэль, копируя движение брата, постучал пальцами по столу. — Доктор Синнер рассказал вам, что Рафаил — мой младший брат. Не думайте, что я держу его в больнице, потому что не могу иначе выразить своё беспокойство. Его осматривали лучшие врачи страны, выписывали экспериментальные препараты. Дважды я оплачивал его отдых в других странах, надеясь, что климат, новое окружение, новый вид, — что угодно, — поможет ему. Подтолкнёт. Одри медленно кивнула. Спасение больных — дело рук самих больных. Препараты всего лишь помощь, трость, на которую можно опереться. Но пока человек не захочет сделать первый шаг, всё бессмысленно. Сложное сочетание медикаментов, усилий врача и личных стремлений, — вот что давало результат и вело к выздоровлению. Поэтому многим выписывали прогулки и спортивные упражнения, ведь без желания, без пересиливания себя и понимания, что даже малое усилие всегда сильнее страшного диагноза, больной навсегда останется пациентом клиники. — Я почти дипломированный клинический психолог. Если что-то пойдёт не так… — Если что-то пойдёт не так, вы оба снова окажитесь пациентами доктора Синнера, — прервал Микаэль. И он был прав. У Одри не было клинического опыта, — слишком мало практической отработки знаний, а сфера её научных интересов далека от клинической депрессии. Если что-то пойдёт не так, она не успеет заметить. Если что-то пойдёт не так, Рафаил их обоих утянет на дно. — У вас нет другого выбора. Рафаил научил Одри быть смелой, быть сильной. Не всегда ему протягивать руку, иногда, когда совсем страшно и больно, она протянет свою и проведёт его по мрачному коридору к пустой крыше, к высокому небу и первому несмелому поцелую. — Если вы оба согласитесь не покидать город, то, возможно, лечение в условиях стационара можно прервать, — после долгой паузы произнёс Микаэль. — Но помните, Одри, легко не будет.***
Одри ступала босыми ногами по песчаному пляжу. Лёгкое белое платье, подаренное Рафаилом, трепал солёный морской ветер. Открытые руки и глубокий вырез, — она продолжала считать себя уродливой, продолжала ненавидеть своё тело и свой голос. Но стоило ощутить на плечах и спине ласковый взгляд, эта ненависть блекла. Он всегда смотрел с любовью и нежностью, всегда повторял, — «Ты невозможно красива». И Одри становилась красивой для него. После тех двух недель в больнице прошло полтора года. Рафаил дважды в месяц ходил на приёмы к доктору Синнеру и возвращался с новыми скорректированным лечением. Удав ослабил свою хватку. Препараты помогали, и бессонными ночи становились всё чаще из-за Одри, а не из-за невозможности Рафаила уснуть. Каждый месяц Одри приходила в кабинет доктора Синнера и рассказывала о себе, — своём детстве, вере, убеждениях. Обо всём, что копилось в её душе долгими мрачными ночами. Удав сомкнул свои кольца на её шее, но это больше не было страшно. Пусть лучше терзает её, чем Рафаила. — Ты невозможно красива, — раздался тихий шёпот на ухо Одри, и сильные руки обвили тёплыми объятиями её талию. Отдых на море, — совет Микаэля и его подарок к будущей свадьбе. Одри оставалась жадной, не желая ни с кем делить Рафаила. В маленькой квартирке, которую они вместе снимали, или на просторном морском пляже он принадлежал ей и только ей одной. Небо на горизонте сливалось с морем. Ласковое осеннее солнце согревало бледную кожу. Стоя на песчаном морском берегу, Одри знала, что дальше только бескрайнее будущее. Знала, потому что была сильной и смелой, потому что сумела пережить всё, — от ужасных побочных действий препаратов на организм Рафаила до яркой вспышки аутоагрессии, когда она нашла его в тесной ванной и судорожно зажимала полотенцем вспоротые ножом запястья. Тяжёлых моментов с каждым днём становилось всё меньше, а его взгляд оставался таким же полным любви. И это не было страшно. Не было страшно оказаться недостаточно сильной для него, недостойной его любви. Всю жизнь Одри искала своё место, а оно оказалось в объятиях изрезанных рук.