***
Бар назывался «Тёплый очаг» — название, которое в мирное время звучало бы уютно и даже слегка по-домашнему, а сейчас, после войны, отдавало горькой иронией. Очаг здесь был один — старая чугунная печь в углу, которая дышала теплом только на тех, кто сидел вплотную к ней, — и топили её чем попало: обломками разрушенных домов, старыми ящиками из-под снаряжения, рассохшейся мебелью, которую никто уже не собирался реставрировать. Воздух был густым от дыма — не только печного, но и сигаретного, — и от запаха дешёвого саке, которым торговали из-под полы, потому что лицензия у хозяина была только на пиво, да и то с перебоями. Какаши сидел в углу, спиной к стене, лицом ко входу — старая привычка, въевшаяся глубже, чем шрамы на костяшках, — и смотрел в свою чашку. Саке было дрянным: мутное, с кисловатым привкусом, явно разбавленное водой из-под крана. Но оно было горячим. И его было много. И он пил его уже третью чашку подряд, не чувствуя ни вкуса, ни градуса, — только тяжёлое, вязкое тепло, медленно растекающееся от горла к груди и дальше, к самому низу живота, туда, где обычно гнездилась пустота. Он не напивался. Он вообще редко напивался — слишком хорошо держал контроль, слишком привык к тому, что тело должно быть готово к бою в любую секунду. Но сегодня, когда Генма и Гай буквально выволокли его из кабинета — «Хокаге-сама, у тебя цвет лица как у покойника, ещё немного, и АНБУ начнут докладывать о твоей смерти, пошли, пошли, не упирайся», — он впервые за долгое время почувствовал не просто желание, а почти физическую потребность выпить. Не ради вкуса. Не ради ритуала. Ради того, чтобы мир хоть немного размылся по краям, чтобы мысли перестали крутиться по одному и тому же кругу — Сакура, Совет, снег, Сакура, Хаяси, Сакура, Сакура, Сакура… — и чтобы внутри хоть на пару часов стало тихо. — ...и я ей говорю: «Ты же понимаешь, что я тебе в отцы гожусь?» — он хмыкнул, покрутил зубочистку в пальцах. — Четырнадцать лет разницы, Какаши. Четырнадцать. Когда я уже сдавал экзамен на чунина, она ещё пешком под стол ходила. А теперь она на меня смотрит — вот так, — он изобразил взгляд исподлобья, с прищуром, с лёгкой, едва уловимой ухмылкой на губах, явно кого-то пародируя, — и говорит: «Генма, тебе тридцать пять, а не семьдесят пять, хватит на себя наговаривать. И вообще, — он понизил голос до заговорщицкого полу-шёпота, — ты мне нравишься. Такой... опытный. И глаза у тебя такие, что я в них тону». Представляешь? Он откинулся на спинку стула и мечтательно закатил глаза, но в этом жесте было больше иронии над самим собой, чем настоящей мечтательности. — А я смотрю на неё — и всё, — продолжил он, и в его голосе промелькнуло что-то, чего Какаши не слышал уже давно, — что-то, похожее на искренность, не прикрытую ни зубочисткой, ни ленивой ухмылкой. — Не про возраст думаю. Не про то, «правильно» это или нет. А про то, как она пахнет. Чем-то цветочным, но с перчинкой. Как она голову поворачивает, когда я её зову по имени, и волосы так... — он неопределённо повёл ладонью в воздухе, — рассыпаются. Как она смеётся — не просто вежливо хихикает, а запрокидывает голову и смеётся в голос, и всем плевать, кто что подумает. И у неё, знаешь, — он сделал многозначительную паузу, поднял бровь и чуть скосил взгляд на собственную грудь, — такая... душа. Большая. Щедрая. Сразу видно. Гай, который слушал с открытым ртом, закивал с энтузиазмом: — Прекрасная душа — вот что главное в женщине! Генма, я горжусь тобой! Ты видишь глубже внешности! Генма поперхнулся саке. — Гай, — сказал он, прокашлявшись, — я сейчас говорил не совсем о душе. Вернее, совсем не о душе. Я говорил о... — он сделал жест руками перед собственной грудью, округлый и выразительный. — О глазах. О её глазах. Больших. Выразительных. О душе, которая отражается в этих глазах. — О! — Гай просиял. — Это ещё прекраснее! Глаза — зеркало души! — Именно, — кивнул Генма с каменным лицом. — Зеркало. Души. Всё верно. Он перевёл взгляд на Какаши и чуть заметно подмигнул — мол, оценил? — но тут же продолжил, и его тон снова стал серьёзнее, глубже, как если бы он наконец добрался до того, ради чего вообще начал этот разговор: — И вот что я тебе скажу, Какаши. Бывает такое чувство — животное, понимаешь? Не про бабочек в животе. Не про «ах, какая луна, давай держаться за руки». А про то, что ты смотришь на неё — и у тебя дыхание перехватывает. Как в бою, только страшнее. Потому что в бою ты знаешь, что делать: уклоняться, бить, блокировать. А тут — ты просто стоишь и понимаешь, что всё. Приехали. Она заходит в комнату — и ты уже пьяный. Не от саке. От неё. От того, как она двигается. От того, как она смотрит — вот так, искоса, с прищуром, будто знает что-то, чего ты сам о себе ещё не понял. И ты теряешь голову. Напрочь. В ноль. И все твои «правильно-неправильно» — всё это летит к чёрту. Потому что остаётся только одно: ты хочешь её. До дрожи в пальцах. До боли в челюсти, потому что ты стискиваешь зубы и думаешь: «Нельзя. Она же младше. Она же...» — а она смотрит на тебя, и ты понимаешь: плевать. И ты сдаёшься. Он замолчал. Зубочистка замерла в его пальцах. — А она, — добавил он тише, — она та ещё штучка, понимаешь? Такая... кокетливая. Играет со мной. Не по-злому, а так, с огоньком. Знает, что я смотрю на неё, и специально волосы поправляет — вот так, медленно, — он изобразил жест, проведя ладонью по своей голове с преувеличенной грацией, — и улыбается уголком рта, будто говорит: «Ну что, Генма, попался?» И я попался. С потрохами. Гай, сидевший рядом и до этого с энтузиазмом уничтожавший миску с солёными орешками, вскинулся, как боевой конь, заслышавший сигнал к атаке: — Генма, мой друг! — Его голос, даже вполголоса, звучал так, будто он обращался к полку новобранцев. — Разница в возрасте — это не преграда! Это мост между поколениями! Это пламя юности, которое передаётся от сердца к сердцу, невзирая на цифры! Если твоя избранница видит в тебе мужчину, а не дату рождения, — значит, ты должен ответить ей тем же! Смотреть только в её глаза, а не в календарь! — Я в календарь не смотрю, — флегматично отозвался Генма, вынимая зубочистку изо рта и наставляя её на Гая, как указку. — Я смотрю на неё. И вижу, что она молодая, красивая, умная, амбициозная — и при этом почему-то выбрала меня. И вот тут, знаешь, возникает когнитивный диссонанс. — Это не диссонанс! — Гай хлопнул ладонью по столу так, что чашки подпрыгнули. — Это дар судьбы! Это... — Гай, — перебил Генма, и в его голосе промелькнула та самая ленивая, чуть насмешливая интонация, которой он доводил до бешенства ещё их сенсея в Академии, — ты когда в последний раз вообще на свидании был? Гай открыл рот, закрыл, моргнул. — Я... я посвятил свою жизнь тренировкам и воспитанию молодого поколения! — выпалил он, но уже чуть тише. — Это не значит, что моё сердце закрыто для... — Понял, — Генма кивнул с глубочайшим удовлетворением и вернул зубочистку на место. — Один-ноль. Какаши, ты свидетель. Какаши, который последние пять минут смотрел в одну точку на стене и медленно цедил саке, перевёл взгляд на Генму. В полумраке бара его лицо с маской и без того было трудночитаемым, а сейчас, под парами алкоголя и усталости, оно казалось и вовсе непроницаемым. — Я не свидетель, — сказал он глухо. — Я здесь выпить. — О, — Генма поднял бровь, — а я думал, ты здесь в качестве молчаливого украшения интерьера. Знаешь, такое мрачное, но стильное. «Хокаге в раздумьях». Картина маслом. Гай, оправившись от удара, подался вперёд: — Какаши! Мой извечный соперник! Ты слишком мрачен! Выпей ещё! Ещё! Пусть пламя юности растопит лёд твоей души! — Он уже схватил бутылку и начал щедро плескать саке в чашку Какаши, не замечая, что половина проливается на стол. Какаши не остановил его. Он просто подождал, пока Гай закончит, поднял чашку, сделал глоток — обжигающий, кислый, дрянной — и снова уставился в стену. Генма проводил его взглядом — долгим, изучающим, — и что-то в его лице чуть изменилось. Ленивая насмешка никуда не делась, но под ней проступило что-то другое. Что-то похожее на понимание. — Так вот, — продолжил он, откидываясь на спинку стула и переводя взгляд на Гая, — возвращаясь к моей даме. Она младше меня на... — он задумался на секунду, пересчитывая в уме, — на четырнадцать лет, если быть точным. — Четырнадцать! — воскликнул Гай, и его глаза загорелись праведным огнём. — Это не разница! Это вызов! Это возможность доказать, что твоя страсть, твоя жизненная сила, твоё пламя юности не угасли с годами, а только разгорелись ярче! Четырнадцать лет — это расстояние, которое можно преодолеть за один шаг, если этот шаг сделан с любовью! — Красиво сказал, — одобрительно кивнул Генма. — Прямо хоть записывай. Автор — Майто Гай, мастер романтической философии и отжиманий на одной руке. — На двух! — поправил Гай с гордостью. — Я делаю отжимания на двух руках, но по тысяче раз каждое утро! И я абсолютно серьёзен, Генма! Если ты любишь эту женщину, если твоё сердце бьётся быстрее при одной мысли о ней, — возраст не имеет значения! Мудрость зрелости и энергия юности могут соединиться в идеальном союзе! Это... это как союз двух стихий! Земля и Молния! Или Ветер и Вода! — Или спирт и похмелье, — вставил Генма. — Тоже мощный союз, между прочим. По личному опыту. Гай нахмурился, пытаясь понять, согласен ли Генма с ним или опять издевается, а потом решил, что согласен, и расплылся в широченной улыбке. Генма тем временем перевёл взгляд на Какаши. Тот по-прежнему молчал, но теперь хотя бы не смотрел в стену — смотрел в чашку, медленно вращая её в пальцах и наблюдая, как мутное саке плещется о керамические стенки. — А ты что думаешь? — спросил Генма. Вопрос прозвучал небрежно, почти лениво, но Какаши слишком хорошо знал этот тон. Небрежность Генмы была такой же маской, как его собственная чёрная ткань, — за ней прятался острый, цепкий ум, который ничего не упускал. — О чём? — спросил Какаши, не поднимая глаз. — О разнице в возрасте. О том, что кто-то младше на четырнадцать лет. О том, что общество может сказать: «Ай-яй-яй, как нехорошо, она тебе в дочери годится». Обо всём этом. В воздухе повисла короткая пауза. Даже Гай, кажется, почувствовал, что вопрос прозвучал не просто так, и замер с орешком в руке. Какаши медленно поднял глаза. Посмотрел на Генму — долгим, ничего не выражающим взглядом. Потом снова опустил их в чашку. — Я думаю, — сказал он глухо, — что если ты задаёшь такие вопросы, значит, тебе не всё равно, что скажут другие. А если тебе не всё равно — ты уже сомневаешься. И никакие советы тут не помогут. Генма хмыкнул. — Глубоко. Философски. Почти как в твоих книжках, только короче. — Он покрутил зубочистку в пальцах. — А теперь представь, что ты — это я. Только без моего обаяния, без моей скромности и без моей потрясающей причёски. — У тебя нет причёски, — заметил Какаши. — Вот именно. Я и без неё прекрасен. А теперь представь: тебе за тридцать. Ты — Хокаге, между прочим, — и тут появляется кто-то. Моложе. Намного. И ты смотришь на неё и думаешь: «Это неправильно. Этого не должно быть. Она заслуживает кого-то лучше, моложе, с меньшим количеством шрамов и большим количеством... жизни». — Он сделал паузу, и его голос стал чуть тише, чуть серьёзнее. — А она смотрит на тебя так, будто ты — единственный человек во всей Конохе, который что-то значит. И что ты делаешь? Отступаешь? Потому что «так правильно»? Или идёшь вперёд? Потому что «плевать»? Какаши замер. Чашка остановилась в его пальцах. Саке перестало плескаться о стенки. В баре было шумно — кто-то спорил у стойки, кто-то смеялся, кто-то затянул пьяную песню, — но весь этот шум вдруг отодвинулся куда-то далеко, стал фоновым, неважным. Важным было только это: вопрос, который Генма задал вроде бы о себе, но каким-то образом попал точно в цель. — Генма, — сказал он наконец, и голос его звучал странно, хрипло, — ты что, пытаешься меня о чём-то спросить? — Я? — Генма изобразил оскорблённую невинность. — Я пытаюсь спросить твоего мнения о своей личной жизни. Потому что ты мой друг, мой командир и мой собутыльник. И потому что Гай, — он кивнул на Гая, который всё ещё держал орешек в воздухе, — уже высказался. Мне нужно второе мнение. Желательно — от человека, который не делает тысячу отжиманий по утрам. — Две тысячи, — машинально поправил Гай. — Но я не вижу связи между отжиманиями и... — Гай, — перебил Генма, не отводя взгляда от Какаши, — помолчи минутку. Дай нашему Хокаге подумать. Какаши смотрел на Генму. Генма смотрел на Какаши. Гай смотрел на обоих, всё ещё не понимая, что происходит, но чувствуя, что происходит что-то важное. — Я думаю, — медленно произнёс Какаши, и каждое слово давалось ему с трудом, как если бы он вытаскивал их из-под того самого снега, что завалил Сектор 7, — что разница в возрасте... это не главное. Главное — что ты можешь ей дать. Не в смысле денег или статуса. В смысле... себя. Если от тебя осталось только полчеловека — стоит ли предлагать ей половину? Или лучше отступить и дать ей шанс найти кого-то целого? Повисла тишина. Даже Гай не нашёлся, что сказать. Генма долго смотрел на Какаши, и его лицо, обычно скрытое за вечной ленивой ухмылкой, стало неожиданно серьёзным. — Знаешь, — сказал он наконец, и зубочистка в его пальцах замерла, — иногда тот, кто считает себя половиной, на самом деле — больше, чем десяток «целых». Просто он этого не видит. Потому что смотрит на себя через призму того, что потерял, а не того, что осталось. Он отвёл взгляд, плеснул себе ещё саке и добавил, уже обычным, ленивым тоном: — Но это я так, гипотетически. Моя дама, кстати, младше меня на двенадцать лет, но она — не Хокаге, так что ей проще. Ей не нужно беспокоиться о том, что деревня подумает. Ей вообще плевать, что кто подумает. — Он усмехнулся каким-то своим мыслям. — Может, именно за это я её и... Он не договорил. Поднёс чашку к губам и сделал долгий глоток. Гай наконец опустил орешек в миску и торжественно провозгласил: — Я не понял и половины из того, что вы сейчас сказали! Но я чувствую — это был важный разговор! За это надо выпить! Он схватил бутылку и начал разливать саке по чашкам, на этот раз почти не проливая. Какаши поднял свою чашку, посмотрел сквозь мутную жидкость на огонь свечи и вдруг подумал о том, что Генма так и не назвал имени. И о том, что «младше на четырнадцать лет» — это не такой уж большой разрыв, если посмотреть на это глазами Гая. И о том, что где-то там, в госпитале или, может быть, уже дома, сидит Сакура — уставшая, вымотанная до предела, но всё ещё не сломленная, — и её губа всё ещё помнит прикосновение его пальца. Он сделал глоток. Саке было дрянным. Но горячим. И его было много. И впервые за долгое время этого было почти достаточно.***
В баре стало душно. Не от печки — та, наоборот, начала подыхать, и хозяин уже дважды подбрасывал в неё щепки, ругаясь сквозь зубы. Душно стало от людей: «Тёплый очаг» набился под завязку, строители у соседнего столика затянули какую-то пьяную песню, музыка из старого приёмника орала так, что дребезжали стёкла, а Гай, воодушевлённый всеобщим вниманием, как раз поднялся, чтобы в лицах изобразить что-то про их последнюю миссию с Ли — судя по жестам, там фигурировал как минимум взрыв. Какаши допил остатки саке, поставил чашку на стол и поднялся. Никто не заметил — Генма был занят тем, что лениво ковырял зубочисткой в миске с орешками и что-то втолковывал Гаю, который с энтузиазмом кивал. Здесь, в «Тёплом очаге», он был просто сам по себе, с двумя друзьями, и это было... нормально. Но душно. Он вышел на улицу, оставив за спиной гул голосов и дребезжание приёмника. Холод ударил в лицо — отрезвляюще, но не больно. Снегопад, который шёл трое суток, наконец выдохся: с неба не сыпало, только редкие снежинки кружились в воздухе, ленивые и почти невесомые. Луна проглядывала сквозь рваные облака — бледная, замёрзшая, но живая. Крыши домов серебрились в её свете, и вся Коноха казалась огромным спящим зверем, укрытым белой шкурой. Тишина после гула бара была почти оглушительной. И прекрасной. Какаши прислонился плечом к стене, сунул руку в карман за сигаретами. Зажигалка щёлкнула, огонёк дрогнул, дым потянулся вверх, смешиваясь с паром от дыхания. Он был пьян. Не шатался — на ногах стоял твёрдо, слишком много лет тренировок, чтобы тело подвело его даже сейчас, — но внутри что-то отпустило. Расслабилось. Перестало держать оборону. Разговор с Генмой всё ещё крутился в голове. Какаши затянулся глубже. Дым обжёг горло. И в этот момент краем глаза заметил движение. Тень. На крыше соседнего здания — старого склада, примыкавшего к бару, — что-то шевельнулось. Какаши рефлекторно напрягся, рука сама скользнула к бедру, где обычно висел кунай. Тень двигалась странно — неуверенно, рывками, как будто... Тень споткнулась. Раздался глухой удар, приглушённое ворчание — невнятное, но явно женское и явно раздражённое, — и шорох осыпающегося с крыши снега. Какаши уже бежал. Две секунды — и он был на крыше склада. Тело сработало быстрее мысли: прыжок от стены, переворот, мягкое приземление на заснеженную черепицу. И там, в лунном свете, спиной к нему, пытаясь подняться с четверенек и отряхивая снег с пальто, сидела Сакура. — Чёрт, чёрт, чёрт, — бормотала она, хлопая ладонями по рукавам. — Вот же дурацкая крыша, вот же дурацкий снег, вот же дурацкая я... — Сакура. Она замерла. Медленно — очень медленно — обернулась через плечо. И увидела его. Какаши. На крыше. С сигаретой в одной руке и с выражением лица, какого она у него никогда не видела: смесь облегчения, недоверия и чего-то ещё, что она, будучи пьяной, не могла расшифровать. И она засмеялась. Не тихо, не вежливо — а в голос, запрокинув голову, так что снежинки падали ей на лицо и таяли на разгорячённой коже. Смех был хриплым, пьяным, абсолютно неудержимым. — Какаши! — выдавила она сквозь смех. — Ты... ты что тут делаешь?! Ты меня преследуешь?! Это... это так по-твоему! Стоишь там... с сигаретой... как... как... Она не договорила, потому что смех снова накрыл её с головой. Какаши сделал шаг вперёд, протянул руку — не приказным жестом, а просто чтобы помочь ей подняться. — Ты в порядке? — спросил он, и голос его прозвучал менее ровно, чем обычно. Может быть, из-за саке. А может, из-за неё. — В порядке! — она ухватилась за его руку и поднялась, чуть покачнувшись, но устояв. — В абсолютном! В полнейшем! В... — она отряхнула снег с коленей, — в грязном, но в порядке! Какаши всё ещё держал её за руку. Она заметила это, замолчала, посмотрела на их сцепленные пальцы, потом — на него. Луна светила ей прямо в лицо, и он видел: щёки раскраснелись от холода и алкоголя, глаза блестят — пьяные, живые, смеющиеся, — волосы растрепались и выбились из узла. Никакой брони. Никакой униформы. Просто Сакура. Пьяная, замёрзшая, смешная. Прекрасная. — Ты сбежала, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. — Я сбежала от Ино! — подтвердила она с гордостью. — Она хотела, чтобы мы пошли ещё в одно место, а я сказала: «Ино, я пьяная, я хочу домой», — а она сказала: «Ты не пьяная, ты просто уставшая», — а я сказала: «Я и пьяная, и уставшая, и вообще...» — и пока она отвлеклась на какого-то парня у стойки, я вылезла в окно. В окно, Какаши! Как в академии! — В окно, — повторил он, и в его голосе промелькнуло что-то, подозрительно похожее на смешок. — И зачем ты полезла на крышу? — Это был... тактический манёвр! — она взмахнула рукой, чуть не потеряв равновесие, но он придержал её за локоть. — Я хотела... срезать путь. Или посмотреть на звёзды. Я ещё не решила. — Звёзд не видно. Облачно. — Значит, срезать путь. И то, и другое — отличные причины. Она снова засмеялась, но уже тише, и смех перешёл в какую-то тёплую, пьяную улыбку. Какаши вдруг понял, что тоже улыбается — губами под маской, но она, кажется, это заметила, потому что её взгляд скользнул по его лицу и задержался на том месте, где маска обтягивала щёки. — Ты пьян, — заявила она. — Ты тоже. — Я знаю. Я первая спросила. — Она ткнула пальцем ему в грудь. — Что ты вообще тут делаешь? В такой час? На этой улице? У этого бара? — Я был в этом баре, — сказал он. — С Генмой и Гаем. Они вытащили меня... выпить. — Генма и Гай? — она хихикнула. — Это, должно быть, было ужасно весело. Особенно когда Гай начинает говорить про юность. — Было. А Генма весь вечер рассказывал про какую-то девушку, которая младше его на четырнадцать лет. — Четырнадцать? — Сакура присвистнула. — Ничего себе. И кто она? — Не сказал. Но говорил о ней... много. — Много — это сколько? — Достаточно, чтобы Гай предложил им пожениться. Сакура прыснула. — Бедная женщина. Она хотя бы знает? — Похоже, знает. Они переглянулись — и засмеялись оба, в унисон, пьяно и беззащитно, как смеются люди, которые слишком долго были сильными и наконец позволили себе эту роскошь. — Садись, — сказал Какаши, отпуская её локоть и опускаясь прямо на заснеженную черепицу. — Ты всё ещё на крыше. Срезать путь можно и сидя. Сакура посмотрела на него, на черепицу, на луну, на свои мокрые от снега джинсы — и села рядом, подобрав ноги. Какаши достал новую сигарету, прикурил, и только тут сообразил, что маска всё ещё на месте. Он стянул её вниз, к подбородку — медленно, уже не стесняясь, — и затянулся. Дым потянулся вверх, к равнодушной луне. Сакура смотрела на него. Без маски. С сигаретой. С этим вечно усталым, но сейчас — живым, настоящим лицом. Она вдруг поняла, что никогда не видела его таким. Или видела, но очень, очень давно. — Можно? — спросила она тихо, кивая на сигарету. Он повернул голову, встретил её взгляд — и молча протянул сигарету. Но она не взяла её из его пальцев. Вместо этого она чуть подалась вперёд, потянулась — и осторожно, кончиками пальцев, вытянула сигарету прямо из его губ. Какаши замер. Она поднесла сигарету к своим губам — тем самым, которых он касался сегодня, — и затянулась. Глубоко. Медленно. Выдохнула дым в сторону, и он поплыл над крышей, смешиваясь с морозным воздухом и паром от её дыхания. Потом она снова посмотрела на него. В её зелёных глазах плясали луна и огоньки далёких фонарей, и в них было что-то, от чего у него перехватило дыхание. Не от саке. Не от холода. От неё. — Вкусно, — сказала она. — Гадость, но вкусно. — Лучшее саке в Конохе, — пробормотал он. — Что? — Ничего. Это из бара. Она усмехнулась и вернула сигарету ему — не в пальцы, а снова к губам, почти коснувшись их своими пальцами. Он принял её, затянулся, и они так и сидели — плечом к плечу, разделяя одну сигарету на двоих, глядя на заснеженные крыши и редкие огни ночной Конохи. Тишина была не неловкой, а какой-то правильной, как будто слова были не нужны. Потом сигарета догорела до фильтра, и Какаши затушил её о черепицу, бросил в снег. Поднялся, протянул Сакуре руку. — Пойдём, — сказал он. — Я провожу тебя до дома. — Я могу сама, — возразила она, но руку взяла и поднялась, снова покачнувшись. — Можешь. Но я провожу. Они спустились с крыши — он первым, потом помог ей, придержав за талию, когда она чуть не соскользнула с карниза. Она снова засмеялась, на этот раз над собственной неловкостью. Пошли по пустым улицам, засыпанным снегом, и их шаги звучали гулко в морозной тишине. Оба пьяные, оба молчаливые, но молчание было тёплым, почти уютным. У подъезда её дома — старого, но крепкого, с деревянной лестницей и тусклой лампочкой над дверью — она остановилась. Повернулась к нему. Луна освещала её лицо, и Какаши вдруг подумал, что она похожа на ту самую Сакуру из академии — только старше, уставшую, со шрамами, которых не видно под одеждой, но всё ещё живую. — Спасибо, — сказала она. — За крышу. И за сигарету. И за то, что проводил. — Не за что. Она помедлила. Потом, глядя ему прямо в глаза, тихо спросила: — Зайдёшь? Это был простой вопрос. В нём не было ни вызова, ни кокетства, ни требования. Только пьяная, усталая честность. И приглашение, которое он мог принять или отклонить. Какаши посмотрел на неё. На её пальто, на выбившиеся из узла волосы, на губы, которые совсем недавно касались его сигареты. На всю её — пьяную, смешную, сломанную, сильную, живую. — Зайду, — сказал он. И она открыла дверь.