хозяйка

R
Завершён
27
1
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 3 212 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
27 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник

💔

Настройки
Тишина. Липкая, плотная, вязкая тишина, заполняющая собой всё пространство номера.  Она стекала по стенам, оседала на плечах, застревала комом в горле. Казалось, если вдохнуть слишком глубоко, то она расползётся по всему организму, сдавит грудную клетку, перекроет кислород и заставит сердце биться медленнее. До полной его остановки. Тишина, в которой каждый взгляд, как крик. Как удар током. Тишина душила. Как будто воздух стал гуще, как будто время застыло, не позволяя ни уйти, ни остаться.  И любое движение казалось преступлением. Любое слово – слишком хрупким, чтобы выдержать вес его чувств. Тишина звенела в каждом вздохе, в каждом отведённом взгляде, в каждой сигаретной затяжке, клубы дыма которой успевали совершить «мёртвую петлю» в лёгких, прежде чем вырваться наружу.  Тишина липла к коже, к запястьям, к вискам. Хотелось закричать, чтобы прорвать её; чтобы разрубить это безмолвие.  Но крик застревал в груди, как и всё, что они хотели сказать, но не могли. Приглушённый свет лампы на прикроватной тумбочке окутывает собой пространство номера, сейчас как никогда прежде напоминая сцену театра. Театра теней. Всё вокруг пропитано этим напряжением, как бывает только перед концом: не трагическим, не внезапным, а мучительно осознанным.  И каждый предмет кажется впитанным в эту тяжесть – занавески, колышущиеся от ветра из приоткрытого окна; подушки, одеяло и белоснежная простыня – некогда выглаженные – теперь же неловко смятые; и полумрак, обнажающий уже совсем не тела, а что-то гораздо глубже. Бледное золото её шёлковой сорочки цепляет свет, отражая в заледеневшем отражении оконного стекла. Спадает по её телу свободно, обвивая изгибы, как вторая кожа, которой хочется коснуться, смять, стянуть. Лямки едва держатся на плечах, и каждый их сдвиг кажется обещанием, которого не будет. Каждое едва уловимое движение, каждый взмах ресниц, каждая чёртова затяжка этой бесконечной сигареты ещё даёт какую-то надежду. Которой заведомо нет. Таня смотрит ей в спину – и в каждом изгибе ткани видит всё, чего никогда не сможет иметь: утро после ночи, вечер после трудного дня, жизнь где-то в пределах одной плоскости в масштабах квадратных метров квартиры.  И от этого хотелось всё разрушить. Хотелось потянуть за этот грёбанный шёлк, с треском разорвать его в клочья до обнажённых плеч, до тонкой, нежной кожи, до правды, которая уже и так кричала в их молчании.  Разорвать, чтобы стереть эту невозможную границу между ними, и ту ложь, которую она каждый день носит в себе; которую этот шёлк, как назло, лишь подчёркивает.  Она докуривает и наконец-то закрывает окно, зябко передёргивая плечами и почти бесшумно возвращаясь в холодную постель.  – И что, всё? – наконец прерывая чересчур затянувшуюся театральную паузу, спрашивает Таня, всё это время завернувшись в одеяло и восседая в ожидании хоть каких-нибудь слов от неё, – Ты просто вышвырнешь меня из своей жизни, будто ничего и не было? – Ты драматизируешь, – женщина невесело усмехается, устало потирая виски. Конец года выдался тяжёлым: четвертные оценки, пробники экзаменов у старшеклассников и целая стопка документов по мелочи. Таня выпутывается из одеяла, кладёт голову ей на колени и сворачивается в клубок, словно кошка или, скорее, собака, что преданно ложится у ног своего хозяина. Хозяйки.  Как смотрит с щенячьей преданностью в глазах; как едва не виляет хвостом от одного её случайного взгляда или прикосновения; как ждёт её звонка или смски каждый грёбанный день, с трудом заставляя себя не скулить на коврике возле двери. Снег бесшумно падает на землю, как пепел, и мир кажется отрезанным от всего живого. Ни звука с улицы, ни признаков жизни за стеной или в коридоре – только две тени в пределах этого номера, которые не смотрят друг на друга, избегая прямого зрительного контакта.  Они научились быть достаточно откровенными, когда бесстыдно стонали в руках друг друга, не стесняясь ни оргазмов, ни лжи. Лжи о том, что всё это ничего не значит; что оно не то, чем кажется; что в любой момент они могут остановиться, прекратить, оборвать растянувшееся прощание. Танина рука скользит по её бедру вверх, касаясь кружевной кромки ненавистной шёлковой сорочки: и она знает, что может себе это позволить. У неё было время разобраться в этих границах, словно в чертежах сумасшедшего архитектора, и понять, как далеко можно зайти.  Как близко та готова подпустить её к себе, как с ней можно, а как нельзя ни при каких обстоятельствах – всё просчитано, изучено, учтено и принято во внимание. Иначе бы их здесь не было. Таня резко подскакивает, садясь на коленях, и смотрит, всё с той же преданностью, ей в глаза, но с нескрываемым беспокойством, будто уже не в силах продолжать молчать. – Это несправедливо, – заключает она, мотая головой, – Так не должно быть, Маш... Женщина не сдерживает горькой усмешки, чуть поморщившись от её слов, и тянется рукой, аккуратно убирая с её лица выпавший локон за ухо и мягко касаясь её щеки тыльной стороной ладони.  Таня снова замолкает, невольно прижимаясь щекой к её руке, прикрывая глаза и чувствуя, что ещё немного и реально заскулит.  Хозяйка треплет за ухом – как любят собаки.

Я обрадуюсь любому твоему прикосновению,

Посмотри, как я играю с твоей тенью,

Твои розовые пальцы – вот и всё мое меню,

Трясу лохматой головой, за тобою семеню.

Она перехватывает её за запястье и подносит к губам, оставляя невесомый поцелуй на кончиках пальцев, а затем ещё один и ещё...  И замирает, доходя до безымянного пальца, на котором уже много лет покоится золотое обручальное кольцо, но именно сейчас остро подчёркивает абсурдность и безвыходность всей ситуации – Она никогда не будет Её.  Никогда не будет с ней.  Никогда не уйдёт от кретина-мужа, измеряющего несколько десятилетий брака содержанием, которое ему дорого обходится.  Никогда.  Внутри Тани: любовь – тяжёлая, болезненная, глубокая и, кажется, неизлечимая. И смирение – странное, горькое, почти собачье. Она чувствует себя преданной, как пёс, продолжающий следовать за хозяйкой, даже если та бросает его и уходит навсегда.  Она склоняется к её лицу медленно, будто боится сама себя, и в этой тишине даже шорох простыни кажется невыносимо громким. Этот момент слишком хрупкий, чтобы торопиться. Между их лицами снова тишина, что тяжелее слов, и воздух, натянутый, как струна.  Таня неуверенно приникает к её губам, словно впервые, как тогда... в Сочи... и было бы даже проще, если сейчас бы снова прозвучало это идиотское: «Ты так упала неловко...», но оно не звучит. Это не первый их поцелуй, и, может, даже не последний, но в нём чувствуется особенная сдержанность. Почти молитвенная. Как попытка простить друг друга, прежде чем возненавидеть весь мир. Пальцы женщины замирают на её щеке, в них дрожь и лёгкое покалывание, но она не подаёт виду. Она никогда не подаёт виду, что что-то не так. Держится сама. Держит осанку. Подбородок. Лицо. Держит себя в руках. И её удерживала несколько месяцев. Не отпуская.  Как собаку, что прибивается к месту, где иногда подкармливают и просто не прогоняют. – Я люблю тебя, – горькое, больное, вымученное, выбитое на подкорке головного мозга, но такое лишнее, ненужное, бесполезное.  Таня не сдерживает всхлип и тут же отстраняется, теперь уже зная точно – Маша не любит слёз. Но любит её. Только никогда об этом не говорит. И, наверно, уже не скажет. Запрокидывает голову к потолку, чтоб не видеть её тщетные попытки стереть влажные дорожки от слёз с лица и заставить себя не рыдать сейчас. Для этого ещё будет время – хоть вся жизнь. – Ну, почему? – Танин вопль разрезает пространство номера и окончательно разрывает тишину, потому что не в силах пережить её молчание, – Ну, хотя бы сейчас, блять... Неужели это так сложно? – Успокойся, – этот голос звучит сдержанно, строго, убедительно – как положено завучу. Как положено хозяйке, недовольной поведением собаки. Но она слишком долго успокаивалась и успокаивала себя, надеясь, что рано или поздно сможет растопить ледяное сердце Снежной Королевы; сможет заслужить её любовь; сможет доказать, что всё это – от Сочи до Калуги – имеет хоть какой-то смысл.  И слишком поздно понимает, что ошибалась. Следующая секунда, как вспышка: Таня шмыгает носом, прекращая плакать и вновь сокращая расстояние между ними.  Целует требовательно, с остервенением, жадно впиваясь в её тонкие губы. Заставляет растеряться. На мгновение потерять контроль. К чему та совсем не привыкла.  И во рту ощущается солоноватый привкус слёз.  Поцелуй становится глубже, горячее, настойчивее – Таня запрещает себе слёзы, запрещает любую боль, оставляя только страсть – пожирающую и требующую получить желаемое здесь и сейчас.  Взять её так, как могла только она. Так, как было позволено только ей. 

Этот собачий поцелуй предназначается тебе,

предназначается тебе,

– Хозяйка-хозяйка –

Я ненавижу в тебе плоть,

Я ненавижу в тебе плоть,

Я ненавижу в тебе блядь...

Её стоны бьются об стены номера, отлетая со свистом: так же громко, как стучит её каблук об кафельную плитку школьных коридоров; так же стремительно, как отрываются пуговицы от её дорогущих блузок, падая на пол и укатываясь под рабочий стол.  Таня покрывает влажными поцелуями бархатистую кожу, нависая сверху и вжимая хрупкое тело в плотную поверхность матраса, не оставляя свободного пространства между ними.  Хотя бы на время убивая эту дистанцию: финансовое положение, социальный статус, личные границы – всё, что годами давило и не позволяло лишний раз даже смотреть в её сторону.  Она же где-то Там, слишком высоко, недопустимо, невозможно.  В выглаженных блузках с накрахмаленными манжетами, в строгой юбке чуть ниже колен, на высоком каблуке, благоухающая дорогим парфюмом – настолько идеальная, что кажется галлюцинацией.  Настолько идеальная, что не может сейчас извиваться под ней, выгибаясь навстречу каждому движению пальцев, издавать тяжёлые стоны и отвечать на её поцелуи.  Серьёзная Мария Генриховна не смогла бы так легко поддаться на провокации инфантильной Тани, сколько бы градусов ни было в коньяке на застолье по случаю армянской свадьбы. Но глубоко несчастная в браке и уязвимая в тот период жизни Маша смогла найти спасение в лёгкости и внутренней свободе Тани, которая «всегда шутит», но уже давно почему-то не смеётся. И даже предупреждение с переходом на «ты», тянущее за собой последствия в виде «Так вы ж меня потом вообще не остановите», оказалось напрасным.  Остановить её было не так уж и сложно, если знать, где находится кнопка «выкл»; не просто знать – уметь правильно ею пользоваться.  А кто когда-то освоил механику, всяко разберётся с одной кнопкой – двадцать восемь лет водительского стажа не пропьёшь. Даже самым хорошим коньяком. Воздуха становится катастрофически мало, тело отзывается дрожью на прикосновения, в висках пульсирует её имя – Маша притягивает девушку к себе, на ощупь касаясь губами шеи, прижимаясь крепче, затягивая кожу внутрь, медленно, но с напором, вынуждая зашипеть от боли.  Тёмный лилово-розовый след рождается на коже через мгновение вместе с ухмылкой на губах его хозяйки... Его и его новой обладательницы. – А если бы я так сделала, ты бы меня убила, – с нескрываемым упрёком говорит Таня, потирая шею и на физическом уровне ощущая этот засос. Да он и был там всё это время – кого она пытается обмануть?  Она принадлежала ей все эти месяцы – только ей и никому больше.  Стонала от удовольствия в её руках по вечерам и задыхалась от слёз ночами в полном одиночестве. Велась на опыт, на внутренний стержень, на уверенность – «она же завуч, она взрослая женщина, она знает, что делает, ничего не случится».  Неслась по первому зову, по одной лишь интонации в голосе, с которой считывала всё, что нужно знать.  И умирала от счастья рядом с ней: от возможности прикасаться, целовать, просто быть – о большем нельзя было и мечтать. 

Я и в одежде наг, ты в наготе, как в платье,

Меня целует ангел на тебе, как на распятье.

В комнате мы втроём: как нечаянный вор,

Ангел в дверном проеме смотрит на нас в упор,

Досыта наглядевшись, прячется, как собака,

В мокрое полотенце пряничного заката,

Ангельское сердечко набрякло-надорвалось,

Он – как я – теперь утопленник моря твоих волос.

Ухмылка от её слов появляется на лице женщины лишь на долю секунды, прежде чем с уст срывается очередной стон, похожий на всхлип, вынуждающий до боли закусить нижнюю губу и, вцепившись рукой в простынь, изо всех сил сжать её. Злость смешивается с нарастающим в груди возбуждением, от которого не получается продлить и без того томительное ожидание – Таня никогда не хотела мучать её. И надеялась, что это по умолчанию взаимное желание.  Надеялась, что это нечто большее, чем просто животные инстинкты, удовлетворение которых Маша находила в ней, а не в собственном муже. Но, получается, снова ошиблась... Пик удовольствия приходится на момент, когда Таня вновь осторожно касается её губ своими, вовлекая в поцелуй, сквозь который прорывается протяжный стон, когда тело содрогается, а мышцы сжимаются, и волна судорог наслаждения застилает всё перед глазами белой пеленой. Разрывая поцелуй, она боится открыть глаза, до последнего оттягивая эту секунду. Боится увидеть в её взгляде холод, прежнюю отстранённость, принятое решение, прощание, обязанность отпустить. Боится. Сбивчиво дыша и пытаясь восстановить давление вместе с ровным дыханием, Мария Генриховна смотрит долго, неотрывно, как в последний раз, дожидаясь, пока их взгляды всё же пересекутся, отчего Таня тут же вздрагивает, когда её опасения подтверждаются. Самым дурацким и наихудшим образом. Только в Машиных глазах нет холода – там впервые нежность, боль, чувство вины и некое раскаяние.  Этот поцелуй остаётся в воздухе незримой трещиной, переломом лучевой кости, ударом тупым предметом в районе затылка.  Безлимитной кредитной карточкой, заблокированной в связи с подозрительными операциями.  Птицами на веточках, что с треском отрываются от ствола дерева и падают вниз. Тоже так неловко.  Таня понимает всё без слов – некоторые собаки умнее людей.  Она отстраняется, поджав губы и прикрыв глаза, – уходит, поджав хвост, – и опускается на соседнюю подушку. Это атмосфера конца, но уже тихого, горького и без истерик. Только они и невозможность быть вместе, стоящая в комнате, как кто-то третий. Как правда, которую больше нельзя отталкивать, игнорировать и обходить стороной.  Как дверь, которая вот-вот захлопнется за ней и не откроется уже никогда.

Ночь без тебя – очередная западня,

И я покидаю дом, не покидая забытья,

Я заглядываю в пряные рты кабаков,

Где твои запахи липнут к рукам дураков,

Где, прикидываясь мной, шалый от слепоты

Актеришка-Господь целует твои следы, я ненавижу...

– Я ненавижу тебя, Маш, – с горечью констатирует Таня, отрешённо глядя куда-то в стену, на которой едва заметная тень спешно одевается, застёгивая пуговицы на рубашке, – И люблю... Первое «люблю» сорвалось с её языка довольно быстро после того, как стало очевидно, что закрытие театрального кружка и увольнение его непосредственного руководителя не спасло ситуацию, накалившуюся до предела в той самой поездке в Сочи. Она совсем не боялась его, произнося так легко и буднично, словно попросила передать соль за ужином.  Это было примерно так же: в той же тишине другого номера отеля, в полумраке, в дрожащих и негнущихся пальцах, что пытались справиться с несчастными пуговицами.  Для Марии Генриховны оно прозвучало, как выстрел, с сильной отдачей куда-то под рёбра, между лопаток. Так не звучало ничего прежде.  Многолетний опыт работы с детьми и продолжительная семейная жизнь научили её воспринимать спокойно и без лишних эмоций абсолютно любую новость. Но от этой невольно приподнялись брови, разомкнулись губы, а в грудной клетке что-то неприятно обожгло.  Что могла ответить завуч школы, покорная жена армянина и королева эвфемизмов?  Правильно. Ничего.  А возбуждённая и растерянная подобным заявлением женщина с лёгкой усмешкой в моменте ответила: «Не говори глупостей».  Их с самого начала было трое: они и голая, чистая, страшная Танина любовь, что жила всё это время в полутонах, в полумраке, в непринятии и в невозможности.  Её никогда не учитывали, не брали в расчёт, не придавали значения. Как когда уезжают в отпуск, редко берут с собой собак, зачастую оставляя у родственников или отдавая на передержку.  Танина любовь всегда была где-то рядом: ехала на заднем сидении машины, переминалась с ноги на ногу на пороге гостиничного номера или дожидалась своего часа у входа в школу – никогда не влезала в разговоры без спроса и не утомляла своим присутствием.  Пока всё это не превратилось в порочный замкнутый круг, в мучительную пытку предстоящим расставанием – в бесконечное ожидание посадки на рейс с липовым посадочным талоном – когда есть риск, что тебя никуда не пустят, и сегодня ты не улетишь. Монетку можно было не подбрасывать – исход очевиден и предрешён. Вопрос времени. Вопрос силы воли и мужества. Смелости. Чтобы наконец-то прекратить это.  Маша бросает попытки застегнуть рубашку, оставляя три верхние пуговицы расстёгнутыми, шумно вздыхает, обходит с другой стороны и приземляется на край кровати рядом с ней.  – Посмотри на меня, – просит она, аккуратно касаясь рукой её подбородка в попытке повернуть к себе. – Что? – спрашивает Таня, всё же переводя на неё усталый взгляд и с трудом сдерживая тугой ком внутри себя, что развяжется только через пару минут, когда за ней захлопнется дверь.  – Ты имеешь полное право меня ненавидеть, – беззлобно сообщает женщина, – Ты имеешь право на чувства...  – Ахуенная поддержка, – она натянуто улыбается и поднимает большой палец вверх. – Ты прекрасно знаешь, что я не могу поступить иначе, – она на ощупь находит её руку на поверхности одеяла, накрывая своей.  Здесь Тане нечем крыть – ложных надежд и обещаний с Машиной стороны не было. И все эти страдания – результат её личных иллюзий и ожиданий, о которых никогда не шло речи. – Разведись, – так же легко и просто, как и всё остальное, выплёвывает девушка, с вызовом глядя на неё, – Слабо? – И что, поедем в Сочи, будем выращивать самшит и выпускать устриц в море? – Маша усмехается, невольно закатывая глаза от этой её неубиваемой наивности. Ведь какой бы инфантильной ни казалась Таня, она всё прекрасно понимает. – Маш, не уходи... – она вновь становится серьёзной, словно сама переключает эту внутреннюю кнопку, – Сейчас... Просто останься...  Последний умоляющий взгляд, наполненный всё той же собачьей преданностью, верностью и любовью, о которой одна готова кричать на весь мир, а вторая предпочла бы ничего не знать.  Только ночь, их голоса и эта тонкая тишина, рвущаяся между ними прямо сейчас.  – Давай на следующей неделе встретимся и спокойно обо всём поговорим? – всё так же сдержанно предлагает Мария Генриховна, деловито глянув на часы на своём запястье. – Встретимся? – переспрашивает Таня, не сдержав нервный смешок. – Поговорим, – возражает та, делая акцент именно на этом слове.  – Нет, – резко обрывает она, до боли стиснув зубы, – Если ты сейчас уходишь, то больше никаких встреч, разговоров, случайного секса и всего вот этого... У меня есть право на чувства, и я не хочу чувствовать себя твоей очередной сумкой, которую когда захотела – взяла; когда надоело – закинула на полку пылиться до лучших времён.  Таня стреляет в тишину прямо в упор, убивает её – безжалостно и насовсем.  Глаза горят невыносимо больно, но она не позволяет ни единой слезинке скатиться по щеке, снова закатиться в истерике и взвыть от безысходности, как брошенная собака. Нет. Всё. Хватит. Маша вздрагивает, внимательно всматриваясь в её лицо в попытке понять, насколько она серьёзна – и, кажется, сейчас как никогда. На автомате поднимается с кровати, расправляя юбку, поправляя расстёгнутый ворот рубашки – снова прямая спина, ровная осанка, расправленные плечи и выработанная годами сдержанность.  Ультиматумы, угрозы и провокации – всё то, на что она априори не поведётся, ежедневно работая с детьми.  Но в горле ком, в ушах шум, как на перемене посреди школьного коридора, а в груди снова это неприятное жжение, разъедающее изнутри.  Хлопок двери звучит, как пощёчина; как мощная оплеуха всей Таниной любви; как непрозвучавшее вслух, но подразумевающееся само собой «Тогда прощай».  Девушка утыкается лицом в подушку, натягивая одеяло и зарываясь в него с головой, содрогаясь и ежесекундно всхлипывая. Ей ещё не раз предстоит прокрутить в голове их последний диалог, дожить свою любовь до конца, отстрадать и переболеть, прежде чем немного отпустит. И станет чуть-чуть полегче.  и в её глазах, от которых другая плавилась и плыла, в них, в которых была всё патока да смола, – в них теперь нехорошая сталь и мгла. и она, как была, нагла. как была, смугла. «как же ты ушла от меня тогда. как же ты смогла».

и другая глядит на неё, и через секунду как мел бела.

и она ещё меньше, ещё фарфоровей, чем была.

и в её глазах, от которых одежда делается мала,

и запотевают стёкла и зеркала –

в них теперь зола.

«ты не знаешь, не знаешь, как я тебя звала,

шевелила губами, ржавыми от бухла,

месяц не улыбалась,

четыре месяца не спала.

мы сожгли друг друга дотла,

почему ты зла?

разве я тебя предала?

я тебя спасла».

Женщина оседает на пол в одно движение, буквально рухнув спустя пару пройденных по коридору дверей, прижимается спиной к стене, запрокидывает голову в надежде, что так будет проще сдержать слёзы, что сами брызнули из глаз, не поддавшись никакой многолетней выдержке и самоконтролю. Но те скатываются по щекам, по шее, попадая на ключицы и оседая на краях ворота рубашки. 

у них слишком те же губы, ладони, волосы,

слишком памятные тела,

те, что распороли, разъяли, вырвали из тепла,

рассадили на адовы вертела.

и одна сломалась,

другая была смела,

каждая вернулась домой в тот вечер

и кожу,

кожу

с себя сняла.

27 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (2)