fraise

G
Завершён
6
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 2 085 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник

le terme.

Настройки
Сону было шесть, когда он впервые услышал, как шепчет клубника. Не вслух, не языком — кожей. Неровной, со вмятинами и шипами. Сначала — через липкие пальцы матери. Она варила варенье — в полдень, когда солнце жарит не небо, а спину, и мухи кружат над кастрюлей, как мысли над больной головой.  Сону стоял у большой двери, босиком. Пол был горячим. Ноги больно чесались. И всё равно он не уходил. — Не подходи, — сказала мама. — Обожжёшься. Но Ким подошёл. Клубника в кастрюле бурлила, как кровь, которую не могут остановить. Сока было слишком много. Он капал на плиту, шипел. Пахло сладко, чуть горько, словно варенье было старым, как воспоминание о том, чего не было. Мама откинула волосы — и в этот момент Сону увидел, как капля сиропа коснулась её руки. Она не отдёрнула. Только выругалась на непонятном ребёнку языке сквозь зубы. Сону запомнил это.

Клубника — это когда больно, но ты молчишь.

Позже, ночью, он лежал в кровати и облизывал указательный палец. Остатки варенья. Он ждал, что вкус будет как днём — солнечный, липкий, яркий. Но вкус был тусклым. Словно он слизывал чужую память. Совсем не свою и не клубничную. Затем был шёпот. Тихий. Липкий.  Негромкий, как мелкий дождь по стеклу. — Сону, — сказал голос, — хочешь, я научу тебя, как сделать боль вкусной? Утро в клинике — не совсем утро. Скорее, глухой просвет в бесконечном пасмурном зевке. Здесь солнце словно не проникало через стекло, а липло к нему снаружи, жирным пятном — как слизь на больничной еде.  Сейчас — двадцать два. Он в палате. На подоконнике — пластиковый стакан воды, пустая ложка, упаковка с таблетками, которые он прятал под язык.  Ложка пахла железом. Он обнюхивал её, не торопясь, словно мог уловить ту самую ноту — варенья, детства, матери, первой клубничной боли. — Не глотай, — говорил голос. Он сидел на краю койки. Ноги были в воздухе. Невесомые, худые, даже слишком. На губах — улыбка, словно он только что поцеловал кого-то, кто боялся.

Ни-Ки.

Сону его не звал. Ни разу. Ни-Ки приходил сам. Всегда. Иногда — до лекарств. Иногда — после. Сегодня он был в белом, как санитар. Но лицо было чужим. Лицо мальчика, которого Сону видел однажды на лестничной клетке — когда ему было восемь. Тот мальчик сказал: «Я знаю, как пахнет страх. Он пахнет клубникой». — Что ты хочешь? — спросил Сону. — Чтобы ты вспомнил, — ответил Ни-Ки. — Как ты ел меня. Тогда, в шесть лет. В ту ложку. — Это было варенье. — Нет. Это был я. Сону крепко зажмурился. В носу — запах меди. Во рту — ничего. Сухо. Но язык помнил. Помнил, даже больше, чем сам Ким. Во снах — сад. Он не знал, как туда попадал. Иногда — через раковину. Иногда — через зеркало. Иногда — просто закрывал глаза, и трава начинала сама шептать. Она вечно шептала голосом Ни-Ки. Грядки уходили вдаль. На них — клубника. Не как в детстве — не ярко-красная, не аккуратная. Плод был крупный, тёплый. Но часть ягод уже гнила. Некоторые росли прямо из земли рваными. С них стекал сок — густой, как кашель. И всё равно Сону тянул к ним руку. Он сорвал одну. На ощупь — как губы, которые долго целовали. Он вонзил зубы — и почувствовал прошлое. Руки. Крик. Кровь на плитке. Голоса, которые спорят за дверью. И ложка — горячая. И мама, обернувшаяся, когда было слишком поздно. Сону проснулся. В этот раз. Пальцы были совсем липкие. На простыне — розовое пятно. Он знал: это не кровь. Это было внутри. Сону лежал, глупо уставившись в потолок. Он не моргал. От этого в глазах резь, но привычная — как вкус смачного железа во рту по утрам. На тумбочке — пластиковая миска с овсянкой. Остыла. Покрылась плёнкой. Липкая, воронённая. Она пахнула клубникой. Это, конечно, иллюзия — клубники здесь никогда не было.  Но Сону ощущал её запах чётко, как шлейф после дождя. Настолько явно, что ему хотелось засунуть пальцы в миску, погрузить их до самого дна, словно вырывая гниль изнутри себя. Он помнил зелёный сад. И клубнику. Красную, кажется. Сад — не часть клиники.  Сад — другой слой. Он мягкий, сырой, пахнет мятой и покоем.  Земля пружинила под ногами, как матрас. В воздухе летала пыльца, и всё казалось в нем тёплым, чуть размытым — как кадр через мокрое стекло. Сону сидел на корточках у грядки. Пальцы в земле. На ногтях — алое. Не кровь — мякоть клубники. Она сочная, почти что прозрачная, словно светилась прямо изнутри.  Ким положил ту в рот, не разжёвывая. Внутри — горечь. Тонкая, как незаметный шрам. Клубника — зрелая, но не сладкая. Приторно-жалкая. Как признание, которое дали слишком поздно. — Она любит тебя, — прошептал кто-то из кустов. — Даже если гниёт… Даже если в тебе уже пусто.

Ни-Ки. Голос.

Сону знал его. Он слышал его с шести лет. Иногда — в виде тени, иногда — через музыку в трубке телефона, которого нет. Иногда — как кашель за зеркалом. Но чаще — вот так: среди листвы, на языке незрелой клубники. Ким повернул голову, Ни-Ки вышел из-за ветвей. На нём — белая больничная рубашка, слишком чистая для земли.  Лицо бледное, губы словно подкрашены чем-то едким. Он улыбался — не доброжелательно, а так, как улыбается волк перед прыжком на кроля. — Ты опять ел их? — спросил Нишимура, присаживаясь рядом. — Ты ведь знаешь, какие тебе нельзя. Они с голосами. Те, что с синим налётом — они смеются. А ты не выносишь смех, правда? Сону хотел что-то сказать, но во рту — только мякоть клубники. Он сглотнул. В палате он проснулся оттого, что чувствовал: кто-то гладил его затылок.  Мягко, почти нежно. Но слишком точно. Словно выверял линию черепа. Никого рядом нет. Но клубничный голос остался: — Когда ты был маленьким, тебя тоже трогали за затылок, да? А теперь ты боишься. Ты боишься, потому что я там, внутри. Как семечко. Из меня вырастает сад. Твой сад. Ким слышал, как в шприце рядом с кроватью капало лекарство. Ровно, монотонно. Как вода в забытой страшной пещере, где никто не выжил. Сону лениво потянулся к миске с клубникой, но той там не было. 

Там? 

Где? Я¿ Ты?

Лишь привкус — память о том, что никогда не было твоим. Сон снова был в саду.  Ни-Ки резал ягоды на тонкие ломтики.  Хирургическая точность. Кровь с клубники стекала по тонким худощавым пальцам, Нишимура даже не замечал. Он положил кусочек прямо на язык Сону. — Гниловатая, — говорит Ни-Ки. — Но это ты. Ты и есть эта ягода. Снаружи — почти идеальный, мягкий, а внутри — распад. И я — в этом распаде. Я живу в нём — ты родил меня, когда впервые понял, что она не вернётся. Я стал тебе вместо мамы, вместо врача, вместо Бога. Исповедайся лишь мне. Сону дышал неровно. Слишком неровно. В саду стало душно, хуже чем в утробе. И Ким понял: он не ест ягоды.  Он всегда ел свои мысли. Наутро санитар нашел Кима у стены. Тот сидел на полу, жалко обхватив острые колени. На губах — алое, клубничное.  Никто не давал ему клубнику.  Ни-ког-да. В палате не было никакой еды. Только Ким и зеркало. В зеркале — трещина. В отражении — улыбка, ни собственная, ни чуждая. — Я больше не буду, — хрипло шептал Сону, в уголках рта — тёмные потёки. На руке надпись, выцарапанная иглой из медкарты: «запомни меня до конца». И в голове шептал голос, спокойный, как утренний плеск капельницы с алым, непонятным лекарством: — У нас ещё остались ягоды. Завтра в саду я найду тебе самую спелую. В ней ты узнаешь себя. Сначала — пропал звук. Не снаружи — внутри. Ким проснулся с куском сна во рту, пытался сказать хоть что-то — но язык не двинулся. Не было боли, не было сухости, не было даже страха. Только тишина. Она шевелилась между зубами, как слизь, оставшаяся после гнилой клубники. Сону хотел позвать медсестру — не смог. Хотел сказать «вода» — не смог. Слова были — но только в голове.  Они не доходили до рта. Словно во рту кто-то разбил стекло. Или — рот просто больше не его собственный. М¿ Запись от руки. Угол тетради. Крючками, почти детскими: «Я не молчу. Меня молчит кто-то.  Он гладит моё горло изнутри. Говорит: “пока ты не говоришь — я говорю за тебя“». Палата пахла пластиком и перекисью. На столике — миска с желе. Клубничное. Оно дрожало даже от взгляда. Сону смотрел — и чувствовал, как себя выдавливает обратно внутрь. Ни-Ки приходил в полночь. Он садился рядом, медленно. На колени клал маленький блокнот. — Записывай. — Ты не должен говорить, пока не вспомнишь, как ты меня выдумал. — А пока — я скажу за тебя всё. И Сону писал: «Ты — это я?» Ни-Ки улыбнулся. — Нет.  — Я — это ты, который больше не хочет быть один.  — Я — твой голос, когда ты выблевал свой гнило-клубничный. Запись, день спустя. Графитовым красным карандашом на простыне: «Без речи всё слышнее. Слышу, как стенка дышит. Слышу, как клубника на подоконнике говорит: “ты будешь гнить, как я“. И голос Ни-Ки во рту — не проглоченный, а съеденный обратно». Сону перестал моргать. Он смотрел, как маленькая, кажется, чайной называется, ложка в руке санитара касается собственных губ. Ким не откусил. Только принял. Язык — холодный. Рот — чужой. Внутри — голос недоспелый. «Скажи “люблю” — без слов».

«Скажи “не отпускай” — когда не дышишь».

«Скажи “я — ты” — когда перестанешь шевелиться». Сону больше не разговаривал. Врачи писали кривыми буквами абзацы в карточке: мутизмдиссоциативное расстройствотревожная соматизация. Что?¿ Но Ким же знал правду — он говорил постоянно. Просто не гнилой клубникой. Говорил зеркалу. Говорил ягоде в миске. Говорил Ни-Ки — каждый раз, когда не сопротивлялся. 56 день.  17:56 вторник: «Я молчу, чтобы он мог звучать. Потому что я один — беззвучный гнилой плод. А он — недозрелый язык, который всё ещё жует меня изнутри». Сону проснулся от того, что что-то двигалось под кожей. Сначала — едва. Щекотка. Как мурашки. Затем — плотнее. Словно вену кто-то тянет изнутри. Не больно. Влажно. Ким открыл глаза — увидел красное пятно на руке. Под тонкой кожей — набухание. Пульсировало. Он провёл ногтем по контуру. Мягко. Затем — нажал.  Вспышка вкуса в горле. Клубника. Переспевшая. Почти вино. — Я расту, — сказал Ни-Ки. — Там, где ты больше не хочешь себя чувствовать. На груди — ещё одно. На животе — третье. Все — тёплые, чуть сочащиеся. Ким накрыл их бинтами. Те мигом намокли. Запах в комнате изменился. Сначала — словно кто-то раздавил ягоду. Затем — словно кто-то раздавил кого-то. Сону сел на край кровати, выдохнул. Плод внутри шевелился. Ким чувствовал — словно язык стал телом. Словно желание жить — не в голове, а в животе. Словно кто-то зашил в него маленький сад, который теперь прошивает его изнутри иголками. — Это любовь? — написал Ким. — Это плод, который ты сам съел, и теперь он ест тебя, — ответил Ни-Ки.

рисунок №1

простыня. посередине — ягода. вместо семечек — глаза. она смотрит вверх. из неё торчит ложка. подпись: «он(а) кормит меня мной же».

рисунок №2

человек сидит на полу. вместо головы — рука. внутри руки — клубника. она открыта, как рот. внутри неё — голос. подпись: «когда я говорю — я разрываюсь».

заметка на полях

всё, что было сладким, теперь липнет ко рту. всё, что было голосом — теперь в моих венах.

рисунок №3

клубничный куст. на нём — тела. без лиц. на месте лиц — зеркала. в зеркале — язык, свернувшийся, как улитка. подпись: «я помню, как забыл себя».

обрывок текста

иногда он шепчет мне под ребро. как будто между костей — губы. он говорит: «скоро ты не сможешь отличить, кто кого ест».

рисунок №4

нож. но не режет, а сажает. его воткнули в грудь — оттуда растёт лист. подпись: «ты сказал: боль — это только плод. я сказал: а если он со вкусом страха?»

le terme

Рано или поздно клубника всё равно сгниёт. Может — на солнце, если её забыли на подоконнике. Может — в ящике, среди прочих, если слишком долго хранили. Может — в ладони, если сжать крепко. А может — внутри, если съесть, но не переварить. Клубника не умеет ждать. Она зрела, чтобы быть сорванной. Она — не вечность. Она — тело. Иногда она киснет. Иногда — бродит. Иногда — пускает червей. Иногда — становится вареньем, если кто-то захочет сохранить боль. Но чаще — просто гниёт. Тихо. Медленно. Без звука. Как человек, который слишком долго жил чужим голосом. Её можно съесть. Сделать вид, что вкус — сладкий. Что всё ещё можно полюбить. Что та капля на губах — не кровь. Что язык не разучился чувствовать. Но… Когда ягода чернеет изнутри — это значит, что кто-то поселился в ней. Стал частью. Пророс. Он останется. Даже если её выбросить. Даже если забыть. Даже если вырезать. Потому что один раз, в каком-то саду, в каком-то теле, в какой-то тишине — она пустила корни. И теперь, кем бы ты ни был, тебе придётся быть плодом. Потому что клубника не спрашивает, хочешь ты быть съеденным — она просто дозревает. А затем — гниёт. в саду, где сладость прячется в траве, росток клубничный — красное виденье. он шепчет мне на ветреном слое о том, что правда — это наважденье. на грядке памяти — роса из снов, там ягоды как мысли — переспелы. одна гниёт — и в ней звучит любовь, другая — боль, но маскирует тело. я рву их — пальцы липнут к тишине, как к зеркалу в заброшенной палате. кто я теперь? в чьей роли, на войне с самим собой — в халате, без возврата. всё красное — уже не про любовь, а про разрез, что сшит сырой иголкой. клубника — плод, но не сжигает кровь, а медленно течёт, лениво, горько. и шёпот в кустах — не от ветра звук, а голос, что живёт в моей ладони. он гладит мой затылок, как паук, и шепчет: “скоро ты меня запомнишь”.
6 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник