В тишине августа метки стали чуть теплее.
Утро начиналось с парадоксального ощущения покоя и чего-то нерешённого. Сону просыпался от стука в дверь — два коротких, один длинный. Всегда одинаково. Ким знал, что за этим стоит Ни-Ки. Не говорил. Просто стучал. И уходил. На кухне его всегда ждал завтрак: жареный рис с яйцом и мелко нарезанным зелёным луком, холодный тофу с каплями соевого соуса, кружка крепкого чая. Старик куда-то уходил по утрам, оставляя их наедине. Но одиночеством это не было. Они почти не разговаривали. Рики варил рис, резал овощи, мыл посуду. Двигался быстро, но аккуратно. В руках не было суеты, словно он знал, как сделать всё правильно с первого раза. Иногда Нишимура включал радио — старую станцию, где играли старые японские шансон-песни. Сону это нравилось. Музыка звучала глухо, словно из другого времени. Ким сидел на веранде, слушал, как трещат цикады, и ел рис, чувствуя, как изнутри оттаивает что-то, чему он давно не давал выходить наружу. Каждое утро он замечал одно и то же — когда Ни-Ки проходил мимо, на внутренней стороне его левого запястья вспыхивала бледная, едва заметная линия. Сону опускал глаза, словно случайно и видел, что у Рики — то же самое. Только метка у того была чуть сильнее, чуть яснее, словно старше. Они не говорили об этом. Ни разу. Словно договорились молчать. Днём Сону уходил в город. Городок был маленьким, почти карманным. Рыбацкий порт, улица с магазинами, лавка мороженого, храм на холме, где всё скрипело от времени. Ким бродил, как турист, который не ищет достопримечательностей — просто идёт, пока не заболит пятка. Он ел в местных кафе: соба с натто, рисовые колобки, сладкий батат в карамели. Пил ледяной чай, сидя на прохладном бордюре. Смотрел, как дети ловят кузнечиков в высокой траве, как женщины развешивают бельё под палящим солнцем. Иногда Ким возвращался в гостиницу слишком рано. И ловил на себе взгляд Ни-Ки — настороженный, внимательный, словно тот не ожидал, что Сону вернётся, и не знал, что с этим делать. — Рано, — говорил Нишимура коротко. Сону лишь кивал и садился рядом, не говоря ни слова. И они молчали вдвоём. От этого становилось… легче. Так шли дни. Август плавился. Воздух был густым, как мед, а ночи — липкими, с открытыми окнами и вентиляторами, гудящими, как уставшие пчёлы. Однажды Ни-Ки принёс арбуз — огромный, с неровной коркой, пахнущий солнцем и полем. Он молча положил его на стол и разрезал пополам. Соку было столько, что лезвие ножа буквально скользило. Они ели прямо из половинок, ложками, обрызгивая руки, губы, локти соком. — Сладкий, — пробормотал Сону. Ни-Ки не ответил, но улыбнулся. По-настоящему.Метка под липким арбузным соком вспыхнула жарче всего.
На закате Сону начал бегать. Сначала — чтобы проветрить голову. Затем — чтобы снова дышать. Ким надевал сандалии, а затем всё чаще — босиком. Бежал по песку, пока не уставал так, что не оставалось сил на мысли. Волны били по щиколоткам. Небо над ним темнело, наливалось звёздами. Море пахло железом и солью. Возвращался поздно, с песком на ногах, уставший, как после настоящей работы. Иногда Ни-Ки ждал его на веранде. Не специально — просто сидел. Сону не спрашивал, сколько он так сидел, а он и не говорил. На седьмой день всё изменилось. Ни-Ки подошёл к нему утром и сказал, не глядя в глаза: — Сегодня фестиваль. Будешь? Сону не стал спрашивать, что за фестиваль. Просто кивнул. Он знал — если спросит, момент исчезнет. А он не хотел, чтобы исчезало. Они пошли вечером. Улицы вовсю были украшены фонариками. Хлопки барабанов неслись откуда-то из центра. Повсюду были запахи — жареного кальмара, сахарных яблок, карамелизованной кукурузы. Ни-Ки шёл впереди, скользя сквозь толпу, словно той и не существовало. Он не спрашивал, идёт ли Сону за ним — просто прекрасно это знал. Они остановились у одного из павильонов. Там стояло старое уличное пианино — кто-то поставил его для «желающих». — Умеешь? — спросил Ни-Ки. Сону пожал плечами. — Когда-то умел. Ким сел, положил пальцы на клавиши. Инструмент был расстроенным, но живым. Он сыграл что-то простое — детскую мелодию, вроде «Twinkle Twinkle Little Star», только медленнее и тише. Люди проходили мимо, кто-то улыбался. Ни-Ки стоял, чуть в стороне. Смотрел. И вдруг — чуть заметно — пальцы сжались в кулак. Нишимура опустил взгляд. На запястье — свет. Сону заметил. Хотел что-то сказать. Но Ни-Ки резко развернулся и ушёл в сторону от толпы. Не убегал — просто быстро уходил. Ким резко встал и пошёл за ним. Там, в переулке, между двумя домами, под гирляндой из бумажных фонариков, он догнал его. — Рики… — Не надо, — голос стал хриплым. — Послушай. — Я уже… был с кем-то. — Он выдохнул. — Мы были связаны. С самого детства. А затем… авария. Машина. И всё. Тишина. Лишь фонари качались, отбрасывая легкие красные тени. — Я думал, что второй метки не бывает, — продолжил Ни-Ки. — Это же не должно повторяться. Значит… это ошибка. Сону медленно подошёл. Протянул руку. — А если не ошибка? Ни-Ки закрыл глаза. — Тогда мне страшно. Сону не сказал, что ему тоже. Не стал убеждать и давить. Просто рядом, просто здесь. Иногда — этого вовсе достаточно. И на их коже, сквозь ночь, сквозь страх, сквозь соль и август — метки продолжали светиться. Тихо. Упрямо. По-настоящему. День после фестиваля выдался пасмурным, словно небо тоже не знало, что делать с тем, что случилось вечером. Густые облака заволокли солнце, и городок выглядел иначе — приглушённо, тише, словно затаился. Даже цикады, кажется, молчали. Сону проснулся рано. В доме было слишком прохладно, как для лета. Ким встал, накинул рубашку, прошёл босиком по деревянному полу. Ни-Ки не было. Ни на кухне, ни во дворе, ни в комнате у дедушки. Лишь чайник, едва тёплый, словно кто-то уже вставал и ушёл. Ким налил себе чашку ячменного чая. Горечь на языке напомнила о прошлом вечере. О взгляде Рики, его словах и свете метки, которая не спрашивала разрешения — просто была. Сону сидел долго. Затем встал. И пошёл его искать. Рики сидел на крыше храма. В этом месте, где скалы обрывались прямо в море, ветер сдувал остатки дневного жара, он прятался с самого детства. Нишимура всегда сидел, поджав ноги, и смотрел в серое небо. Под ладонью пульсировала метка. Медленно, совсем по-предательски.Он помнил. Всегда помнил.
Август. Ему — двенадцать. Они с Харуа были неразделимы. С раннего детства — один дом, одни царапины на коленках, одни секреты, припрятанные в щелях заброшенного сарая. Их метки начали светиться одновременно — на летнем фестивале, когда они сидели под старой вишнёй и ели сладкую кукурузу из бумажных стаканчиков. — Ты видишь? — спросил Харуа тогда, показывая своё запястье. — Угу. У тебя тоже? — ответил Ни-Ки. Они были ещё слишком маленькими, чтобы понять, что это значит на самом деле. Но радость была чистой, первобытной. Ты — мой. И всегда будешь. Они всё делали вместе. Прыгали со скалы в воду, ездили на велосипедах в соседние деревни, забирались в храм ночью — чтобы «испытать храбрость». Харуа смеялся так звонко, что у птиц в кронах замирало нежное пение. В один августовский день — всё закончилось. Они ехали на велосипедах вдоль дороги. Возвращались с ярмарки. Смеялись. Говорили о глупостях. Харуа выехал первым на поворот. Он не увидел машину. Грохот. Крик. Скрежет тормозов. Затем — тишина. Долгая. Без воздуха. Без смысла. Метка на руке Ни-Ки вспыхнула — в последний раз — и потухла. Просто исчезла. Словно никогда не была. Он не говорил об этом никому. Даже дедушке. Нет, особенно дедушке. Нишимура просто стал молчаливым. Стал другим, закрылся, как створка ракушки. Все думали — вырастет, пройдёт. А он просто решил: второй метки не бывает и быть не может.Одна на жизнь. Одна на смерть.
Ни-Ки крепко сжал пальцы. Солнце пробилось сквозь облака, скользнуло по черепице. Он не отворачивался — пусть обжигает до конца. Рики не хотел чувствовать снова. Но Сону появился. Тихо, ненавязчиво. Просто… был. И метка снова жила. Билась, точно как сердце. Он услышал шаги. Сону подошёл медленно, сел рядом. Не спрашивал, как нашёл. Не спрашивал вообще ничего. — Я хотел сказать, — начал Ким, — но, наверное, не нужно. Ты и так всё знаешь. Ни-Ки молчал. Долго. Затем тихо: — Ты не поймешь. — Объясни. — Он умер. Мой соулмейт. Харуа. Мы были детьми. Мне было двенадцать. Я видел, как он… — голос сорвался. — И после этого всё исчезло. Я думал, всё. Сону наклонился вперёд. Смотрел не на него — на горизонт. Море сливалось с небом. — Может, метки — не одна на всю жизнь. Может, не для того, чтобы мы были счастливы, а чтобы мы оставались живыми. Чтобы у нас был шанс. — Это больно. — Да. Ни-Ки повернулся. Глаза встретились. — А если я не смогу? — Тогда я просто буду рядом. Пока сможешь. Ветер принёс запах соли. Где-то далеко играла флейта — кто-то репетировал для вечернего концерта. Жизнь продолжалась. Не просила разрешения. Просто шла. Они сидели рядом. Молча. И свет метки совсем не исчезал. Утро было влажным. Дождь лил с ночи, но не по-настоящему — лениво, словно проверяя терпение. Сону сидел на веранде, обернув ноги в плед, смотрел, как капли стекают по кромке крыши. Вдалеке шумело море, но тише обычного, словно и оно тоже стало частью этого размытого, полусонного утра. Он не знал, где Ни-Ки. Тот, кажется, вышел ещё до рассвета. Сказал только: «Проверю лодки». И ушёл в дождь. Ким не стал спрашивать, какие лодки. Он начинал привыкать к этим полунамёкам и странной близости, которая не нуждалась в словах. Всё, что нужно было сказать, уже было сказано. Остальное — тишина, ячменный чай и дождь. Когда хлопнула раздвижная дверь, Сону слегка вздрогнул. Старик вышел во двор, босиком, в белой накидке юкате, с небольшой чашкой в руке. Сел на скамью рядом, отхлебнул, кажется, зелёный чай. — Дождь хороший, — сказал он, не глядя. — Смывает пыль. И голову. Сону кивнул. Старик помолчал, а затем вдруг произнёс: — Ты думаешь, ты здесь просто так оказался? Ким поднял глаза. — Я просто… устал. Мне нужно было уйти. Подальше от всего. — От себя? Он не ответил. Дедушка усмехнулся. — Я тоже когда-то бежал. Было мне двадцать один. Такая же жара, такой же август. И метка — вот тут, — он поднял левую руку и постучал по запястью. — Светилась, как у тебя. Я тогда думал — ну всё, вот она, судьба. Я был влюблён. До глупости и боли. Мы с ней были как небо и море. Иногда касались, но чаще — не понимали друг друга. Метка жгла, но счастья в этом не было. Он помолчал. Отпил чай. Смотрел, как вода собирается в лужах у камней. — А затем… она уехала. Сказала: не может. Слишком рано, слишком сильно. Я остался один. Метка потухла. Как старая лампа. Я думал — всё. Больше не будет. — И что было потом? — спросил Сону, не сразу. — Ничего. Годы, работа, потери, смех чужих детей. Я женился. Не по метке. Просто по-человечески. И был счастлив, только по-своему. Без огня, но с теплом. Однажды, уже после её смерти, я встретил женщину на рынке. У неё был такой смех, как у дождя по крыше. Она продала мне персики и сказала: «Вы похожи на того, кто давно не ел сладкого». Я рассмеялся. А затем — вечером — почувствовал, как под кожей что-то шевельнулось. Свет. Но не тот, что был тогда. Другой — тихий, уверенный. Он посмотрел на Сону. В глазах его не было ни мистики, ни поучения — только старость, прожитая с достоинством. — Метка вернулась? — спросил Ким. — Нет, — ответил старик. — Но я понял: она никогда не уходила. Просто сменила форму. Стала не знаком на коже, а привязанностью. Заботой. Любовью без «навсегда». Я не думаю, что метка — это один человек на всю жизнь. Я думаю, это возможность. Чувствовать, даже после потерь. Сону медленно провёл пальцем по своему запястью. Метка мерцала под кожей, едва заметно — как отблеск от воды. Он думал о Рики. О его взгляде. тишине между ними, которая никогда не была пустой. — А если он боится? — тихо спросил Ким. Старик положил руку тому на плечо. — Тогда жди. Не ломай. Просто будь. Этого совсем уже достаточно. Дождь шёл до полудня. Когда небо прояснилось, Сону вышел во двор. Воздух пах землёй, мокрым деревом и чем-то сладким — может, снова поспели вишни. Ким прошёл мимо старого колодца, поваленной лавки и увидел, как из-за поворота, под солнцем, возвращается Ни-Ки. В руках у того — ведро с мелкой рыбой. На ногах — сандалии, вовсю забрызганные грязью. Мокрые волосы давно прилипли к лбу. Он поднял глаза. Сону не стал говорить, просто улыбнулся. Ни-Ки поставил ведро и подошёл. На запястьях — два едва заметных света. Тепло. Тихо. Снова — и по-новому. Гроза началась внезапно, небо совсем устало сдерживаться. Сначала мир словно затаил дыхание: воздух налился тяжестью, деревья замерли, даже море отступило на секунду в тишину. А затем — всё разом: вспышка, раскат грома. Дождь хлынул, словно сам август оплакивал что-то важное. Сону вышел из дома под самый ливень. Не взял ни зонт, ни куртку, ни-че-го. Просто пошёл. Он знал, куда. Даже не думал, просто шёл по воде, которая стекала по улицам, забивала стоки, ударялась каплями в плечи, шею, лицо. Казалось, что дождь говорит вместо них обоих — громко, искренне, без прикрас. Старый пирс — выщербленный, скрипящий, упрямо стоящий в море, — был почти затоплен. Рики был там. Сидел на самом краю, опустив ноги в воду, рубашка липла к спине, волосы промокли насквозь. Нишимура не обернулся, даже когда Сону подошёл почти вплотную. Ким сел рядом. Молча. Мокрые доски жалобно скрипнули под ногами. Долго никто ничего не говорил. Гроза рвала небо, ветер врывался в ворот рубашки, между ними — глупая мокрая неподвижность. Сону посмотрел на него — внимательно, мягко. Голос прозвучал, как шёпот в настоящую бурю: — Может, ты не веришь в судьбу… — Ким сделал паузу, вдохнул, словно решался. — Но я верю в тебя. Нишимура повернулся к нему. — И если ты не готов — я подожду. Сколько надо. Ни-Ки дрогнул. Плечи его тоже вздрогнули, как от холода, хотя было достаточно тепло. Нишимура закрыл лицо ладонями. Словно не хотел, чтобы Сону это видел. Но он видел — слёзы, перемешанные с дождём. Тихие, как всё, что Ни-Ки так долго выращивал в себе бурьянами. Он не говорил ничего. Просто протянул руку. Осторожно. Положил на костлявое плечо. Ни-Ки всхлипнул — глухо, сдавленно. И тогда случилось это. Метка на его руке вспыхнула. Не мягким светом — нет. Она пылала, как молния, как огонь, как солнце, пробивающееся сквозь чёрные тучи. Сону почувствовал, как собственная метка отозвалась, загорелась так же ярко, что казалось — кожа не выдержит. И в этом свете, в этом мокром, дрожащем мире, где всё рушилось и начиналось заново, Ни-Ки поднял глаза. — Я боюсь, — прошептал Нишимура. — Я рядом, — ответил Сону. И тогда Ни-Ки потянулся вперёд. Неуверенно сначала, почти испуганно. Пальцы коснулись щеки Сону — холодные, дрожащие, живые. А затем он вовсе поцеловал его. Это был не быстрый и не идеальный поцелуй. Он был мокрый от дождя, горячий от слёз, осторожный, как шаг по тонкому льду. Губы коснулись губ — сначала просто прикосновение, проба, попытка понять: правда ли всё это. Сону же ответил сразу — бережно, сдержанно, совсем без страха. Ким подался ближе, взял ладонью Нишимуру за шею, притянул чуть крепче. Страх отступил. Поцелуй стал глубже. Настоящим. Слова больше были не нужны — в поцелуе было всё: все промолчанные признания, вся боль, весь август, каждая минута ожидания.Я здесь. Я жив. Ты — мой.
Дождь бил по плечам, пирсу и морю. Над ними расцвела очередная молния. Они так и не отстранились. Гроза бушевала. Но внутри — было только тепло. Только свет. И метка-любовь-молния, которую больше нельзя было прятать.Свет вернулся не в метке. А в том, как она смеялась, продавая персики. И в том, как я захотел купить их снова.
1. Он пьёт утром чай. Тихий, как окно в дожде. И я не дышу.2.
Солнце сквозь листву.
Он читает в полусне.
Я всё запомнил.
3. Пальцы на стекле. Метка пульсирует в такт. Он не замечает.4.
Море и песок.
Он идёт — босой, чужой.
Словно мой когда-то.
5. Арбуз и смех. Жар. Семечко — ему в висок. Он смеётся в свет.6.
Я касаюсь сна.
Он сидит у пианино.
Гроза замерла.
7. Он сказал: «Я жду». А во мне — аварий свет. Как ему объяснить?8.
Старый пирс дрожит.
Он стоит — и мне не больно.
Только страшно: вдруг да?
9. Запах зелёного чая. Он на веранде. Я — в дверях. Это почти дом.10.
Он не прикасается.
И от этого — ближе.
Я не хочу, чтобы уходил.
11. Его шаги — звук, который я слышу днём и жду ночью.12.
Когда он спит здесь,
в комнате пахнет светом.
Я боюсь утра.
Метка не всегда значит «раз и навсегда». Иногда она — возможность. Быть рядом. Чувствовать. Даже если совсем боишься.