*
15 июня 2025 г., 20:11
Была такая сказка, а может, легенда о молодом скульпторе, что влюбился в собственное творение — статую прекрасной девушки. Он позабыл о настоящем мире, проводя время только рядом с ней, созерцая ее красоту. Его любовь была так сильна, что боги смилостивились над ним и оживили ее, чтобы они могли быть вместе. Действительно сказка — разве были случаи подобного в реальном мире? Разве могли боги сотворить такое чудо? Разве боги вообще были способны на нечто прекрасное, хорошее? Или это всего лишь романтическая сказка, придуманная людьми с заигравшимся воображением? Он должен был относиться к этому с недоверием, должен был задавать вопросы. Его считали человеком если не безэмоциональным, то рассудительным и холодным — ему нравилось о себе так думать. Так спокойнее, легче оставаться в здравом уме. Удобнее подстраиваться под сверкающий ослепляющими красками окружающий мир. Но сейчас он ощущал себя тем самым скульптором. Что же пошло не так?
Всё. С того самого момента, как он увидел Ее. По-настоящему увидел Ее. Он видел ее каждый день, наполняющей пустые каменные коридоры жизнью и шумом, привлекающей внимание толп, — тогда его это отвлекало, выбивалось из четкой и здравой картины его мира. Его душа лежала совершенно не к искусству — кто-то бы сказал, что у него ее не было вообще. Возможно, он сам. Возможно, Она. Этот хрупкий мир держался на его плечах, хрупкий покой сотен людей, а Ее волновали лишь городские сплетни, украшенные бриллиантами новые платья и то, что написали утренние газеты о ее вчерашнем появлении на публике. Они иногда пересекались на обеденный чай в его кабинете, вели светские беседы на отвлеченные темы — погода, мода, новости, афиша театра на следующую неделю. Говорила, в основном, конечно, Она — он вежливо хмыкал, порой вставлял сдержанные комментарии о бессмысленности семи видов бантов для туфель, странности новой постановки без декораций и излишнем авангардизме работ очередного внезапно прославившегося художника. Она в ответ лишь смеялась и с укором восклицала: «Месье Невиллет, ну вы и сухарь!». Он ничего против этого не имел, даже наоборот — пока Она развлекала публику на банкетах, балах и фестивалях, он действительно менял жизнь общества к лучшему, предлагал не только быстротечную возможность временного забытья в музыке, танцах и тканях с бантиками. Она пела на званых вечерах на радость гостям, словно заводная кукла — с таким же фарфоровым от пудры лицом и неестественно яркими красками на губах и щеках, — он вершил закон и справедливость, сдерживая раздражение, когда его в очередной раз отвлекал от дел пронзительный шум, который сопровождал каждое Ее действие. Возможно, причина отчасти действительно была в неестественности — натянутая улыбка, фальшивое добродушие, слои дорогих тканей и макияжа, под которыми трудно разглядеть хоть что-то настоящее, искреннее. Красивая птичка, единственный смысл жизни которой — радовать глаза смотрящих и больше ничего. А у него не было времени на бессмысленную красоту.
Но сегодня городская Опера открыла свои двери для главной премьеры сезона, и ему пришлось занять место в центральной ложе. В этот раз одному — еще утром Она вручила ему единственный билет, попросила ее извинить и практически испарилась на целый день. Второе кресло в ложе — Ее кресло — осталось пустовать даже после финального звонка и поднятия занавеса. К этому моменту он уже пожалел, что согласился прийти. А потом свет прожектора на сцене выхватил знакомую фигуру. Режиссер скрывал актрису на главной женской роли до последнего — и сюрприз удался, по залу прошли удивленные вздохи. Ей уж точно не привыкать выступать перед людьми — он сам видел каждый Ее «концерт», где она играла одну и ту же роль экстравагантной светской дамы, но это было нечто новое. Исчезли яркие краски, кружева и шляпки — простое платье, единственный реквизит в виде корзинки цветов и горящие невиданным ранее задорством глаза-сапфиры. Несмотря на простой костюм, она выделялась на фоне декораций и других актеров, приковывала взгляды и без света прожектора, словно райская птица, случайно залетевшая в голубятню. Она играла бедную цветочницу, уличную девчонку, которую пара знатных господ безуспешно пыталась обучить светским манерам, — образ, настолько от Нее далекий, но внезапно легший, как вторая кожа. И Она задиристо и громко ругалась с грубым акцентом, порхала по сцене с изящностью слона, неуверенно пытаясь устоять на каблуках — на которых за пределами сцены с легкостью могла бегать целыми днями, — плакала, кричала, хохотала, сопровождая каждое действие широкими жестами. Она заставляла публику смеяться вместе с ней, плакать от боли ее героини и затихать, позволяя Ее голосу летать по залу, эхом отзываясь в сердцах людей. Впервые он чувствовал себя частью той толпы, которой надеялся никогда не стать, — толпы, которая завороженно следила за каждым Ее движением, каждым словом, с упоением ждала возможности хоть раз увидеть Ее своими глазами, возможности хоть раз получить Ее улыбку. Он был потерян, околдован — а Она продолжала разыгрывать историю на сцене, будто даже не зная, что за ее пределами есть целый мир, что он впервые видит Ее. Ироничное и весьма подходящее описание. Она нашла его взглядом только на поклоне, прижимая к груди с десяток букетов, и коротко улыбнулась, загадочно и знающе, словно Она наконец увидела в его ответном взгляде то, что так долго искала, — и ревущая аплодисментами толпа незаметно для него затихла. Осталась только Она, Ее теплая улыбка, хитрый взгляд — только для него одного во всем этом зале. В следующую секунду тяжелый занавес закрыл сцену, а он остался на месте, пытаясь привести дыхание в покой.
Скульптор из сказки сперва создал статую, а потом уже влюбился в нее. У него же все получилось немного наоборот.
После того вечера грандиозно ничего не изменилось — для сторонних наблюдателей. Он все так же сопровождал Ее на публичные мероприятия, слушал Ее щебетание о бессмысленном, а Она с каким-то новым коварством в глазах позволяла ему вежливо целовать ее облаченную в перчатку руку под вспышки фотоаппаратов. Внезапно он сам оказался втянут в Ее игру для толпы, в спектакль, в котором Она была и главной звездой, и режиссером — а ему не выдали сценарий, но зато подвесили на веревочки, как марионетку. Почему? Потому что вид толпы вокруг нее внезапно стал невыносим, крики поклонников вызывали раздражение, а улыбки ощущались еще более фальшиво — если они не были адресованы ему. Более того, хотелось вновь увидеть Ее без масок, без притворств, вновь разгадать настоящие эмоции — но даже наедине она продолжала играть свой образ. И он послушно следовал за Ней, позволял таскать себя по балам, встречам, фестивалям, выставкам, постановкам, показам, надеясь хоть однажды вновь увидеть ту же искру в Ее глазах, убедиться, что тогда все было правдой. Странно ожидать правду от актрисы. Но в его кабинете продолжали пылиться стопки документов, пока Она с боги знают каким по счету бокалом шампанского за вечер смеялась над глупой шуткой молодого театрального критика, а он молча стоял рядом. Как всегда рядом — у него больше не было другого места в мире. В груди непривычно болело. А Она будто больше не замечала его.
Конечно, он мог бы поймать райскую птицу, посадить в собственную клетку — золотую, самую прекрасную, достойную Ее красоты. Чтобы Она пела, чтобы улыбалась только для него, чтобы тоже была рядом. Можно было бы обманом заманить Ее и захлопнуть дверцу. Можно было бы навсегда оставить Ее в безопасности золотых прутьев, вдали от жадных рук толпы. Он не мог. Это Ее погубит. Он был официально безнадежен. Хотелось выцарапать боль из груди, что нарушила его холодный покой, бессмысленные эмоции, крутящие ребра до искр перед глазами, но они возвращались раз за разом. Он гнался за секундной яркой вспышкой, за, возможно, очередным лживым образом, очередной маской. Возможно, настоящая Она сейчас кокетливо кружилась в вальсе — не с ним. Возможно, настоящей Ее и не было никогда — просто набор театральных амплуа. Но он все равно в каком-то извращенном, мазохистском виде наслаждался встречами с Ней. На приватных чаепитиях говорила все же только Она, но он отчаянно старался стать частью Ее жизни, действительно обращать внимание на то, что Ей интересно. Труды творческих критиков постепенно заменили трактаты о законе и политике. Возможно, он проникся лишь потому, что почти в каждом из них упоминалось Ее имя, Ее вклад.
Забавно, Она стала его единственной причиной открыть глаза на жизнь, и Она же медленно его губила.
Со временем их спектакль перерос в нечто большее — из безучастного зрителя он превратился в реквизит. Теперь все внимание на публике было направлено на него. Теперь у него было хоть что-то — заигрывающие перед газетчиками «случайные» мимолетные поцелуи, Ее рука почти постоянно на его локте, Она даже в один день постучалась в его покои с коллекцией подходящих к каждому Ее платью галстуков и платков. Иронично, но он теперь не понимал, почему именно он. Она могла подчинить любого из толпы, могла сохранить между ними прежнее подобие деловых отношений и редкие чаепития. Было ощущение, что Она разыгрывала какой-то понятный лишь Ей план, расставляла фигуры по местам и накидывала иллюзии на глаза смотрящих, прятала секреты под перчатками, макияжем и расписным корсетом и готовилась к чему-то грандиозному. Он радовался, что одной из этих иллюзий было то, что он был Ей нужен, что он был Ей интересен. Что Она его любила. Жить в заблуждениях приятнее, чем с горькой правдой. Со временем он уже не представлял своей жизни без этой иллюзии.
А потом он упустил свою птицу.
Довольно логичный финал — у них нет вечности на то, чтобы снять маски и добиться искренности. Она ушла — так просто. Исчезла в вспышке софитов на очередной сцене под грохот аплодисментов. И он обнаружил, что у него больше ничего не осталось. Из груди что-то вырвали, но против его воли, и раны болели и не хотели заживать. Она ушла, и он остался один в покрытом пылью кабинете, лишившись даже шатких иллюзий. Теперь его преследовали совершенно другие — отсутствие Ее тонкой ладони в его руке на пути к дому, эхо Ее смеха и капризных замечаний в пустых коридорах, оставленные на его столе журналы, перчатки, румяна, ленты. И самое больное — тишина. Когда-то она была долгожданной. Когда-то она приносила покой. Теперь он шатался по углам в поисках знакомого шума. Она сделала свой финальный поклон, наконец упал занавес — а он почему-то опять остался в зале один под звуки аплодисментов. Не с ней. Все кричали о том, какое это было замечательное выступление, — ему хотелось кричать о том, что это несправедливо. На каждом углу своего дома он собирал все больше и больше Ее вещей — сплошь материальные безделушки. В них была вся она — пустота, обернутая в бриллианты и шелка. Пустота ли? Ее имя было в статьях, журналах, на обложках газет, на афишах. Она подарила этому миру нечто прекрасное, свое видение искусства, величайшее представление. Сотни поклонников, осыпающих ее стихами, цветами, комплиментами. А он не успел сказать ей самое важное, поделиться своим видением Ее — как искренне светились Ее глаза тогда на сцене, словно Она наконец играла себя настоящую. Как именно в этот Ее образ он и влюбился. Что же, вечности и у него нет — но есть возможность наконец выразить свои чувства на Ее языке.
Он начинал с стихотворений. Раньше у него не было проблем с выражением мыслей через письмо — уж все тонкости вежливой деловой переписки он давно освоил. Довольно быстро он столкнулся с проблемой: как хорошо он ни описывал, слова не могли передать Ее образ целиком. Особенно сухой стиль канцеляризмов. Все время место было только для одной детали: светлых идеальных кудрей, или глаз цвета солнечных бликов на морской глади, или улыбки, или Ее порхающей походки, или изящной осанки, или... Из-за этого все оказалось рваным, неживым. А хотелось вновь увидеть Ее перед собой, чтобы словно на самом деле. Но он все продолжал тратить бумагу: писал в тетрадях, на полях книг, на салфетках, на обрывках. Пытался выразить все свои чувства в прозе, но безуспешно. В конце концов получался лишь клочок бумаги с корявыми буквами, который из общего с Ней имел только эмоциональный оттенок. Бумага не может заливисто смеяться над своей же шуткой. Бумага не может носиться по коридорам в шорохе собственных юбок. Бумага не может ответить ему. Ему нужно было нечто более материальное.
Он пробовал рисовать. Но, во-первых, художник из него так себе, а во-вторых, это была все та же бумага. Когда бумага была повсюду, когда он начал в ней тонуть, когда он начал постепенно осознавать, что сходит с ума, когда зуд в груди стал колющей болью, он решился на крайние меры.
Привезенный ему кусок камня был громаден — и пока совершенно не походил на Ее образ. Мрамор — Ей бы подошло, Ей бы понравилось. Такой же светлый, изысканный, дорогой. Слишком бледный, без привычной ослепляющей яркости, но он это исправит. Он начал медленно, не спеша. Больше всего на свете он боялся все испортить.
Сначала он просто стал уходить с работы пораньше. Затем взял отпуск, а когда он закончился, вовсе перестал приходить, перестал выходить из дома. Было, наверное, что-то глупое в такой одержимости? Для других людей — возможно. Появился шанс все начать сначала. Получалось криво и косо, но ему нужно было продолжать. Нужно было, чтобы мрамор обрёл лицо, тело. Если он достаточно постарается, мрамор обретет голос.
Комната с каждым днём всё больше погружалась в хаос, будто соответствуя его разуму. Сперва там просто была это противная бумага: на столе, полу, кровати, шкафах — теперь все это покрывала мраморная пыль. Как бы он хотел, чтобы Она точно так же вновь заполнила все его пространство, шумом, яркостью. Сейчас же все походило на склеп: пыльно, темно и ещё физически живой мертвец. Он забыл про сон, забыл про пищу, все было сосредоточено только на работе.
И в какой-то день...
Он закончил. Но боль не собиралась отпускать. И его признание так никто и не услышал.
Было нечто неправильное в этом мраморе. Точнее, слишком правильное. Слишком правильный нос, слишком правильные локоны, слишком правильные кружева — в камне был запечатлен лишь Ее правильный образ, идеальная маска для общества. Он видел Ее не такой, он помнил Ее не такой. Но это точно была Она. Ее бледное подобие — молчаливое, блеклое, с слишком ровной улыбкой. Не хватало голубизны глаз, румянца, красноты губ. Словно райская птица внезапно потеряла все свои перья. Но при взгляде этих неживых глаз на себя он чувствовал себя живым. Будто его вновь заметили в толпе. Будто наконец существовали только для него.
У него не было красок, но красную он мог достать. После стольких месяцев вяжущей боли можно было потерпеть ещё пару минут нечто столь мелкое и материальное. Появился румянец, появилась клюква на губах, только глаза остались потухшими. Он отошёл, не в силах больше прикасаться к Ней. Неправильно.
— Здравствуй, — начал он, обращаясь к Ней. — Давно не виделись. Я… скучал, пожалуй. Непривычно говорить о таком. Прости меня, сухаря. Мне нужно было сделать это раньше.
Захотелось наконец обнять, вновь почувствовать нечто живое, но под пальцами был лишь холодный мрамор. Обмануть можно только зрение и чувства, и он хотел как можно дольше оставаться в счастливом неведении. Если для этого придется не касаться Ее...что же, так тому и быть. Он мог ещё потерпеть.
Можно было бы избавиться от наваждения. Выйти на улицу, вернуться на работу, покинуть эту гробницу. Вернуть свой здравый смысл и рассудительность. Но это значило, что он опять Ее потеряет, столкнется с горькой правдой. Пусть это и была всего лишь подделка. Он мог бы сходить к Ней, настоящей, но там его ждал бы тот же мрамор. В итоге каждый оказался в своем склепе, два мертвеца. Лучше быть жертвой иллюзий — не то чтобы хоть что-то изменилось.
Если достаточно постараться, можно было представить, что это их очередное чаепитие. Только в этот раз говорить будет только он. У него не было с собой журналов, он уже давно не следил за сплетнями и новостями — погода вообще перестала иметь значение. Но одну сказку он знал слишком хорошо.
— Хочешь послушать легенду про Пигмалиона? — спросил Невиллет, присаживаясь у Ее ног. — Тебе точно понравится — в ней есть счастливый конец.