Анахоре́т

R
Завершён
6
1
Размер:
9 страниц, 5 004 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

Анахоре́т

Настройки
Мне семнадцать, но я чувствую себя на все тридцать. Иногда мне кажется, что меня выдумали, какой-то занудный Бог или вроде того, играющий в пошлые шутки, нарисовал меня чернилами одиночества на обрывке чужой жизни. Я ношу линзы. Всегда, впрочем, носил, потому что очки делают меня видимым, а я стараюсь быть как можно незаметнее. Люди говорят, что глаза — это зеркало души, поэтому я подвожу их чёрной подводкой, чтобы никто не заглянул, даже школьный психолог, у которого я на учёте уже который год. Я не разговариваю почти ни с кем, кроме своих «друзей». Не потому что не хочу или меня воротит от общества, а потому что слова как иглы в горле, болят, сложно и бессмысленно. Когда всё, что ты чувствуешь, — это пустота и лёгкое раздражение от самого факта бытия, нет нужды делиться этим с другими. В школе я как тень: худой, высокий, нездоровый по мнению педсовета и матери, которую вижу раз в неделю. Учиться получается из рук вон плохо, но это никого не удивляет, ведь от меня уже ничего давным-давно не ждут. Они думают, что я странный, но может, так и есть. Я читаю Кафку, иногда Шекспира — всё, что пахнет пылью и безумием. Люблю, когда литература мучает, как тяжёлое похмелье. Моя мать говорит, что у меня «высокий интеллект». Это просто эвфемизм для «социально не адаптирован». Иногда она зовёт меня «маленький профессор», ведь я умный для своего возраста (по её мнению), но делает это с такой грустью, что мне хочется исчезнуть. Я не люблю себя, если быть честным, но не до откровенной ненависти. Я принимаю себя, в отличии от большинства своих сверстников, что очень тупо борются с самими собой и тонут в самоугнетении и могу сказать «нет» мудакам, непонимающих, что у меня тоже чувства есть. Впрочем, я не люблю почти никого. Люди — это как сырой, грязный бетон: холодные, тяжёлые, оставляют следы. Иногда я играю в «SimTown» или «Quest 6: The Spinal Frontier» на старом компьютере. Там всё логично и просто. В мире пикселей никто не орёт, не умирает и не требует объяснений. Иногда я притворяюсь, что это моя «настоящая жизнь». Хотя, я не делаю ничего полезного. Сижу в тени и смотрю, как всё разрушается и, странным образом, в этом есть что-то утешающее. Мама и папа развелись, когда мне было двенадцать. Остаться с отцом, кажется, самое ужасное обстоятельство в моём существовании: сначала другая женщина, потом работа, потом другие женщины, потом бар. Иногда я думаю, что это проклятие передаётся по наследству. Я имею ввиду, быть ничем. Быть молчаливым провалом. Я не шучу. Я не смеюсь. Я не верю в иронию, ведь она для тех, у кого есть силы играть. Мои силы уходят на то, чтобы утром вставать. Я курю не потому что хочу, а потому что иначе тревога зашивает мне лёгкие изнутри. В компании друзей я та же маска, что и всегда. Иногда мне кажется, что я это просто оболочка, которой никто не управляет. Я держусь рядом с Эдди, парнем, что живёт по соседству чуть ниже меня, но между нами — стена из недосказанностей и того самого «детства», которое, по идее, должно было нас спасти, а только добило. По итогу весь мой мир — это дым, полосатый свитер, потрёпанные ботинки и ощущение, что я опоздал на поезд, который никогда не существовал и может, именно в этом — моя правда. Я живу во лжи, замаскированной под дом. Это пятиэтажное здание, которое местные называют «коробкой». В Дерри такие дома редкость, как случайные ошибки в машинописном тексте, никто не знает, зачем они появились, но все делают вид, что так и должно быть. Большинство тут живёт в частных домах: с крыльцом, с газоном, с милыми пугалами на грядках, ая живу в бетонном уроде, который притворяется жильём. Формально тут пять этажей, а по факту декорация. Первый этаж даже не этаж, а магазин. Там пахнет гнилыми яблоками, старым хлебом и чем-то, что раньше было мясом. Продавец — мужчина с глазами, полными слизи. Он всегда на месте. Я иногда думаю, что он не человек, а механизм, ведь он не моргает. Пятый этаж — чердак. Официально нежилой, на деле кладбище забытых вещей и мёртвых голубей на пару с крысами. Туда не ходят. Лестница на пятый этаж скрипит, как если бы каждый шаг был для неё мучением. Я бывал там дважды, один раз в одиночестве, один раз с Эдди. Больше не пойду. В углах тишина шевелится, как живое существо, а может это ещё живые мышки. Я обитаю на втором. Этаж между бездной и иллюзией. Из моего окна видно тупик, он называется «Pine Stash End», но сосен там нет, только щебень и один облезлый столб, на котором кто-то когда-то прибил объявление, которое больше не читаемо. Оно рассыпалось, как всё в этом городе. Соседи на третьем — семья, где всё гниёт изнутри. Ребёнок орёт с утра до вечера, женщина курит в ванной, и запах сигарет смешивается с влажной штукатуркой. Иногда ночью слышу, как мужчина бьёт стены, будто бы их можно сломать и выйти наружу, но никакой наружи не существует. На четвёртом никто не живёт. Там темно и страшно. Лишь сверху лампочка мигает, словно пытается вспомнить, зачем она горит, иногда она сдаётся. Лестница у нас бетонная, с трещинами. В каждой крик. Перила облезли, словно и сам дом уже пытался избавиться от своей кожи. Всё это напоминает мне старую тушу кита, брошенную умирать под открытым небом. Соседей я особо не знаю, кроме одной дамы. Они, возможно, знают меня как странного подростка с глазами, как уголь и пахнущего сигаретами, но никто не здоровается. Здесь не здороваются. Здесь смотрят в пол и живут, будто смерть уже настала, но просто ещё не дали справку или знак об этом. Этот дом не просто место, это диагноз, который не лечится, но с ним нужно жить. Когда мне было лет восемь, я думал, что все красивые женщины рано или поздно исчезают. Как пар в мороз. Они просто больше не открывают дверь. Но Та́лон — оставалась. Её квартира была напротив нашей, на том же втором этаже. На каждом этаже было четыре двери. За одной дверью — отец с бутылкой. За другой — она. Та́лон Джейс. Ей тогда было, наверное, чуть за двадцать, но казалась она старше, как кажутся старше те, кто давно перестал верить, что у утреннего света есть смысл. Волосы как клубы тёплого дыма, лицо чистое. Она была слишком красива для этого дома, как будто застряла здесь случайно. Мама тогда уже почти исчезла, и отец пил, а я всё больше молчал. Когда становилось совсем невыносимо я стучал к Талон. Три коротких, один длинный. Она открывала быстро, как будто ждала. И улыбалась так, будто в этом есть что-то правильное. У неё всегда пахло ванилью и табаком. В квартире было тепло, и мягкий свет, и какие-то сладости, которые она называла по-французски, будто этим спасала их от обыденности. Я ел и смотрел, как она курит у окна. Её губы двигались медленно, точно повторяя слова, которых я не слышал. Она была проституткой, я это узнал позже, когда научился читать выражения лиц. Мужчины приходили к ней ночью и уходили, стараясь не смотреть мне в глаза, но она никогда не пряталась, не объяснялась, она просто была. Иногда я засыпал на её диване. Под пледом с запахом духов, в звуках старого радио, а она сидела рядом, курила и думала, как будто хотела запомнить меня до того, как я тоже исчезну. Она говорила: — Ты не такой, как все. Это плохо. Но ты справишься, Ричи. — а я верил, потому что её голос был единственным, что не звучал, как ложь. Потом я стал старше и Та‌лон куда-то пропала. Мне сказали, что она переехала к себе «на родину», иными словами, её депортировали. Я долго плакал и из-за моих слёз отец разозлился, и ударил меня, тогда я спрятался в библиотеке, там было тихо. Тишина в Дерри вещь то редкая, обычно даже молчание здесь с привкусом крика или хныканья. Сидел между двух полок, на полу. Уши заложены наушниками, но музыка не играла, просто притворялся, что не слышу остальных. Кровь с губы стекала в уголок рта. Я не вытирал. Хотел, чтобы немного щипало, ведь эта боль исходит не из моего сердца, а из чего-то внешнего, физического, что значит, я не слабак. Странное мнение, вы меня не поймёте. Вдруг — голос. Спокойный, не хриплый и не скрипучий, как у других в этой дыре. Чистый и внятный: — У тебя кровь. — я дёрнулся. Мозг сначала среагировал, как на угрозу, но когда поднял взгляд, там был он. Светловолосый, чуть сутулый, но спокойный, как холодная вода в стакане, никаких резких движений. Он выглядел… Нормальным. Вполне нормальным и это сразу настораживало. Я ничего не сказал. Он предложил шоколад и салфетку. Кто вообще предлагает шоколадку незнакомому человеку в библиотеке? Но я всё равно взял, потому что голоден и уставший. Он не сел рядом и не стал задавать вопросов, просто остался неподалёку, ища что-то для себя. Иногда смотрел на меня, но не как все остальные, не с жалостью, не с опаской, а скорее как на забытую вещь, которую не решаются трогать, но и выбросить жалко. Он напоминал мне светлое пятно на промокшей стене, место, где что-то должно было сгнить, но почему-то не сгнило. Я не знал, кто он, но когда он ушёл, оставив после себя запах ванили и чего-то растительного, не конопля или что-то такое, а розмарин или базилик, и в этот момент я поймал себя на мысли, что хочу снова его увидеть. Дело не в том, что он такой «добрый» или «щедрый», а в том, что рядом с ним мир впервые за долгое время для меня не казался ловушкой. Иногда человек возвращается не туда, где было хорошо, а туда, где было неплохо, там, где не ударили, не заговорили резко, не спросили «почему ты такой» и поэтому я вернулся в библиотеку через два дня и, конечно, не из-за книг. Он был там снова, тот парень. Сидел за одиноким столом в читальном зале, с рюкзаком на коленях, из которого что-то шевелилось. Я прошёл мимо, как будто не заметил, но сел рядом, не вплотную, на два стула дальше от него. Тишина. Через минуту он вытащил из рюкзака контейнер. Прозрачный, с дырочками, а внутри — черепаха. Средняя, не особо красивая, но ухоженная и на панцире — маленький синий бантик. — Френки, — сказал он тихо, будто это объясняло всё. Я обернулся, впервые взглянув прямо. — Чего? — — Так зовут её. Френки. Она любит огурцы, но я даю салат. — он говорил спокойно, не выжидая реакции. Я пересел поближе, глядя на маленькую, глупенькую черепашку. — Ты ёбнутый какой-то. — сказал я. — В каком-то смысле да. — просто ответил он. Опять пауза, но на этот раз не неловкая, просто… Пауза. Как между нотами. — Я Ричи. — он кивнул. — Патрик. Патрик Хокстеттер — имя не звучало чуждо. Даже наоборот, как будто я его уже где-то слышал. Наверное, в школе и в чужих разговорах, на которые не обращал внимания. Не важно уже. — Ты всё время таскаешь её с собой? — спросил я, кивая на черепаху. — Почти. Так и ей спокойнее, и мне. — это прозвучало без сентиментальности, но я понял. Мы оба были те, кто прячет живое, пока оно не затихнет, только вот он в пластиковой коробке, а я в себе. Разговор шёл, как будто по воде. Медленно, без всплесков. О кино, он любит мелодрамы, я сказал, что он слишком нежный и он слегка улыбнулся, будто понимал, что я просто пытаюсь защититься и побаиваюсь. Потом были разговоры о школе, о том, что он знает, кто я, но не верит слухам. Затем о Френки и она чихнула, словно желая привлечь наше внимание. Мы оба засмеялись, первый раз. Без надрыва. Когда солнце скользнуло по полу и библиотекарь Томпсон нас прогнал, он сказал: — Я здесь бываю часто. Можем снова затусить как-то вместе. — я кивнул. Не сказал «да» или «увидимся». Просто ушёл, но не один, как обычно. Было у меня такое чувство, будто часть меня осталась рядом с ним, и черепахой с синим бантом и милыми глазами. В тот же день я нехотя помчался с ребятами на Нейболт. Беверли закрашивала старое слово новым. Под ней осыпавшаяся бетонная стена заброшенного павильона. Всё вокруг давно отсырело и сползло в серость. Только аэрозольные пятна на стенах были похожи на пульс. Она вывела букву «А», потом перевела дух и стёр пятно краски со щеки. Рядом Билл курил. Стэн трещал о том, что в «У Шэрон» снова повысили цену на колу. Я слушал краем уха и тогда заметил: у неё на руке — тень. Синяя, рваная, как пролившийся чернилами сон. Синяк. Батя, как видно, снова приложился, полицейская рука, пахнущая металлом и потом. Я ничего не сказал. Просто отвернулся, хоть я и понимал, что Беверли знала, что я видел, и я знал, что она знает. Я стоял, ковыряя подошвой асфальт, пока Стэн не спросил: — А ты куда пропадаешь вечно, Рич? — я пожал плечами. — Да так. У меня теперь… Знакомый один. Вот недавно должны встретиться. — — Знакомый? — переспросил Эдди. — Патрик. С такими светлыми волосами, он ещё в библиотеке постоянно сидит. — и тогда это случилось. Пауза короткая, как вдох в потом Эдди прыснул. — Патрик? Тот чудик с черепахой? — рассмеялся. Остальные переглянулись. — Фу, Рич, у него же на парней стоит, в курсе? Если что, я с тобой за руку больше не знакомлюсь! — Майк насмешливо фыркнул на шутку Эдди, а Бен безразлично отвернулся. Их реакция была не в словах, а в мимолётном напряжении лиц. В том, как шаг в сторону вдруг стал чуть шире. Я не думал. Просто ударил, не сильно, конечно, по скуле, чтобы этот шутник не забывал, что слова — тоже оружие. Эдди отшатнулся. Замер. — Ты сдурел? — заорал он. — Это ж шутка, мать твою! — — Не смешно. — выдохнул я. И добавил тише: — Совсем не смешно. — все притихли, Стэнли что-то буркнул, типа «завёлся чё-то», а я смотрел, как Беверли продолжает рисовать, будто ничего не случилось. Она знала. Она, наверное, тоже молчала, когда её били, мы были одинаковыми. Эдди отошёл, потирая щёку. Остальные не подошли. Между мной и ними вдруг выросло что-то невидимое. Может стена, а может и трещина. Я подумал: а плевать. Если мои друзья такие, то пусть будет меньше друзей. Дождь бил по карнизу. Я сидел на подоконнике, в той самой позе, в которой удобно падать, если что, но я не собирался. Просто дышал. Курил. Дым выдыхался тяжело, как будто вместе с ним выходила вся сегодняшняя грязь и всё равно, оставалось внутри больше, чем выходило. Отец не пришёл, ну и хрен с ним. Его отсутствие было почти подарком, можно не ждать крика за громкость, не бояться удара за взгляд. Тихо. Только я, сигарета и серый вечер за окном, где асфальт блестел, как свежая кровь под лампой. Слова Эдди не выходили из головы: «Фу, Рич, у него же на парней стоит, в курсе?» Я ведь не ответил тогда. Дерри — это не город, это клетка с отражениями. Здесь, если ты не такой, как надо, тебя сперва вырежут из разговоров, потом из взглядов, потом из самой жизни. Я молчу, я всегда молчу об этом. Да, мне нравятся парни и девушки, и ещё молчание, когда кто-то прикасается небрежно и нежно и ещё чужие пальцы, когда они дрожат в темноте, но это нельзя сказать вслух. За это здесь не бьют, а убивают, причём медленно и с улыбкой, но Патрик… Я затянулся, отпустил дым. Он смешался с дождём за окном. Может, и правда. Может, у него «стоит» не на девушек. Слухи были, в школе шептались, особенно старшеклассники, но они были как плесень: расползались по углам, не касаясь самого Патрика. Он был слишком… Тихий, чистый, мягкий. Как будто в нём не может быть ничего такого, ни агрессии, ни плотского желания. Он ведь даже черепаху называет Френки, так по-детски мило. Я убежден, что это неправда. Я посмотрел в мокрое окно. Дождь размыл улицы, дома, фонари. Всё дрожало и плыло, как сон, а я представлял Патрика, но не в голом теле, не в возбуждении, а просто: как он улыбается, как смотрит, как говорит, что салат мягче огурца, поэтому он даёт именно салат Фрэнки и от этого становилось… Тепло. Я затушил сигарету о подоконник, легко и без злости. Завтра снова будет школа, будут чужие взгляды и слова, но эта ночь моя и пока она длится я могу думать об этом. Мы стали видеть друг друга чаще, но не в школе, ведь там я оставался прежним: колкий и цепкий. В школе нельзя было быть собой, даже если ты знал, кто ты, но за школой, где вечерами начинало пахнуть листвой и сыростью, где старые гаражи покрывались мхом, а окна заброшек были, как слепые глаза, там мы встречались. Не договариваясь, просто находились. Иногда у библиотеки. Иногда у ручья, где никто не ходит, кроме пьяных или потерянных. Патрик иногда приходил с черепахой. Она, как и он, молчала, но что-то в её тяжёлых движениях было умиротворяющее. Они сидели рядом, молчали и этого хватало. Однажды Ричи спросил, не глядя: — Ты когда-нибудь чувствовал, что ты как будто не совсем правильно сделан? — Патрик кивнул, не спросил, что это значит. — Иногда, — ответил он. — Но мне кажется, правильно и неправильно это для тех, кто смотрит на внешность, а не в внутренний мир. — Ричи улыбнулся на слова Патрика. Редко. Почти болезненно. Он не говорил прямо, ведь не умел, но в следующий раз принёс шоколад, тот самый, который Патрик когда-то дал ему. Иногда они гуляли до позднего вечера. Иногда шли в сторону старого двора, где бетон под ногами был весь в трещинах, а граффити на стенах дышало угрозой. Там под лестницей было укрытие, тёмное, сухое, словно вырезанное из мира. Они садились туда, будто в капсулу. — Все думают, что ты… Странный. — сказал как-то Ричи, бросая камешек о стену. — А ты? — спокойно спросил Патрик. — А я тоже странный. Так что, наверное, мы просто нормальные для друг друга. — он сказал это легко. Но сердце колотилось. Он не смотрел на Патрика, но чувствовал, что тот улыбается. Тихо и незаметно, но это была первая улыбка, направленная на него не как притворная или вынужденная реакция, а как признание. Они не говорили о школе, будущем, не говорили и о том, что между ними, но когда Ричи возвращался домой, на нём всё ещё пахло дождём, землёй и чем-то, почти невозможным, но настоящим. Под лестницей пахло мокрой пылью. Мир снаружи гудел далёкими машинами, капал по водостокам, разлагался медленно и неотвратимо, а тут была тишина, только дыхание Патрика ровное, будто он дремлет и моё чуть сбивчивое. Слишком громкое, как казалось мне. Мы сидели на бетонной плите, облокотившись на стену и я наблюдал, как он водит пальцем по шву джинсов, и почему-то это движение казалось самым человечным, что я видел за день или за месяц, или за жизнь. Я смотрел на его ладонь. Она была бледная, чуть в царапинах и вдруг, не думаю, не решаю, просто делаю, я положил свою руку поверх его. Он не отдёрнул и это страшнее, чем если бы отдёрнул, потому что если не отдёрнул, значит, понял. Он не повернулся, не сказал ни слова, только чуть сильнее выдохнул так, как будто ждал или надеялся. Я не смотрел ему в лицо, смотрел в стену. Там был обрывок старого граффити, почти смытый дождями. Какая-то фраза, возможно, «FUCK» или «FATE» — не разобрать. Мы оба молчали. — В школе… говорили, — сказал я глухо. — Что ты, ну… Что тебе парни нравятся. — пауза. Он не ответил. Я торопливо добавил: — Я не против, просто… Хотел знать, это правда? — он повернул голову. В темноте я не видел его глаз, но чувствовал их. — А если правда? — и тут во мне что-то затрещало, как проволока, которую тянули слишком долго. Я не знал, что сказать, просто оставил руку на его. — Тогда я не один такой, получается. — выдохнул я. Он сжал мои пальцы, слегка, но этого хватило, для первого раза хватило. Мы сидели так до тех пор, пока вдалеке не хлопнула дверь, и я не дёрнулся, не от страха, а от инстинкта. Он убрал руку, и я тоже, как будто ничего не было, но всё уже было. Но потом тогда, он смеялся с ним, не со мной. Патрик стоял у стены школы, а рядом — Генри, тот самый Генри. С слишком громким голосом, с битыми костяшками, с вечным ухмылом, будто он знает что-то, чего никто не знает, но всем будет больно, когда узнают. Патрик что-то сказал, Генри расхохотался и хлопнул его по плечу и в этот миг я почувствовал, как у меня под ребрами сжалось что-то влажное, голодное. Сердце? Нет. Ревность. Ревность — слово красивое, литературное, а я чувствовал это грязно: как будто кто-то взял горсть земли и вдавил мне в грудь. Неужели для Патрика наш разговор ничего не значит? Он что, с каждым парнем так душевно болтает и за руки держится? А я? Я просто такой же? Весь день прошёл как в тумане. Патрик смотрел на меня издалека, и он всё понял. Конечно, понял, ведь я бурлил взглядом спину Генри так, словно он причина всех моих бед и ему, по-хорошему, стоит сдохнуть и не мозолить мне глаза. Мы молчали пару дней, точнее, я игнорировал Патрика пару дней, а потом он сам пришёл ко мне. На чердак. Мой чердак — это клетка. Пыльная, тёмная, с покосившимися досками, с лампочкой на проводе, как в допросной. Мы сидели на старом матрасе, заваленном коврами. Пахло деревом, холодом. Это был мой мир и теперь он был в нём. Патрик смотрел в окно, где почти не видно было ничего, кроме силуэтов проводов и крошащихся крыш. — Я что-то сделал? Ты со мной не болтал давненько. — спросил он, наконец. Голос у него был такой, будто он боится задеть, но всё равно говорит. Я покачал головой. — Нет. Да. Не знаю. Просто… — он подождал, но я не продолжил. — Ты заревновал? — тихо. Как будто просто проверял собственную версию. Я замер. — К Генри? — добавил он, и в голосе не было ни обвинения, ни смеха. Я кивнул. — Это тупо… — — Нет, не тупо, — сказал он и наступила пауза. — Рич, — он повернулся ко мне. — Скажи… Ты что-то чувствуешь ко мне? Ведь тот разговор под лестницей ты не случайно завёл? — мир чуть сдвинулся. Я почувствовал, как пальцы в кармане сами собой сжались в кулак. Ответ был простой. «Да». Одно слово. Одна кость из горла, но я не смог. — Я не готов, — сказал я. — Я… Я не знаю, как. Я не знаю, что со мной. — я смотрел вниз. — Мне страшно, понимаешь? — он кивнул, не сказал ничего вроде «я понимаю», не обнял, не уговаривал, а просто кивнул и в этом кивке было больше тепла, чем в словах. — Тогда не будем торопиться.— мягко сказал он. — Всё нормально, Рич. — и сел ближе, не касаясь, а просто рядом и я вдруг понял, что вот это и есть любовь, не громкая, не сказочная, не киношная, а такая, живущая в молчании и правде. После этого момента я перестал понимать, что со мной происходит. Иногда, когда Патрик говорит, я почти не слышу слов, только наблюдаю, как у него двигаются губы. Узкие, светлые, с трещинками от ветра. Иногда он облизывает их, когда задумывается и в этот момент я отворачиваюсь, будто во мне включается какая-то аварийная система. Когда он рядом, то мне тепло, но не как в пледе, а как будто изнутри разгорается что-то мягкое и жаркое. Оно пульсирует где-то в груди, уходит ниже в живот и тогда я злюсь, на себя, на него, на весь этот чёртов город, где чувствовать уже преступление, если ты мальчик и твой взгляд держится слишком долго на другом мальчике. Я пытаюсь не смотреть, но всё равно смотрю. Он часто носит одну и ту же куртку, красную, с потёртым воротом. Я знаю этот ворот наизусть. Я знаю, как у него торчит ключица из-под рубашки, когда он тянется за чем-то в рюкзак. Я знаю, как у него темнеют ресницы, когда он моргает под дождём и это знание моё, тайное. Иногда я просыпаюсь ночью и вспоминаю, как он сидел на коленях, играя с черепахой. Как у него поднялась футболка, открывая живот и мне становится горячо и противно. Я закрываю глаза и шепчу себе, что это не то, чем кажется, что это просто подростковая ерунда, гормоны, туман, но я хочу его видеть, хочу быть с ним и, иногда, лишь иногда я просто хочу прикоснуться и это желание стыдное. Оно сидит во мне, как пёс на цепи. Я не зову его, но он всегда рядом. Смотрит. Дышит. Когда мы сидим под лестницей, или на чердаке, и он случайно касается моего колена, что-то говоря про рептилий, весь мир становится тише. Всё замедляется. Моё сердце бьётся так, что кажется, он его слышит. Я не знаю, что это. Любовь? Возбуждение? Ненависть к себе? Всё сразу? Я знаю лишь то, что если кто-то когда-нибудь узнает, если это кто-то скажет вслух, не шёпотом, то меня в этом городе сотрут. Смогут убить, но когда он рядом я больше не хочу быть никем другим. Я хочу быть просто рядом, хочу быть тем, кому он доверяет, хочу положить голову на его плечо, и чтобы ничего за этим не было или наоборот, чтобы за этим было всё, я не знаю. Я просто чувствую, слишком сильно, слишком телесно м глубоко и от этого страшно и прекрасно. Мы сидели на эстакаде, как всегда, будто нас сюда кто-то выносил каждый раз, за шиворот, за мысли, за неловкое молчание, за несказанное. Внизу деревья, чёрные и молчащие, как люди на похоронах, а за ними, пустота, не имеющая ни начала, ни границ. Только она и манила. Я курил. Одну за другой. Даже не чувствуя вкуса. Пепел сыпался на кеды. Патрик рядом, слишком близко, но всё равно бесконечно далеко. Молчал, хотя всегда умел говорить. Наверное, знал, что со мной творится. Мои пальцы дрожали, но не от холода, а от всего, от города, от мыслей, от того, что я хотел к нему, не телом, даже не душой, а сущностью, если она у меня есть. Наконец я выдохнул сквозь стиснутые зубы: — Ты… Ты когда-нибудь чувствовал, что тупо сгниёшь здесь? Что умрёшь в этом дурацком городе, и всё? Никогда не увидишь света ночного Сан-Франциско или не ощутишь запах дождливого Нью-Йорка… Что просто сдохнешь и никто, вообще никто не заметит.— это не был вопрос. Это был приговор, брошенный в пустоту. Он молчал. Взял сигарету прямо из моей руки. Затянулся и закашлялся, сильно, болезненно. Я чуть улыбнулся горько и криво. — Ты ошибаешься, — прохрипел он, — Я бы заметил.— тишина повисла. Какая-то другая, вязкая и тогда я не выдержал. Я развернулся к нему, резко, как от прыжка в воду, его лицо было в полумраке, губы чуть приоткрыты, может, от недавнего кашля, а может, от чего-то другого. Я потянулся, не думая, не решая, просто внутренне рухнув в эту точку. Губы промахнулись. Мой поцелуй попал в уголок его рта, влажный, неподходящий, неловкий. Мгновение и я отшатнулся, будто укусил сам себя. Меня охватило отвращение, но не к нему, а к себе, к тому, как хотел тому, что смог. Я не знал, куда деть руки, лицо, существование. — Прости… — вырвалось. — Я не… Я… — он не дал договорить. Тихо и спокойно поцеловал меня в щеку. Без страсти или стыда. Я отвернулся, глядя в темноту, будто в неё можно сбежать. Он остался рядом, не тронул больше и в этом молчании было больше принятия, чем во всех словах за этот вечер, я сидел с жжением на коже, в губах, в щеках, в глазах и всё, что я знал наверняка, это то, что теперь назад не будет. Теперь всё настоящее и мне было страшно, но ещё страшнее больше не чувствовать этого никогда. Я шёл домой медленно, как будто каждый шаг был приговором, отданным самому себе. Кеды тонули в лужах. Дождь не усиливался, просто капал, тихо, монотонно, как будто хотел смыть с меня всё, что случилось, но не получалось. Это осталось. Внутри пульсировало что-то нелепое и тёплое. Место, куда попал поцелуй. Уголок губ, будто кто-то нажал изнутри и теперь болело не телом, а глубже. Мне было стыдно. Я — не такой. Я же… Нет, ну не могу быть. Это… Это ведь была просто ошибка. Просто… Поддался моменту. Просто глупый порыв. Я убеждал себя так по кругу, до безумия. Вы не понимаете, одно дело — внутренне чувствовать, что тебя, возможно, чисто теоретически привлекают парни, но другое — уже сталкиваться со своими чувствами лицом к лицу. Каждое «просто» звучало как ложь, потому что я хотел и потому что… Это был Патрик. Я закрылся в комнате, хлопнул дверью, не специально, просто руки дрожали. На кухне было пусто. Отец опять не пришёл и, может, хорошо. Не нужно прятать лицо. Я сел на пол. Не раздеваясь, уткнулся лбом в колени. Дождь бил в стекло, и мне показалось, что он говорит за меня. «Ты тварь.» «Ты слабый.» «Ты пидор.» «Ты отвратительный.» Слова рвались изнутри. Голосом отца, голосом Эдди, голосом улиц, где убивают за взгляд. Я давился ими и потом заплакал. Не рыдал, тихо, как будто боюсь, что даже стены услышат. Слёзы были как уксус щипали, оставляли после себя пустоту. Я тёр лицо рукавом, злился, шептал себе: «Заткнись… Заткнись…», но не мог остановиться. В эти минуты я ненавидел всё. Своё тело, которое предало. Своё сердце, которое выдало. Патрика, за его мягкий взгляд, за поцелуй в щёку, за то, что не испугался, не оттолкнул. Я думал, что надо что-то делать, бежать, ударить кого-то, кричать, вырвать из себя эту часть, которая любит, но только сидел. Мокрый, выжженный изнутри, один в сером квадрате комнаты и думал: «а если это не ошибка? А если я — это именно тот, кто сделал бы такое ещё раз?» и в этом был и ужас, и странное, болезненное облегчение. Этот чердак был не местом, а щелью между мирами, между городом и небом, между детством и чем-то гораздо более странным. Здесь пахло горячим деревом, мышами, осевшей пылью и старыми коробками, но сейчас пахло ещё и сигаретами. Моими. Он пришёл, как всегда, будто его сюда принесло с ветром. Лёгкий, живой, неосторожный. Взъерошенный. Я курил у распахнутого окна и не обернулся. Я знал, что он здесь. — Опять куришь. — пробормотал он, и в голосе не было ни укоризны, ни заботы. Я не ответил. Затянулся. Был вечер, в том медленном, глубоковатом смысле, когда тени не длинные, а тёплые и вдруг он оказался позади, тихо, как кот. Потом — прикосновение губами к шее. — Эй… — выдохнул я, но не всерьёз. Он поцеловал ещё, чуть левее и ещё, ближе к низу шеи, шероховатость его дыхания касалась кожи так, будто она вдруг стала совсем новой, незнакомой мне. — Щекотно, дурак… — пробормотал я, смеясь. Голос сорвался на хрип. — Прекрати! Щекотно! — но я не просил всерьёз. Он это знал. — А если не хочу? — прошептал он, уже рядом с ухом, и это было не как в фильмах, а по-настоящему. Слишком живо и мягко, чтобы не дрожать. Я затянулся ещё раз, чтобы успокоиться, но пальцы дрожали. Пепел осыпался прямо себе на штаны, он поцеловал снова, в другое место, чуть выше, туда, где проходит тонкая сонная артерия и я вдруг всерьёз рассмеялся. — Пат… Ну хватит, правда. Я, блядь, сейчас задохнусь тут! — он отстранился. Посмотрел на меня с той своей улыбкой, неуверенной, как будто всё ещё не до конца верил, что можно так. Я взял его за запястье. Патрик сел рядом. Мы курили вдвоём, не разговаривали, только тишина чердака, наши дыхания, запахи табака и близости и в этом, в этой странной, нелепой тишине, было больше нежности, чем в любом признании. В Дерри нельзя было жить вот так, нельзя было смеяться в шею двум парням, целовать без спроса, курить в обнимку, быть, но мы были, пока — были.
6 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)