Мандельштам был прав

R
Завершён
16
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 5 199 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
16 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник

И море, и Гомер

Настройки
Антон всегда считал, что смерть — это тупо. Идиотская идея о том, что человек одной минутой перестаёт быть. Даже самый незаметный и бесполезный. Перестаёт о чём-то страдать, не выполнять обещания, напиваться, чтобы признаться или заснуть. Но в Аду калькуляторы не слишком распространены, поэтому ничего больше считать Антон не может и снова тащится к двери с обглоданной ручкой. Это выводок Цербера с режущимися зубами и вонючей слюной, и Полозов расталкивает кашемировыми плечами остальных грешников. Если бы его тело всё ещё было живым, он бы сплюнул на этих идиотов кровь с кашлем. Сегодня он говорит, что чистил Стикс сульфоксидами, чтобы щенки не травились. Вчера он убеждал, что чертикам очень понравился тот фуран, который пахнет жареным кофе и который он синтезировал несколько недель в уродливо выдутых колбах. Позавчера он травил ТМТД крыс в подвальных этажах, потому что чертики вечно покусанные ходят. Его новое начальство не слишком любит отпускать наружу мёртвых. Они ведь уже своё отходили, отболели — и нужен весомый повод, чтобы заслужить вылазку. Антон не хочет объяснять, для чего ему так нужно вернуться, все эти черти вряд ли поймут — всего лишь пытается стать настолько полезным, что на его желание можно будет закрыть глаза. Вот уже десятый год, если хотя бы календари в Аду не врут. Про тот день, когда он согласился отдать своё тело на Землю, Полозов ни разу в кабинете не упоминает. - Дело не в том, что они у Бога не вышли. Из глины просто слишком сложно лепить, тяжело соединять два отдельных куска — Господь не слышал тогда про пластилин, и в душах до сих пор всё рваньём и заплатками. Алексей Зареев никогда не винил Его, даже когда в детстве ему переставало хватать подстольной крепости, когда его мама ловила «Свободу», не зная, почему по шоссе рядом с легковушками ползут танки, когда его оставляли на ночь с ковровыми иконами по стенам, а он совершенно не знал, что можно перед ними делать. Он и сейчас Его не винит — не на что и, если спросит, сил ответить не хватит. А ему ещё нужно экономить, на следующий месяц собрать, когда выпавший снег решит остаться, когда ведомостей и отчётов станет так много, что ими можно будет заменить его ещё на несколько лет, когда его наконец позовут на собеседование и будут без конца мучить, мучить, мучить вопросами. Про стаж, нормативно-правовую базу, приоритеты и организацию. Когда, быть может, сил станет больше, потому что он наконец приглянется Господу. Как матери её больные дети. - — И что ты делать будешь? Этот чертик, приставленный к нему, ещё в лифте дважды рассказал, как давно хотел побывать на Земле, и Полозов усмехается. Он уже успел забыть, насколько легче даже просто стоять без лишних атмосфер — столько метров сброшено. Забыл, что наверху гораздо тише, чем в вечно воющем Аду. И воздух куда чище. — Осуществлю для начала мечту всех чертиков. — Мне нельзя! Я с тобой должен быть. Чертик ещё в лифте сквозь все перегрузки успел ему трижды рассказать, что его более везучие коллеги убалтывали кабинет на рабочие вылазки и выделяли пару часов, чтобы узнать, каково это. Целовать живого. — Послушай, я всё равно с этой планеты никуда не денусь. За несколько часов — уж точно. Умереть второй раз я тоже не смогу. У меня дела есть, надо кое с кем переговорить, а то там очень некрасиво получилось. — Тебе же читали инструктаж! Тебе нельзя ни с кем говорить. Нельзя вмешиваться, нельзя напоминать о себе, нельзя вступать в телесный контакт и нельзя, нельзя, нельзя. В церковь ему тоже нельзя, у них там с верхом конфликт, но Антона едва ли это когда-либо интересовало. Если его выгонят снизу, больше тело вернуть он не сможет. Как и не сможет вернуться, чтобы хотя бы просто поговорить. Возможно, извиниться, но, честно говоря, за десять лет, он так и не решил. — Если я тебе скажу, почему я с вами оказался, ты согласишься провести лучшие сутки в своей жизни без меня? — Это неправильно. Чёртик трёт треугольный, похожий на кошачий нос, и Полозов почти жалеет, что все души животных отправляют наверх. Едва ли он смог бы найти своего кота, но приютил бы такого же, так и не узнавшего, почему с каждым днём всё меньше хотелось есть и вставать. А чёртикам с котятами на руках, у которых едва успела просохнуть шерсть, не так сильно хотелось бы выяснять у душ, почему они здесь оказались. Это было негласным правилом — сохранение последнего достоинства, а в архивы чертиков не пускали — не доросли ещё, чтобы ломать глаза над томами с причинами и статистикой. — Ты демон. Точнее, пока не совсем, ещё не дотянулся, но такими темпами, может, вовсе не станешь. Но суть ты уловил. В Аду правильно не бывает. Или тебе слабо? Полозов смотрит на ещё рано светлеющее небо и щурится по-холодному весеннему солнцу. Больше по привычке, потому что едва ли за неполные сутки тело успеет вновь ожить. — Мне? Слабо? Демонам же не слабо? — Не слабо. И Антону тоже. Даже если он и полный дурак. - Алексей с детства любил Аксакова — с каждым описанием, каждой деталью, каждой почти утомительной тщательностью. Дети редко с ним соглашались, а он всё пытался — верил, что подобная проза развивает моторику воображения. И за десять лет он успел представить почти каждую секунду, каждый взгляд, каждую мелочь в замолкающем между них мире. Кроме одного. Того, с чего он начнёт. Тех слов. Всего Мандельштама, Анненского и Гумилёва ему не хватило бы — всё это до бессмысленного глупо после того, как он так и не смог над сложенными в гробу руками сказать «прощай». Потому что злился слишком сильно. - — И, что, теперь все реактивы только под расписку? Что за жизнь у вас. Выдохшийся сладковатый фильтр мнёт его губы, и Полозов тушит окурок об угол здания. За пятнадцать лет, как его отчислили за нарушение устава, мрамор фасада так и не отмыли. За пятнадцать лет, как его выволакивали в обгладывающее щёки и кадык утро, на основаниях памятников так и продолжили курить и стрелять сигареты студенты. Только теперь ещё и за полицейскими машинами следили — двадцать метров от здания, всё такое. — Да ладно, нормальная. — В моё время нам выдавали спирт, чтобы мы приборы мыли, а мы его утаскивали и разводили водой с вареньем. Обмывали, так сказать. Антон почти скучает, потому что почти не чувствует холод ранней и ещё мокрой от снега весны. Он почти не цепляется за пиджак, не лижет под заправленной рубашкой — ему не интересно и скучно с Полозовым. Той весной было не так, и он курил с Люцииным в одном халате, в полголоса обсуждая, в чём лучше перекристаллизовать и как отгонять растворитель. — В твоё — это в какое? — Да так, было дело когда-то. Студент, такой же третьекурсник, хмыкает, стряхивает пепел, плотнее заворачивается в тонко-рваный халат. Он забудет про этот разговор через пару дней, и, наверное, к лучшему. К лучшему, что Полозов успевает уйти до того, как из факультета выйдет кто-то, кто знал, о ком написаны все эти статьи. Без имён — только университет, факультет, его курс и статья. Когда ему наконец разрешили свидания, мать говорила ему об этом, а Антон больше вглядывался в разводы на перегородке, за которой ему разрешили сидеть не больше двух раз в месяц сине-гербовой печатью. Факультет вряд ли скучал по нему, и Полозов всё таким же неучтённым безбилетником, как и десять лет назад, цепляется за автобусные поручни, балансируя на поворотах. - «Прости, я бы всё равно не смог бы стать твоим Альфредом». - — И давно она? — Да год уже почти. Полозов усмехается, ёрзая на стуле с порванной обивкой и укладывая ноги на спинку впереди. Каждый день в Ад сыплется больше сотни тысяч душ, а в отдел документации их никто пускать не собирается. Не любят сопли, слёзы и скандалы. Да и искать пришлось бы вручную, разбирать почерк давно дальнозорких демонов, вспоминать школьные уроки латыни. Вряд ли у него был шанс в этих бесконечных графах по категориям смерти найти мать. — А эти всё судятся? Вот же утырки. Это ещё меня на них нет. Дедушку Антону внизу удалось найти только один раз — точнее, это дедушка нашёл Антона, потому что кабинету очень нравились рассказы про радиацию и человеческий фактор и ему позволялось многое — и он, как и всегда, уже всё знал. Всё понимал. Хоть и ушёл уже так давно, что Полозов помнил только рассказы бабушки о птицах и смерти. Синичка залетела за пару дней до и носилась по кухне, задыхаясь над газовой плитой и бесконечными рецептами на обезболивающие. Антон только спустя несколько лет понял причину, а уже в Аду признался, что сам виноват, что там оказался, и что у него есть одно дело наверху. — Сестрица твоя всё со счётов втихую уже после смерти сняла и пыталась братца убедить, что эти деньги в наследственную массу не входят. — Я в ней не сомневался. Она уже начинала визжать? Они оба кашляют — по глупой привычке бывших тел, хотя Антон всё равно бы не смог побить стаж его курения. Он даже не прожил столько, а ещё в Аду дедушка сказал, что, значит, так и должно было случиться. Так же, как и его ликвидация Чернобыля, как и антоновское желание пойти по его стопам. — Нет ещё. Но слезу уже пускала. — Пожалуй, дожидаться этого я не буду. Уж извини, дел ещё много. Сестрица его смотрит в зал суда сквозь Антона, и он вдруг так радуется, что ему, с этим едва живым и так просто притворяющемуся, что его здесь нет, телом, не нужно сейчас здесь с этим возиться. Не нужно было просить маму заранее составить завещание, не нужно ждать очередные два месяца на рассмотрение бесконечных апелляций, не нужно вчитываться с юристами в эти тома документов, чей язык он всё равно без пол-литра не смог бы понять. Даже на похороны матери ещё год назад не нужно было. Он всё равно не придумал бы, что сказать. Антон уже в детстве напредставлялся, как на них наконец попадёт, потому что это всё равно проще, чем что-то матери доказать — ему хватит. — Ты к нему хоть загляни. Найди минутку. Знаешь куда? — Знаю. А что, как он без меня? Дедушка, как и тогда, ещё в его детстве, до обострившихся отложенных проблем даже с бесконечным йодом в восемьдесят шестом на завтрак, говорит тихо, гораздо тише визгов его сестрицы. И Антон наклоняется чуть ближе. И как в детстве, чувствует крепкий без примесей табак. — Да как, как обычно. Как без всех нас. Это у нас уже всё случилось, а им столько всего успеть надо. — Вспоминает хоть? — Вот сам и спросишь у него. Полозов обнимает дедушку, пока он треплет его такие же, как и у него в молодости, до глупого рыжие волосы. - Мандельштам был прав, когда говорил: «И море, и Гомер, все движется любовью», и Алексей только в том сне, лет пять назад, когда мама Антона была жива и искала в нём то, что отказывался оставлять ей сын, смог признаться. Хотя бы себе. Чтобы, если Господь всё же ласкал меж больших и мягких пальцев глину их будущих тел, даже без слов признаться перед ним. Почему не отвечал на письма, не ходил на свидания, не передавал приветы хотя бы через маму. У Алексея в тот день так ныло в висках, что анальгетики не помогали, но он точно знал, что он так и не смог простить Полозову того, что он сделал с любовью — своей и их. - Полозов смотрит на свежий букет на своей могиле и вычищенный мрамор, и смеётся, пиная ногой своё каменное лицо. - Они целовались в его подстольной крепости, выставляя за наволочки кота, потому что Алексей стеснялся, в школьных туалетах, надеясь не заболеть гриппом, иначе даже увидеться не выйдет, на посвящении в первокурсники, находя друг друга в толпе разных факультетов. Антон так мечтал стать, как дедушка, химиком, пускай мама никогда не верила в эту профессию, а Алексей верил, что сможет создать школу своей мечты, став директором. И в них — тоже верил. Как верил в то, что под рубашкой и кожей его рёбра послушно тащат за собой мышцы. А когда он узнал, что ни у Антона, ни у них не осталась для этой веры даже завтра, мышцам будто вдруг не за что оказалось цепляться. Бунин говорил, что счастье — в знании, но Алексей не знал, как устроить знание их новой жизни в безрёберной груди. Что Полозов теперь никогда не сможет заниматься тем, чем так сильно хотел, что ни один рецепт и препарат ему теперь не помогают, что было так просто взять его на слабо, потому что он сам, оказывается, едва ли верил, в свою любовь. И поэтому не позволил ей выжить — и это было так глупо, что Алексей так и не смог, ни объяснить себе, ни найти причину, ни простить. - Полозову кажется, что он снова увяз в первой ночи в ИВС. Снова ставит подпись, что его ознакомили со всеми правилами, пока ему становится нечем дышать, как в эпицентре пожара. Снова с него сваливаются брюки без ремня, снова на ресницы липнет круглосуточная лампочка, снова он только утром, не выпрямляя приклеившейся к приваренной к стене койке позвоночник, узнает, что из последние страницы из «Феномена самости» вырваны на самокрутки. Полозову кажется — и он видит, как спокойно Алёша на него смотрит из-за порога. - Он не станет спрашивать об этом у Господа, который никогда не удостоит Алексея личной аудиенции. Лучше спросит про «Маргариту», про археологический контекст таблички из Диспилио, про зарождение грамматики. Но никогда не об этом. Разделённая глина слишком трудно соединяется снова, а сам он всё равно не сможет ничего вылепить. Только испачкает руки, и ему не хватит сил, чтобы отмыться. Всё равно, Господь, скорее всего, всего лишь попросит его вспомнить Мандельштама, и Алексей делает первый за столько лет вдох с вновь зарождающимися рёбрами. - — Я знал, что ты придёшь. Только не знал — когда. — Уж извини, раньше не отпускали. Его тело теперь — как шрам, и Полозов едва чувствует, как кожа на прижатых к кружке ладонях нагревается. Тепло пальцев Алёши он вряд ли ощутит — но он и так помнит. Сможет представить, если ему разрешат. А если его решат ударить — даже притворяться не надо будет, что ему не больно. Когда слюнявый выводок Цербера ухватился только-только появившимися зубами за его лодыжку, Антон послушно ждал, когда тот наиграется, и трепал по жестковатому затылку. — Когда тебя ждать в следующий раз? — А если больше не отпустят? Алёша садится напротив — так близко, что у Полозова ноют руки. Когда-то они так хорошо подходили под дно колб и грели магний в эфире. У него всегда получалось начать реакцию через пару минут и очищать вещества до идеальных спектров, а Люциин говорил, что ему только чуть меньше обо всём переживать — и идеальный органик получится. — И правильно сделают. — Я думал, ты чуть радушнее меня встречать будешь. — Я думал, ты чуть умнее своей жизнью распорядишься. Спустя столько лет он смог упрятать в неработающий желудок почти всё, что кружилось, кружилось, кружилось под кожей рядом со склеенными эритроцитами. А сейчас это всё снова так сильно давило на язык, что хотелось то ли кричать, то ли засунуть два пальца в глотку. На судах, где он никогда не отрицал свою вину, было почти так же. Было так же, и когда в Аду, ещё в очереди на первое оформление, ему кто-то рассказывал, как постепенно замедлялся мир, отсчитывая секунды тормозного пути перед телом. А времени на то, чтобы в последний раз оглянуться, всё равно не нашлось. — Я скучал по тебе. — Я зависимым не верю. — Я был всего лишь исполнителем, а не потребителем. Ещё в ИВС ему проверяли вены, проверяли перед заседаниями — да и после таскали на тесты. Ему сразу сказали, что в колонию его не отправят с его статьёй, потому что там точно заставят и дальше варить, но Антон уже почти привык, что его словам доверять теперь было некому. — Расскажешь мне, что никогда не пробовал, что варил? — Зачем мне это было? — Зачем-то ведь ты всё это затеял. Он помнил, как Люциин рассказывал, что покупатель жаловался, что его снова отказались класть в больницу. Сказали, что не жизнеугрожающее, а там хоть бесплатно отъесться вышло бы. Помнил, как в четырнадцать попал в больницу с гастритом, а из соседней палаты токсикологии к ним пришла девочка. Она смеялась в висящей на ней чужой одежде и рисовала ручкой на стенах, говоря, что они честно всё могут на неё сваливать. Он и её имя помнит, и что тогда он не верил, что ему тоже когда-то будет семнадцать, и как она обещала, что это её последний раз здесь, потому что она всё поняла и завяжет. Помнил, как ему снились похороны того, кто так и не умер. — Ты знаешь зачем. — Лучше бы не знал. Антон вздыхает и спрашивает, не бросил ли Зареев курить. Это легче, чем узнать самое главное, то, ради чего он толкался кашемировыми плечами перед кабинетом. Нет, не бросил, но в квартире курить всё ещё не разрешал. Как и касаться себя — тоже не разрешал. А Полозов едва помнил их последнюю встречу до того, как Федеральная служба вышла на него. Это, оказывается, был всего лишь вопрос времени, а он тогда ещё умел нервничать, переживать, различать сегодня и завтра, и, наверное, в тот раз Полозов снова едва мог не липнуть страхом на чужие губы, потому что Люциин снова сказал, что нужна ещё одна партия, что для покрытия их вины не хватит и что пока больше никто не умирал. Он не помнит, как в последний раз прижимался к Алёше, но его тело ещё помнит, как он вечно просыпался в мокром хлопке рубашке. Помнит, как он кашлял слишком сильно для сигарет не самой сильной крепости. Помнит, как у него кружилась голова, когда после проветривания окно закрывали. Полозов бы даже по самому невыгодному курсу обменял всё это на последние касания рук не через стекло во время свиданий в СИЗО. Даже если Зареев так ни разу и не пришёл. — Ты мог мне костюм получше на похороны выбрать? — Уж извини, что нашли, в том и положили. У Полозова даже на выпускной своего пиджака не было, и Алёша отдал свой, пока его мать так и считала их друзьями. Все считали, а Антон, когда согласился дать своё тело для спасения детей из пожара, попросил только пиджак внизу оставить. Чтобы не повредить, когда раскалённый пластик жирными каплями падал на его спину. В Аду детские души приравнивали к животным, а наверху всегда старались минимизировать количество. — Хоть сигарет бы мне в карман положил. — Обойдёшься. Полозов тушит сигарету о бортик балкона раньше, чем она дотлеет до фильтра, потому что всё равно едва ли почувствует в пальцах ожог, и вдруг думает о том, что ему совершенно не интересно, как там остальные в их деле. Когда он умирал, всем ещё несколько лет точно оставалось, а заразиться повезло только ему одному. — Ты даже не спросишь, как я эти десять лет провёл? — Вряд ли что-то сильно поменялось. Так же в свои идиотские споры, наверное, влезал и всем что-то доказать пытался. Это почти смешно, и Полозов, наверное, хотел бы не быть таким глупым тогда. Не вестись на слабо от Люциина, который вёл у него и сказал, что Антон не сможет придумать методику. Не сможет сварить. Не сможет, ему слабо — и у Полозова вместо рёбер тогда оказалась надежда, что он хоть кому-то сможет доказать, что он здесь не случайно, что он достоин своей мечты, что мать была не права и что ему и себе станет чуть легче в этом признаваться. — Всего пару раз с чертиками. — О чём я и говорил. А потом Люциин сказал, что от его продукта кто-то умер, и предложил сделку. Если он продолжит варить у него в лаборатории, то дело как-то удастся замять на выручку. Он был не один такой, Люциин умел выбирать и давить, убеждать об этом молчать, и только в зале суда Полозов узнал, что это всё было блефом. Ну, зато теперь его больше не мучает стоматит. И об армии с контрактами волноваться не нужно — пускай ему так и осталось едва двадцать пять. Когда они снова остаются по другую сторону от порога, Полозов хватается за плечи под домашней рубашкой и чувствует, как руки от локтей до пальцев ноют. Всё тело ноет, и его тошнит, потому что осталось так мало времени. — Давай тряхнём стариной. Пожалуйста. Чего тебе стоит? — Антон, я просто сделаю вид, что ты этого мне не предлагал, ясно? Алёша дёргается, старается спихнуть руки, морщится, как будто вся эта привычная для него весна влезает к нему под рубашку даже в квартире. — Куда уж яснее. Признавайся, скольких перетрахал, пока меня забыть пытался? — Ты омерзителен. — Я всё-таки в Аду побывал. У него никогда не было сомнений, куда он попадёт после смерти, если речь шла не о пустоте, как до их появления. Не было ничего хорошего в его жизни, за что его пустили бы к его коту. — Да ты хоть на секунду задумывался о том, что с нами тут со всеми было? — Зареев вдруг перестаёт вырываться, отгораживаться, делать вид, что Антон просто на эти десять лет уехал куда-то так далеко, что всё не удавалось вернуться не во снах. — Ты думал вообще головой своей дурной, когда начинал всё это? — Если бы не задумывался, меня не было бы тут. Ты понятия не имеешь, насколько сложно было из Ада выбраться. — Да, конечно, это ты ведь ты у нас жертва. Полозов спрашивал у матери на свиданиях, как Алёша узнал, что было и придёт ли он. А мать всё переводила тему, плевала на палец и оттирала со стекла разводы, жаловалась на его сестру и халатность государственных адвокатов. Он догадывался почему. И за десять лет, пока всё сидел без обуви на берегу Стикса, едва ли стал готов. — В тебе ни капли эмпатии. — Да пошёл ты. - И из него выворачивалось что-то, о чём Алексей почти привык не знать, что ему теперь почти совершенно не нужно, что никогда не вписалось бы и не впишется в то, что он привык называть собой. Без чего он приучил себя жить, а теперь новые рёбра рвали ему лёгкие и крошились на диафрагму. Как будто это не ему пришлось учиться разрешать себе иметь завтра. Как будто это не он так и не смог оплакать. Как будто это не он стоял на балконе и после того дня, тех обвинений и заседаний не представлял, что это он, а не окурок, падает вниз, на этот асфальт с классиками, так быстро, что его никто и никогда не запомнит. Чтобы Алексея наконец пустили к нему и он не знал, что сказать в их первую встречу — чтобы было чуть легче простить. - Полозову едва хватает сил уцепиться пальцами за его подбородок и уткнуться губами в губы. Это всего лишь механика, заученное бывшим телом движение, которое он когда-то так часто видел под третьим потолком своего монолита. Только он так скучал, что даже притворяться готов — лишь бы Алёша не узнал. Рано ему ещё про загробную жизнь столько знать, а Антон уже устал думать об этом, пока неделями ставил один и тот же синтез и отмывал колбы в Стиксе. Он слишком поздно понимает, что Зареева трясёт, так мелко и сильно, что на сжатые на плечах пальцы передаётся. Слишком поздно — и Антон вжимает Алёшу в плечо, вспоминая все глупости их жизни. Пересдачи, штрафы и скандалы, которые так бесполезно звучат в километрах под землёй. Думать в Аду о том, что не успел, это моветон, даже если и закончилось всё ужасно глупо. Почти как в камере — только тогда у него ещё была возможность эпидемий членовредительства. Всё, как говорил Марченко. И, вжимаясь пальцами в кожу под воротником, Антон почти был рад, что не поддался желанию отрубать по фаланге, когда тоска становилась такой же сырой и цементированной. Ему было почти жаль пачкать ею незапечатанные конверты от матери. Наверное, из-за этого ему внизу сначала было чуть легче, и Зареев дёргается, заставляет дать ему место в кольце рук, тычется влажными губами от подбородка до век. Он раньше так не любил торопиться, жадничать, требовать, и Антон едва успевает прижаться спиной к узкому промежутку между дверью и шкафом, когда Алёша целует чуть выше нового кашля. Чуть дальше сходящих на сутки трупных пятен. Его забрали через три часа, из-под толстого больничного одеяла, ещё не такого замёрзшего и едва по-новому разукрашенного. - Алексей помнит, какой у него был аккуратный пупок, потому что акушерка в роддоме старалась, что у него на груди и животе нет шрамов, потому что он ничего на себя в своей лаборатории не опрокидывал, что у него кожа липнет на рёбра на выдохе, потому что он никогда не завтракал и слишком тщательно выбирал тех, перед кем может есть. Помнит — и почти не думает о том, что теперь будет скользить пальцами по бугристым шрамам на животе, которые так никогда и не заживут. Потому что у него почти больше нет сил жить этой злостью дальше — а Алексею завтрашнему ещё столько сэкономить надо. - Когда Алёша тянет его в комнату и пытается стряхнуть с него пиджак, Полозов не сопротивляется — от него всё ещё, наверное, несёт приторностью морга и сырой затхлостью пожара. Наверное, так им будет чуть проще притвориться, что Зареев постарел с их последней встречи на пятнадцать лет, а Антон — ровно на два дня. В темноте заметить это ещё сложнее, и Полозов мнёт её под веками и на губах. У Алёши пальцы живее, проворнее, послушнее, когда он выдёргивает антоновскую рубашку из брюк и ползёт ладонями по спине. Полозов помнит, как то жался, то сбегал от его рук, когда Зареев понял, какая у него чувствительная там кожа, и так пытается повторить. Так, чтобы даже Алёша не заметил. Или хотя бы мог позволить себе сделать вид, чтобы не мучаться об этом потом. — У тебя тогда не было этих шрамов. Его пальцы замирают на антоновских лопатках, проваливаются в кратеры почти до костей, и Антон не хочет вспоминать, как уже в Аду его тело, как могли, залечивали чертики. Так, по старой дружбе, за крыс на подвальных этажах. — Не было. Это уже потом. Там. Они иногда использовали моё тело, чтобы из пожаров детей спасать. — Тебя за это отпустили? Зареев толкает его к кровати, вдруг оказываясь за его спиной с пальцами на его пуговицах. Проворные и живые — они скидывают с его плеч рубашку. Это едва ли красиво, едва ли Антон смог бы когда-то его осуждать, но Алёша так близко, что он чувствует не тепло, но как часто его кожи касается чужое дыхание. — Нет, это в других целях. Не думай об этом. Меня не заставляли. Всего лишь согласился помочь. - И Алексею вдруг кажется, что это осознание катится по каждой кости его тела. Цепляется, царапает, кусается — хочет остаться с ним. И Алексей вдруг соглашается с Господом — в этих лёгких, между полостей отмерших тканей, ещё жива любовь. Не для него, не для них — но к тем, кто ещё жив. И перед этим — он бессилен. - У них остаётся меньше часа, и Алёша касается губами его спины сначала медленно, а потом всё быстрее, быстрее. По кругу и заново. Пересчитывает шрамы поцелуями, не стирает, но запоминает. На столько лет, сколько хватит, вперёд. Полозов никогда не мог рассказать ему всего, но всегда знал, что Зареев всё сможет понять. Не всегда принять и оправдать, но это было деталями. Как порванный правый карман халата, который он так и не успел сменить, и отказ называть другие имена в обмен на несколько вычтенных лет. И Антону вдруг кажется таким бесполезным притворство, что всё, что он может сделать, это поймать за спиной ладонь. И сжать так, чтобы свои наконец перестали ныть. Ему кажется, что Алёша, упираясь лбом чуть ниже затылка, шепчет, что прощает. Ему хочется верить, что кажется, иначе Антону придётся впиваться зубами в язык, чтобы не сказать, что он обойдётся, потому что иначе он совершенно не знает, что сказать, а сейчас, как под анестезией, так просто случайно сжать чуть сильнее, откусить, запачкать простыни кровью. А Алёша такого не заслужил, и Полозов только сильнее сжимает его ладонь. У них никогда не находилось правильных слов друг для друга — глотают их, как таблетки без воды. — Тебе правда сейчас нужно? Антон оборачивается и хочет поймать эти слова губами, чтобы они не оседали на них. Он знает сотни способов отмывать грязь со стекла, но понятия не имеет, что делать с таким. Чем выводить, соскабливать, вытравливать. И когда Зареев медленно опускает руки по его плечам, пояснице, позвоночнику, перекатывает ладони на живот и ниже, Полозов едва успевает уложить свои поверх. — Я знаю, что нужно. Мне не сложно. — Не надо меня жалеть. Ты меня в гробу видел. — Читать твои письма было ещё больнее. Но я как-то пережил. Все письма вычитывались. Цензурировались. Редактировались. Полозов ставил едва заметные точки под буквами. «целую» «люблю» «скучаю» И Антон всё писал, писал, писал. Про всё на свете, пока у него ещё хватало сил, пока его не увезли в больницу. Врач вздыхал и говорил, что тот очень невовремя решил заболеть, под конец января, когда почти нет лекарств, даже с солюсульфона, говорил про резистентность и проблему с новыми препаратами, а Антон всё думал, что ему просто нужно немного поспать, чтобы собраться с мыслями и удержать ручку в руках. Соседи по палате всё советовали ему отказываться от лечения, чтобы подольше в больнице остаться, с туберкулёзом ведь можно надолго осесть, а Полозов боялся не выйти, не увидеть, не поговорить. Не успеть. А умирать уже страшно не было — у него не осталось на это всё сил. Зареев целует его чуть ниже едва отросших волос на худой шее и, придерживая ширинку и спихивая его руки, расстёгивает молнию. Обхватывает член через трусы, медленно водит, трёт большим пальцем головку. Как это было раньше, когда Полозову хватало нескольких касаний. И ведь руки те же, и что-то, такое живое и больное к нему, осталось, но кровоток так ухудшился, и чувствительность ни к черту. И Антон кусает губы, стараясь не продавить губы слишком сильно, пока Зареев сжимает кулак плотнее. — Это из-за того, что ты, — Алёша шепчет, бесполезно разжимая ладонь и утыкаясь в его плечо. — Да, — быстро говорит Антон, чтобы Зарееву не пришлось заканчивать. Чтобы он не таскал под весенним небом все эти глупые мысли. Чтобы хоть на одну ему стало легче. Алёша ведь ещё не знает, что всё это, что он прятал в желудке, пока оно разливалось по всему организму, переживает даже Ад. А злость — если Алёша всё же прошептал ему те слова — не может выжить даже здесь, где полно воздуха и где не так тяжело даётся каждый шаг и вдох. Им остаётся минут пятнадцать тишины, и Антон чуть дальше от своей ширинки находит его ладонь. Сжимает. Наконец так крепко, чтобы даже он смог почувствовать. Пока ещё не надо накидывать рубашку, застёгивать пуговицы, натягивать пиджак, который ему уже с десяток лет так велик. Пока не нужно стараться запомнить последний поцелуй. — Возьми, — сует ему Зареев пачку сигарет в руки, когда они уже стоят на пороге. — Раскуришь там со своими чертиками. А Антону всё так же нечего ответить, потому что он так и не прочитал ту единственную книгу, от которой Алёша плакал ещё в школе. Не услышал, как на жужжалке зачитывают имена и двусоставные слова через о. Не рассказал ему о том сне, который приснился ему перед смертью. И всё изменилось настолько, что последний поцелуй ему приходится запоминать внутри квартиры. Алёша так отчаянно пытается объяснить это тем, что иначе он просто не сможет его отпустить. Сядет в лифт вместе с ним, прилипнет к чертику, будет умолять и унижаться — а ничего всё равно не выйдет, и Антон прекращает эту дурацкую болтовню губами на губах. Чтобы тот не смел просить успеть вернуться ещё раз. Чтобы не успел сказать «прощай». А когда чертик, задыхаясь и почёсывая свой кошачий нос, рассказывает ему о том, каково это — целовать живого, Полозов только усмехается. И почти удивляется, когда тот отказывается слушать причину его смерти. Под землёй и сотнями атмосфер на появляющихся трупных пятнах это снова едва ли имеет значение, пускай и звучит ужасно глупо. - Смотря с балкона туда, где скоро снова появятся классики, Алексей всё пытается привыкнуть к новым рёбрам и устало думает, что любовь куда живучее их всех, даже если и хранится в карманах старых кашемировых пиджаков.
16 Нравится 0 Отзывы 5 В сборник