Я обрадуюсь любому твоему прикосновению,
Посмотри, как я играю с твоей тенью,
Твои розовые пальцы – вот и всё мое меню,
Трясу лохматой головой, за тобою семеню.
Она перехватывает её за запястье и подносит к губам, оставляя невесомый поцелуй на кончиках пальцев, а затем ещё один и ещё... И замирает, доходя до безымянного пальца, на котором уже много лет покоится золотое обручальное кольцо, но именно сейчас остро подчёркивает абсурдность и безвыходность всей ситуации – Она никогда не будет Её. Никогда не будет с ней. Никогда не уйдёт от кретина-мужа, измеряющего несколько десятилетий брака содержанием, которое ему дорого обходится. Никогда. Внутри Тани: любовь – тяжёлая, болезненная, глубокая и, кажется, неизлечимая. И смирение – странное, горькое, почти собачье. Она чувствует себя преданной, как пёс, продолжающий следовать за хозяйкой, даже если та бросает его и уходит навсегда. Она склоняется к её лицу медленно, будто боится сама себя, и в этой тишине даже шорох простыни кажется невыносимо громким. Этот момент слишком хрупкий, чтобы торопиться. Между их лицами снова тишина, что тяжелее слов, и воздух, натянутый, как струна. Таня неуверенно приникает к её губам, словно впервые, как тогда... в Сочи... и было бы даже проще, если сейчас бы снова прозвучало это идиотское: «Ты так упала неловко...», но оно не звучит. Это не первый их поцелуй, и, может, даже не последний, но в нём чувствуется особенная сдержанность. Почти молитвенная. Как попытка простить друг друга, прежде чем возненавидеть весь мир. Пальцы женщины замирают на её щеке, в них дрожь и лёгкое покалывание, но она не подаёт виду. Она никогда не подаёт виду, что что-то не так. Держится сама. Держит осанку. Подбородок. Лицо. Держит себя в руках. И её удерживала несколько месяцев. Не отпуская. Как собаку, что прибивается к месту, где иногда подкармливают и просто не прогоняют. – Я люблю тебя, – горькое, больное, вымученное, выбитое на подкорке головного мозга, но такое лишнее, ненужное, бесполезное. Таня не сдерживает всхлип и тут же отстраняется, теперь уже зная точно – Маша не любит слёз. Но любит её. Только никогда об этом не говорит. И, наверно, уже не скажет. Запрокидывает голову к потолку, чтоб не видеть её тщетные попытки стереть влажные дорожки от слёз с лица и заставить себя не рыдать сейчас. Для этого ещё будет время – хоть вся жизнь. – Ну, почему? – Танин вопль разрезает пространство номера и окончательно разрывает тишину, потому что не в силах пережить её молчание, – Ну, хотя бы сейчас, блять... Неужели это так сложно? – Успокойся, – этот голос звучит сдержанно, строго, убедительно – как положено завучу. Как положено хозяйке, недовольной поведением собаки. Но она слишком долго успокаивалась и успокаивала себя, надеясь, что рано или поздно сможет растопить ледяное сердце Снежной Королевы; сможет заслужить её любовь; сможет доказать, что всё это – от Сочи до Калуги – имеет хоть какой-то смысл. И слишком поздно понимает, что ошибалась. Следующая секунда, как вспышка: Таня шмыгает носом, прекращая плакать и вновь сокращая расстояние между ними. Целует требовательно, с остервенением, жадно впиваясь в её тонкие губы. Заставляет растеряться. На мгновение потерять контроль. К чему та совсем не привыкла. И во рту ощущается солоноватый привкус слёз. Поцелуй становится глубже, горячее, настойчивее – Таня запрещает себе слёзы, запрещает любую боль, оставляя только страсть – пожирающую и требующую получить желаемое здесь и сейчас. Взять её так, как могла только она. Так, как было позволено только ей.Этот собачий поцелуй предназначается тебе,
предназначается тебе,
– Хозяйка-хозяйка –
Я ненавижу в тебе плоть,
Я ненавижу в тебе плоть,
Я ненавижу в тебе блядь...
Её стоны бьются об стены номера, отлетая со свистом: так же громко, как стучит её каблук об кафельную плитку школьных коридоров; так же стремительно, как отрываются пуговицы от её дорогущих блузок, падая на пол и укатываясь под рабочий стол. Таня покрывает влажными поцелуями бархатистую кожу, нависая сверху и вжимая хрупкое тело в плотную поверхность матраса, не оставляя свободного пространства между ними. Хотя бы на время убивая эту дистанцию: финансовое положение, социальный статус, личные границы – всё, что годами давило и не позволяло лишний раз даже смотреть в её сторону. Она же где-то Там, слишком высоко, недопустимо, невозможно. В выглаженных блузках с накрахмаленными манжетами, в строгой юбке чуть ниже колен, на высоком каблуке, благоухающая дорогим парфюмом – настолько идеальная, что кажется галлюцинацией. Настолько идеальная, что не может сейчас извиваться под ней, выгибаясь навстречу каждому движению пальцев, издавать тяжёлые стоны и отвечать на её поцелуи. Серьёзная Мария Генриховна не смогла бы так легко поддаться на провокации инфантильной Тани, сколько бы градусов ни было в коньяке на застолье по случаю армянской свадьбы. Но глубоко несчастная в браке и уязвимая в тот период жизни Маша смогла найти спасение в лёгкости и внутренней свободе Тани, которая «всегда шутит», но уже давно почему-то не смеётся. И даже предупреждение с переходом на «ты», тянущее за собой последствия в виде «Так вы ж меня потом вообще не остановите», оказалось напрасным. Остановить её было не так уж и сложно, если знать, где находится кнопка «выкл»; не просто знать – уметь правильно ею пользоваться. А кто когда-то освоил механику, всяко разберётся с одной кнопкой – двадцать восемь лет водительского стажа не пропьёшь. Даже самым хорошим коньяком. Воздуха становится катастрофически мало, тело отзывается дрожью на прикосновения, в висках пульсирует её имя – Маша притягивает девушку к себе, на ощупь касаясь губами шеи, прижимаясь крепче, затягивая кожу внутрь, медленно, но с напором, вынуждая зашипеть от боли. Тёмный лилово-розовый след рождается на коже через мгновение вместе с ухмылкой на губах его хозяйки... Его и его новой обладательницы. – А если бы я так сделала, ты бы меня убила, – с нескрываемым упрёком говорит Таня, потирая шею и на физическом уровне ощущая этот засос. Да он и был там всё это время – кого она пытается обмануть? Она принадлежала ей все эти месяцы – только ей и никому больше. Стонала от удовольствия в её руках по вечерам и задыхалась от слёз ночами в полном одиночестве. Велась на опыт, на внутренний стержень, на уверенность – «она же завуч, она взрослая женщина, она знает, что делает, ничего не случится». Неслась по первому зову, по одной лишь интонации в голосе, с которой считывала всё, что нужно знать. И умирала от счастья рядом с ней: от возможности прикасаться, целовать, просто быть – о большем нельзя было и мечтать.Я и в одежде наг, ты в наготе, как в платье,
Меня целует ангел на тебе, как на распятье.
В комнате мы втроём: как нечаянный вор,
Ангел в дверном проеме смотрит на нас в упор,
Досыта наглядевшись, прячется, как собака,
В мокрое полотенце пряничного заката,
Ангельское сердечко набрякло-надорвалось,
Он – как я – теперь утопленник моря твоих волос.
Ухмылка от её слов появляется на лице женщины лишь на долю секунды, прежде чем с уст срывается очередной стон, похожий на всхлип, вынуждающий до боли закусить нижнюю губу и, вцепившись рукой в простынь, изо всех сил сжать её. Злость смешивается с нарастающим в груди возбуждением, от которого не получается продлить и без того томительное ожидание – Таня никогда не хотела мучать её. И надеялась, что это по умолчанию взаимное желание. Надеялась, что это нечто большее, чем просто животные инстинкты, удовлетворение которых Маша находила в ней, а не в собственном муже. Но, получается, снова ошиблась... Пик удовольствия приходится на момент, когда Таня вновь осторожно касается её губ своими, вовлекая в поцелуй, сквозь который прорывается протяжный стон, когда тело содрогается, а мышцы сжимаются, и волна судорог наслаждения застилает всё перед глазами белой пеленой. Разрывая поцелуй, она боится открыть глаза, до последнего оттягивая эту секунду. Боится увидеть в её взгляде холод, прежнюю отстранённость, принятое решение, прощание, обязанность отпустить. Боится. Сбивчиво дыша и пытаясь восстановить давление вместе с ровным дыханием, Мария Генриховна смотрит долго, неотрывно, как в последний раз, дожидаясь, пока их взгляды всё же пересекутся, отчего Таня тут же вздрагивает, когда её опасения подтверждаются. Самым дурацким и наихудшим образом. Только в Машиных глазах нет холода – там впервые нежность, боль, чувство вины и некое раскаяние. Этот поцелуй остаётся в воздухе незримой трещиной, переломом лучевой кости, ударом тупым предметом в районе затылка. Безлимитной кредитной карточкой, заблокированной в связи с подозрительными операциями. Птицами на веточках, что с треском отрываются от ствола дерева и падают вниз. Тоже так неловко. Таня понимает всё без слов – некоторые собаки умнее людей. Она отстраняется, поджав губы и прикрыв глаза, –Ночь без тебя – очередная западня,
И я покидаю дом, не покидая забытья,
Я заглядываю в пряные рты кабаков,
Где твои запахи липнут к рукам дураков,
Где, прикидываясь мной, шалый от слепоты
Актеришка-Господь целует твои следы, я ненавижу...
– Я ненавижу тебя, Маш, – с горечью констатирует Таня, отрешённо глядя куда-то в стену, на которой едва заметная тень спешно одевается, застёгивая пуговицы на рубашке, – И люблю... Первое «люблю» сорвалось с её языка довольно быстро после того, как стало очевидно, что закрытие театрального кружка и увольнение его непосредственного руководителя не спасло ситуацию, накалившуюся до предела в той самой поездке в Сочи. Она совсем не боялась его, произнося так легко и буднично, словно попросила передать соль за ужином. Это было примерно так же: в той же тишине другого номера отеля, в полумраке, в дрожащих и негнущихся пальцах, что пытались справиться с несчастными пуговицами. Для Марии Генриховны оно прозвучало, как выстрел, с сильной отдачей куда-то под рёбра, между лопаток. Так не звучало ничего прежде. Многолетний опыт работы с детьми и продолжительная семейная жизнь научили её воспринимать спокойно и без лишних эмоций абсолютно любую новость. Но от этой невольно приподнялись брови, разомкнулись губы, а в грудной клетке что-то неприятно обожгло. Что могла ответить завуч школы, покорная жена армянина и королева эвфемизмов? Правильно. Ничего. А возбуждённая и растерянная подобным заявлением женщина с лёгкой усмешкой в моменте ответила: «Не говори глупостей». Их с самого начала было трое: они и голая, чистая, страшная Танина любовь, что жила всё это время в полутонах, в полумраке, в непринятии и в невозможности. Её никогда не учитывали, не брали в расчёт, не придавали значения. Как когда уезжают в отпуск, редко берут с собой собак, зачастую оставляя у родственников или отдавая на передержку. Танина любовь всегда была где-то рядом: ехала на заднем сидении машины, переминалась с ноги на ногу на пороге гостиничного номера или дожидалась своего часа у входа в школу – никогда не влезала в разговоры без спроса и не утомляла своим присутствием. Пока всё это не превратилось в порочный замкнутый круг, в мучительную пытку предстоящим расставанием – в бесконечное ожидание посадки на рейс с липовым посадочным талоном – когда есть риск, что тебя никуда не пустят, и сегодня ты не улетишь. Монетку можно было не подбрасывать – исход очевиден и предрешён. Вопрос времени. Вопрос силы воли и мужества. Смелости. Чтобы наконец-то прекратить это. Маша бросает попытки застегнуть рубашку, оставляя три верхние пуговицы расстёгнутыми, шумно вздыхает, обходит с другой стороны и приземляется на край кровати рядом с ней. – Посмотри на меня, – просит она, аккуратно касаясь рукой её подбородка в попытке повернуть к себе. – Что? – спрашивает Таня, всё же переводя на неё усталый взгляд и с трудом сдерживая тугой ком внутри себя, что развяжется только через пару минут, когда за ней захлопнется дверь. – Ты имеешь полное право меня ненавидеть, – беззлобно сообщает женщина, – Ты имеешь право на чувства... – Ахуенная поддержка, – она натянуто улыбается и поднимает большой палец вверх. – Ты прекрасно знаешь, что я не могу поступить иначе, – она на ощупь находит её руку на поверхности одеяла, накрывая своей. Здесь Тане нечем крыть – ложных надежд и обещаний с Машиной стороны не было. И все эти страдания – результат её личных иллюзий и ожиданий, о которых никогда не шло речи. – Разведись, – так же легко и просто, как и всё остальное, выплёвывает девушка, с вызовом глядя на неё, – Слабо? – И что, поедем в Сочи, будем выращивать самшит и выпускать устриц в море? – Маша усмехается, невольно закатывая глаза от этой её неубиваемой наивности. Ведь какой бы инфантильной ни казалась Таня, она всё прекрасно понимает. – Маш, не уходи... – она вновь становится серьёзной, словно сама переключает эту внутреннюю кнопку, – Сейчас... Просто останься... Последний умоляющий взгляд, наполненный всё той же собачьей преданностью, верностью и любовью, о которой одна готова кричать на весь мир, а вторая предпочла бы ничего не знать. Только ночь, их голоса и эта тонкая тишина, рвущаяся между ними прямо сейчас. – Давай на следующей неделе встретимся и спокойно обо всём поговорим? – всё так же сдержанно предлагает Мария Генриховна, деловито глянув на часы на своём запястье. – Встретимся? – переспрашивает Таня, не сдержав нервный смешок. – Поговорим, – возражает та, делая акцент именно на этом слове. – Нет, – резко обрывает она, до боли стиснув зубы, – Если ты сейчас уходишь, то больше никаких встреч, разговоров, случайного секса и всего вот этого... У меня есть право на чувства, и я не хочу чувствовать себя твоей очередной сумкой, которую когда захотела – взяла; когда надоело – закинула на полку пылиться до лучших времён. Таня стреляет в тишину прямо в упор, убивает её – безжалостно и насовсем. Глаза горят невыносимо больно, но она не позволяет ни единой слезинке скатиться по щеке, снова закатиться в истерике и взвыть от безысходности, как брошенная собака. Нет. Всё. Хватит. Маша вздрагивает, внимательно всматриваясь в её лицо в попытке понять, насколько она серьёзна – и, кажется, сейчас как никогда. На автомате поднимается с кровати, расправляя юбку, поправляя расстёгнутый ворот рубашки – снова прямая спина, ровная осанка, расправленные плечи и выработанная годами сдержанность. Ультиматумы, угрозы и провокации – всё то, на что она априори не поведётся, ежедневно работая с детьми. Но в горле ком, в ушах шум, как на перемене посреди школьного коридора, а в груди снова это неприятное жжение, разъедающее изнутри. Хлопок двери звучит, как пощёчина; как мощная оплеуха всей Таниной любви; как непрозвучавшее вслух, но подразумевающееся само собой «Тогда прощай». Девушка утыкается лицом в подушку, натягивая одеяло и зарываясь в него с головой, содрогаясь и ежесекундно всхлипывая. Ей ещё не раз предстоит прокрутить в голове их последний диалог, дожить свою любовь до конца, отстрадать и переболеть, прежде чем немного отпустит. И станет чуть-чуть полегче. и в её глазах, от которых другая плавилась и плыла, в них, в которых была всё патока да смола, – в них теперь нехорошая сталь и мгла. и она, как была, нагла. как была, смугла. «как же ты ушла от меня тогда. как же ты смогла».и другая глядит на неё, и через секунду как мел бела.
и она ещё меньше, ещё фарфоровей, чем была.
и в её глазах, от которых одежда делается мала,
и запотевают стёкла и зеркала –
в них теперь зола.
«ты не знаешь, не знаешь, как я тебя звала,
шевелила губами, ржавыми от бухла,
месяц не улыбалась,
четыре месяца не спала.
мы сожгли друг друга дотла,
почему ты зла?
разве я тебя предала?
я тебя спасла».
Женщина оседает на пол в одно движение, буквально рухнув спустя пару пройденных по коридору дверей, прижимается спиной к стене, запрокидывает голову в надежде, что так будет проще сдержать слёзы, что сами брызнули из глаз, не поддавшись никакой многолетней выдержке и самоконтролю. Но те скатываются по щекам, по шее, попадая на ключицы и оседая на краях ворота рубашки.у них слишком те же губы, ладони, волосы,
слишком памятные тела,
те, что распороли, разъяли, вырвали из тепла,
рассадили на адовы вертела.
и одна сломалась,
другая была смела,
каждая вернулась домой в тот вечер
и кожу,
кожу
с себя сняла.