***
Они здесь давно. Достаточно, чтобы воздух стал напоминать расплавленный металл — ржавый и вязкий, струящийся по лёгким. Не обжигает — нет, — лелеет, нежно обволакивая изнутри. Достаточно, чтобы серебряные кресты на стенах поблекли, а Бог — от греха подальше — отвернулся. Квартира пахла тлением: прокуренными мехами, узловатыми пальцами, разгорячённой медью. Том сидит на полу у открытого окна, из которого видно только каменную стену соседнего дома. Дышит глубоко и размеренно. Курит привезённый с собой греческий табак — приторный, насыщенный, как чёрная месса. Клубящийся мрак вьётся вокруг его лица, захватывая острые скулы и влажные кудри, затуманивая зрачки — и Гарри кажется, что он вот-вот исчезнет. Растворится в дымке, в чёрно-белой плёнке, в собственной невозможности. Гарри стоит за его спиной. Смотрит. Не двигается. На виске — одинокая капля пота. В ней — отражение горящего конца сигареты. — C’est absurde, — тихо говорит Том. Его голос — трещина в фарфоре. — La mort viendra — elle aura tes yeux. Гарри молчит. Смотрит на него, будто на икону, сплошь вымазанную грязью. Слишком много напускной святости. И слишком мало души. А ещё — мудреных намёков. Он сидит на полу между тусклым граммофоном и стопкой никому не нужных книг. Те старые и потрёпанные, края загнуты, а страницы пожелтевшие. Все давно прочитаны. Его рубашка мятая, губы — чуть покусаны. Гарри наблюдает, с какой педантичной аккуратностью Том ставит бокал на край исцарапанного подоконника. Виски играет янтарём, отражаясь в стекле. Он подходит, становится на колени рядом, лицом к Тому. Медленно, мучительно тянется к нему, целует — не в губы. Зачем же. В ключицу. Прямо в недавно оставленный алый след, откуда Том только что небрежно стряхивал пепел. — В следующий раз попробуй соблазнять меня чем-то помимо своего французского. — И не подумаю, — Том усмехается, и Гарри готов поклясться: с уголков его губ сейчас норовят вылететь звёзды. Может, целые галактики. Миры новые, неведомые никому. И всё — всё для них одних. Его ладонь скользит по щеке Гарри, вниз, к горлу, к горящей, предательской коже. Чужие пальцы располагаются на шее, медленно уповая своим положением. Они сжимают и отпускают под собой уставшую загорелую плоть. И каждое прикосновение дурманит эфемерной болью. Бутылка с вином стоит на столе нетронутая. На подоконнике — забытая кофейная чашка с потёками. А в углу — брошенная кружевная перчатка. Кажется, женская. Бедро Гарри содрано до огромного тёмного синяка и всё ещё мерзко саднит. Сегодня утром он, кажется, падал с лестницы. Говорил, что это случайность. Что он растяпа и неуклюж до невозможности. Том же сказал, что это знак. Всё здесь — знаки. Наклонился и поднял его чудом не разбившиеся очки. Потом надел их обратно. Провёл тёплой ладонью по синяку и припал губами. Поцелуями прошёлся от острой коленки и выше — прямо по внутренней стороне бедра. Но это всё пустяки. Это всё не стоит ничего. Только бархатистые чёрные глаза. Каждый отдельный чёртенок, что поселился в их глубине. Только они. Гарри не смотрит на Тома. Нет, вообще никогда. Он в него вглядывается. Так, как вглядываются в воду — чистую и прозрачную, словно зеркало. Честную, не прощающую лжи. Это всё противоречило Тому. Но в этом доме нет времени, а значит, нет и противоречий. Нет вообще ничего. Только плоть, только сны — и вот они честны. В этом доме пахнет ладаном, табаком, старым деревом и чем-то необъятным — тоской по утопии, которой даже никогда и не было. Весь вечер вдруг опрокидывается на Гарри — в его сухие ладони, сутулые плечи и губы. Тепло чужих, едва касающихся кожи. Привкус табака, соли, металла — вкус друг друга. Том целует его так, словно собирается предать. Или извиниться. Зная Тома — и то, и другое. Важно только в какой последовательности. Гарри осторожно прикусывает его губу. Так, будто не хочет оставлять за собой след — но всё равно это делает. Тогда Том целует снова. Гарри улыбается, хотя в этом ни радости, ни спасения. Просто — он знает, что не выберется. Что в следующей жизни он снова найдёт Тома — в дыму, в словах, в рваных и колких стихах. Клятва, данная на пепле. Том раздевает его небрежно. Ткань рвётся — а лучше бы кожа. Гарри хотелось бы предстать перед ним именно так. Без кожи, без органов и крови. Только душа и только самое сокровенное. Он целует Гарри между рёбер. Между шейных позвонков. Всегда — между. И губы его всегда мелко подрагивают. Костлявый, небритый. И красивый, словно чума. — Tu sais, — говорит Том. — Je pourrais te tuer. И это была бы форма любви. — Сделай это, — отвечает Гарри. — Но молча. Лампа без абажура — и тёплый свет падает резко, делая из их тел бездушные статуи, которые так любил часами рассматривать Том. Капля виски, что ползёт по стеклу — как метафора их затянутой страсти. Сладострастной по всем возможным меркам. Свет скользит по телам, как нож по алтарю — и ни один порез не случаен. Когда Том целует, Гарри откидывает голову назад, и шея становится натянутой, уязвимой. Льнёт к коже. Выглядит яростно и немного счастливо. Он — монах, молящийся на чужого идола. И молится так, как не молятся о спасении, о милости и здравии. О погибели — быстрой, точной и весьма конкретной. Когда они двигаются друг в друге, это мало похоже на страсть. Это — война. Это крестовый поход, что проложен сквозь них. Их тела — в ссадинах. Их души — в мраке. И всё равно — пальцы сжимают запястья не до боли, а до трепета. Нежного, тёплого. Такого живого, что хоть плачь. Прокуренный воздух колышется, и вместе с ним — старая, короткая занавеска. За окном — ни звука. Будто сам город замер, бережно прислушиваясь к ним. На стене — тень от их тел. Похожа на распятие.***
Позже. Когда всё кончено. Когда Гарри лежит на полу, а Том опять курит, глядя в тёмное окно. Когда оба — мокрые, тяжёлые, живые — вот тогда они опять начинают скучать друг по другу. Иногда Гарри касается лба, там всё ещё ноет старый шрам. Как тихое воспоминание. Или наказание. Он не знал, где заканчивается Том, а где начинается расплата. За свои собственные грехи или, может, за грехи Тома — тоже без понятия. Поэтому он выбирал смотреть на него. Голого, раскрасневшегося. Пьяного от всего — от выпивки, от табака, но в первую очередь — от нежности. — Ты воюешь со мной, — шепчет Гарри. — Будучи на моей стороне. И Том улыбается. Это куда страшнее смерти. Потому что в этом — мирное согласие. Прикрытое, кажется, совсем слегка — тонкой вуалью забытой невесты. Той, что женой так и не стала. Она говорит тихо, по слогам: Смерть — да. Но от тебя. Ради тебя. Вопрос только в том, вместо или вместе?***
На утро — туман. На стене остаётся след от ладони. И на Гарри, возможно, тоже. Где-то в углу скрипит дерево — будто дом всё ещё помнит, как любили здесь совсем недавно. Они не говорят ни слова. Гарри заварит кофе. Том выльет его. Случайно. Или не совсем.