Мой силуэт всегда будет твоим / The Shape of Me Will Always be You

Перевод
NC-17
Завершён
470
6
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
612 страниц, 249 043 слова, 45 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
470 Нравится 299 Отзывы 177 В сборник

Chapter 38

Настройки
Потом мы снова заправляемся кофе, и, хотя еще не так поздно, я возвращаюсь в кровать, потому что зеваю так сильно, что могу вывихнуть челюсть. Ты крадешься за мной, и я сворачиваюсь калачиком рядом с тобой, твои руки обнимают меня, а моя голова лежит у тебя на плече. Теперь я прихожу в себя (иными словами, теперь, когда я больше не?.. Что? Как мне это назвать? Мое Сексуальное «Я»?.. Нет. Нет, я не могу это так назвать. Это дерьмово звучит). Мне не совсем нравится такая поза, потому что я чувствую себя таким подобострастным — как будто ты Хитклифф, а я Кэти (ради бога). Но, учитывая, что ты ни за что не положишь голову на чье-либо плечо (разве что чтобы пожевать шею), то либо это, либо лежать вертикально, как столовые приборы в ящике. В общем, думаю, меня это не так уж и беспокоит, не особо. Я счастливо вздыхаю и в конце концов так расслабляюсь, что засыпаю, смутно осознавая, как ты гладишь мои волосы и тихо говоришь что-то на незнакомом языке. Через некоторое время я просыпаюсь в одиночестве, поэтому зеваю и потягиваюсь, а затем провожу несколько неприятных мгновений, мучаясь вопросом, не спал ли я настолько крепко, чтобы пускать на тебя слюни — о боже, а что, если это было так? Черт… Держу пари, так и было, — прежде чем утешаю себя тем, что в глобальном смысле, это, пожалуй, меньшее из того, чего ты заслуживаешь. В любом случае, я точно знаю, что тебя покрывали чем-то похуже (и часто не один человек одновременно), так что тебя, вероятно, это не так уж и волнует. Я натягиваю джинсы, но не могу найти свою рубашку, поэтому испытываю бесспорное удовлетворение, роясь в шкафу и крадя одну из твоих. Затем я замечаю свои волосы в маленьком зеркальце над комодом и съеживаюсь от того, как они дико выглядят, торча невероятными хохолками, которые пытаются бросить вызов известным законам физики. Каждое усилие по взятию их под контроль встречает такое упорное сопротивление, что я испытываю искушение послать их на хер и сказать перестать вести себя как мудаки — пока не осознаю, что не только борюсь со своими волосами, но и присвоил им статус злобного разумного существа (что само по себе кажется одновременно и Неестественным, и Неправильным), так что в конце концов оставляю все как есть и заканчиваю застегивать рубашку. Добравшись до воротника, я останавливаюсь, а затем рассеянно провожу руками по отметинам на шее. На самом деле, стремительно падать довольно освобождающе, если есть кто-то, кто смягчит падение (бьюсь об заклад, Джеку об этом не рассказали на его семинаре по профессиональному благополучию). Затем я пытаюсь выяснить, чувствую ли я себя как-то иначе, чем несколько дней назад, и понимаю, что нет… совсем нет. Я провел несколько часов в кромешном аду. Я принял окончательное решение. Я вернулся. Я полностью отпустил себя и разрушил с тобой еще несколько границ, о существовании которых раньше не подозревал. Ты, очевидно, считаешь, что у меня все еще есть области, требующие углубленного изучения, чтобы стать более «сильным» (что, с одной стороны, хорошо, за исключением того, что твои идеи о том, как я могу стать сильнее, неизменно… тревожны), и все же мои собственные размышления убедили меня в необходимости идти своим путем, а не слепо следовать за тобой. Что ты, похоже, также одобряешь — так что теперь я слегка растерян (я всегда, блядь, растерян — неудивительно, что я не чувствую никакой разницы). Честно говоря, я не совсем уверен, чего ожидал, разве что того, что после столь знаменательной череды внутренних перемен совершенно нелогично чувствовать себя таким безмятежным и одновременно таким обновленным и восстановившимся. Я хмурюсь, прежде чем вспоминаю твои слова — «естественное… совершенно инстинктивное развитие событий» — и решаю, что, возможно, в этом и есть причина. Я не чувствую себя особенно другим, потому что я просто развиваюсь, естественно и неизбежно, туда, где мне всегда было суждено быть. Это тот, кем я был раньше, чувствовал себя неправильным. Преимущество разбитого состояния в том, что осколки и фрагменты становятся одновременно очищающими и определяющими. Они закаляют характер: боевые шрамы и знаки чести. Разломы — это места, которые пропускают свет. Как ты там говорил? «Проливающий свет из всех своих повреждений». Испорченный, сломленный, но, несмотря на это, процветающий, потому что душевные и физические шрамы не принадлежат мертвым или умирающим. Послание шрамов — совсем другое. Они говорят: я выжил и выдержал. За дверью полная тишина, безмолвие и неподвижность. Что ты делаешь? Я скучаю по тебе (жалко). Поэтому иду в гостиную, где сразу же нахожу тебя, нежащимся на диване: глаза закрыты, руки аккуратно сложены на груди, и ты похож на статую средневекового рыцаря, расположенную на крипте. Как только я вхожу, твои глаза тут же открываются. — Добрый вечер, Уилл, — безмятежно говоришь ты. — Привет. — Моя рубашка тебе очень идет. — Ах да, мне жаль, наверное, стоило спросить, — хотя мне не так уж и жаль — не особенно. В конце концов, отсутствие разрешения тебя едва ли когда-либо останавливало. — Все в порядке. Мне даже нравится видеть тебя в ней. — Который час? — Около десяти, кажется. — Так поздно? — Да, — ты снова закрываешь глаза и блаженно улыбаешься. — Тебе явно понравилось. После ты практически отключился. Ты кажешься почти невозможно самодовольным, поэтому вместо ответа я хмыкаю (потому что последнее, что нужно твоему огромному эго, — это поощрение) и шаркаю на кухню за стаканом воды. Затем я осознаю, что и сам чувствую себя очень самодовольным, потому что мысленно поздравляю себя с тем, что теперь у меня есть такой секс, от которого я потом отключаюсь, в то время как раньше моим представлением о раздвигании эротических границ было оставить свет включенным. Я возвращаюсь в главную комнату и несколько мгновений стою, потягивая воду и наблюдая за тобой — ты почти неестественно неподвижен и, кажется, твердо решил превратить диван в свой личный памятник/мавзолей/святилище (о боже, нет, не памятники… на хуй эти штуки). — Я завтра пойду к Джеку, — наконец говорю я. Ты не отвечаешь. — Мы, очевидно, застряли здесь на какое-то время, так что имеет смысл действовать как обычно. — Очень хорошо, — отвечаешь ты рассеянным голосом, который показывает, что тебе все равно. — Тебе самому нельзя выходить. — Да, как и обсуждалось. — Ты очень расслабленно к этому относишься. Неужели ты не собираешься читать мне нотации об осторожности? — Не собираюсь. Мы же вроде договорились, что я буду более сдержан в своих опасениях. К тому же, в этом нет необходимости: ты умеешь взламывать замки, выскальзывать из наручников и обращаться с огнестрельным оружием, хотя и с довольно прискорбной меткостью. Кроме того, ты компетентен в избавлении от людей множеством разнообразных и интересных методов, включая — но, несомненно, не ограничиваясь — ножевыми ранениями, удушением и ударами по голове безвкусными арт-объектами. Ты настойчив, находчив, необычайно умен, и на случай, если все эти методы одновременно не сработают, у тебя есть запасная стратегия: ты доказал, что являешься отличным бегуном. И, что важнее всего этого, ты постепенно раскрываешь свои природные способности. В последнее время это становится все более очевидным, — на этом замечании ты слегка улыбаешься. — В тебе чувствуется наследник. — Да, — теперь я тоже улыбаюсь. — Я знаю. — Хорошо. Тебе это должно быть известно. Ты снова закрываешь глаза и тут же исчезаешь в том внутреннем мире, который ты сейчас изучаешь, поэтому я подхожу к дивану/святилищу и сажусь перед ним, скрестив ноги и подперев подбородок ладонью, теребя потертый край джинсов и просто наслаждаясь возможностью таращиться на тебя. Есть нечто увлекательное в том, чтобы наблюдать за тобой так близко. Полагаю, отчасти дело в новизне: я все еще не привык к тому, что могу это делать. Рукава твоей рубашки закатаны, и я вижу плавные линии мышц на твоем предплечье. У тебя ряд тонких белых линий вдоль локтевой кости — старые шрамы. Интересно, как ты их получил? Затем я краснею, когда осознаю, что перестал теребить торчащую нитку на джинсах и вместо этого рассеянно дергаю ткань вокруг твоего локтя, пытаясь выровнять ее симметричными линиями. Должно быть, тебя это раздражает (почти наверняка так и есть), но ты не просишь меня остановиться. Странно представить, что однажды это станет просто привычным, что близость с тобой не будет ни новизной, ни чем-то необычным, а станет просто рутиной. Мне очень нравится эта идея: я с радостью обменяю потерю волнующих новых ощущений на комфорт привычности и ознакомленности. Затем я вспоминаю, что целый легион противников (по обе стороны закона) твердо намерен помешать нам достичь этого, и вместо этого начинаю раздраженно барабанить пальцами по коленям. Все это ожидание… Это невыносимо. Мне хочется схватить этого ублюдка с записи камер видеонаблюдения и разорвать его голыми руками, но я не могу. — Это отстой, — резко говорю я. — Мы ничего не можем сделать. — Это действительно игра в выжидание. Ты больше ничего не говоришь, и в конце концов мои ноги начинает сводить судорогой, и я решаю встать и раздобыть еды (я также разочарован, потому что надеялся, что ты ответишь: «Это действительно отстой», потому что идея о том, чтобы услышать это твоим четким, аристократичным голосом, невероятно забавна). При мысли об этом я тихо фыркаю, а ты открываешь глаза и испытующе смотришь на меня. Я совершаю набег на мини-бар и тайком поглощаю весь шоколад, чипсы и арахис (я вижу, как ты наблюдаешь на меня с довольно ужасающим выражением лица), а затем наконец открываю бутылку дорогого на вид отельного пива. — Хочешь? — спрашиваю я. — Спасибо, нет. — Ты уверен? — я разглядываю бутылку. — Смотри, какая она претенциозная. — Я буду иметь это в виду. Я делаю глоток (оно довольно хорошее, хотя и ни в коем случае не оправдывает возмутительно завышенную цену на ярлычке) и позволяю взгляду бесцельно скользить по комнате, а затем тут же замедляю его и возвращаюсь к журнальному столику. — О да ради бога, — говорю я, — почему у тебя до сих пор этот папоротник? — Это не папоротник, это… — Бонсай из можжевельника. Как угодно. Я думал, ты его вернешь? — Я собирался его вернуть, — беззаботно отвечаешь ты, — но ты так упорно и неоднократно — можно даже сказать, утомительно — настаивал, чтобы я не выходил из номера. — То есть ты, по сути, утверждаешь, что это я виноват в том, что ты украл дорогой бонсай? — Напротив, это ты так сказал. Хотя исходя из чисто прагматичных соображений, я бы необязательно с тобой не согласился. — Мне так стыдно за тебя, что я не могу никуда тебя вывести, — я поднимаю твои ноги, чтобы освободить себе место, и сажусь. — Чем ты вообще занимаешься? — Лежу на диване. — Ладно, отлично. Ты слегка ухмыляешься. — И в этом положении я размышляю о наших текущих обстоятельствах. — Мы всегда можем обсудить это. Ну, знаешь, вслух. — Мы уже обсуждали это. Сейчас я пересматриваю информацию, — ты запрокидываешь голову, словно отмахиваясь от меня, поэтому я оставляю тебя в покое и копаюсь в телефоне, проверяя, нет ли чего интересного на "TattleCrime" (нет) или каких-нибудь примечательных новостных заголовков (их нет), а затем, в отчаянии, изучаю платный сервис, вдруг удастся уговорить тебя что-то посмотреть (никаких шансов). Господи, как это раздражает — мне нужно чем-то заняться. Все действия были с другой стороны: они действуют, а мы подвергаемся воздействию. Хотя, полагаю, тебе еще хуже — по крайней мере я могу выйти. — Тебе не скучно? — резко спрашиваю я. — Быть запертым здесь? — Безусловно, это не идеально. — Я мог бы принести тебе что-нибудь завтра, хочешь? Книги или что-нибудь еще? — Спасибо за заботу, но у меня есть все необходимое. Ты забываешь, что я приспособился к длительному сидению в одной комнате, — ты объявляешь это как ни в чем не бывало, явно не ожидая и не требуя никаких сочувствий, но мне все равно тебя жаль: порой это, должно быть, было невыносимо. Это, а также тот факт, что ты сделал это ради меня. Ну, не ради меня, быстро поправляюсь я, скорее, из-за. Но даже так. У меня внезапно появляется желание обнять тебя, но я боюсь, что ты можешь возразить против чего-либо, что можно было бы истолковать как сентиментальность — или, упаси боже, сочувствие — поэтому в конце концов я встаю с дивана и ухожу, прежде чем искушение броситься на тебя станет слишком сильным. Теперь я чувствую себя плаксивым. Скука и плаксивость, заодно сдобренные тревогой — исключительно дерьмовое сочетание. Я возвращаюсь к мини-бару и решаю выпить несколько миниатюрных бутылочек со спиртным (они выглядят довольно нелепо, как игрушечный алкоголь). К сожалению, делая это, я забываю, что не ел ничего существенного почти два дня — и в конечном результате все это ударяет мне в голову, и я пьянею гораздо сильнее и быстрее, чем обычно считается разумным. Я снова сажусь у святилища, чувствуя себя все более удрученным и раздражительным (и в то же время несколько смехотворным, потому что пьяная тоска выглядит более достойно с бокалом вина или кружкой пива, чем если потягивать при этом крошечные бутылочки Jack Daniels). Я горестно вздыхаю, а ты открываешь глаза. — Не стоит так унывать, — говоришь ты. — Полагаю, мне нужно поддерживать бодрость духа, — отвечаю я с впечатляющим стоицизмом, который лишь слегка омрачает то, что я начинаю хихикать на середине (потому что — бодрость. Jack Daniels. Я просто комедийный гений), а ты закрываешь глаза — словно захлопываешь витрину магазина. Снова повисает долгая тишина, и я опять начинаю чувствовать себя угрюмым. — Я потерял свои очки, — громко заявляю я (и делаю это чрезвычайно преувеличенно: таким тоном большинство людей сказали бы: «Господи, почему ты меня оставил?»). — О? Это так нетипично. — Это не моя вина, — самодовольно говорю я. Правда? Не похоже, но в то же время… кто еще может быть виноват? Я хмурюсь, изучая эту метафизическую дилемму, но тут же приободряюсь, когда нахожу решение. — Это потому, что я слишком углубляюсь в свои мысли, — торжествующе заявляю я. — Как Эйнштейн. Эйнштейн постоянно оставлял где-то свои вещи, — я не уверен, верно ли это, но все равно решил придерживаться этой точки зрения — не то чтобы он в состоянии мне возразить. — Это потому, что мой разум занят Высшими Объектами, — добавляю я. — Да, это, пожалуй, правда. Хотя, полагаю, Высшие Объекты мало чем могут утешить, если ты не в состоянии увидеть их. Я тыкаю тебе в ногу указательным пальцем. — Не мог бы ты поискать мои очки? — Это чрезвычайно заманчивое предложение, — отвечаешь ты, — но нет. — Пожалуйста? Ты закидываешь руки за голову, затем поворачиваешься и медленно, сардонически улыбаешься. — Нет, — говоришь ты. — Ладно. Мне все равно. Зрение переоценено. — В самом деле — ты прирожденный философ. После этого я теряю интерес к своим очкам и возвращаюсь к мини-бару, чтобы выпить водки. Она довольно хороша — полагаю, дорогая. Ну что ж, заплатить за нее придется тебе. Я решаю, что это ты тоже заслужил, и выпиваю также одну миниатюрную бутылочку рома. Затем нахожу свои очки (наверху мини-бара — результат!) и выпиваю еще одну, чтобы отпраздновать. К этому времени я, к сожалению, уже в стельку пьян — и в итоге валяюсь на полу, ведя оживленный разговор с самим собой о том, какой я чертов гений, и что однажды Джек поймет, как он принимал меня совершенно как должное, и тогда — блядь — не пожалеет ли он, черт возьми? Через некоторое время мне надоедает эта однобокость, поэтому я добавляю в диалог Джека, а затем, наконец, и Кейд Пурнелл. Я решаю, что это действительно впечатляет, словно какой-то постмодернистский театральный монолог. Что-то вроде того, что мог бы придумать Хайнер Мюллер. Боже, я хорош. — По крайней мере, ты в выдающейся компании, — внезапно объявляешь ты, что меня удивляет, ведь я предполагал, что ты не слушаешь. — Исторические книги кишат историями незаурядных личностей, чьи таланты были недооценены. Ты не первый и едва ли последний. — Легко тебе говорить. Тебя уважают все — даже те, кому ты не нравишься… На самом деле, ты никому не нравишься, правда? Кроме меня. Но они все тебя уважают. — Ты слишком озабочен чужим тривиальным мнением. — Да, что ж, — я мысленно хмурюсь, а затем по-совиному смотрю на тебя поверх очков, словно человек, собирающийся провозгласить глубокую мудрость. — Игроки будут играть, а ненавистники будут ненавидеть. — Безусловно. — Именно так. Точно. — Превосходно, — говоришь ты. — Я так рад, что это было установлено, — ты выглядишь так, будто теряешь волю к жизни, и откидываешься на диван, аккуратно сложив руки за головой. Я какое-то время смотрю на тебя. Ты так невероятно неподвижен. А я так невероятно пьян. Боже, почему я так пьян? Это ужасно. Я ведь не так уж много выпил, разве нет? Нет, даже близко не настолько, чтобы быть пьяным, эти бутылочки были крошечными. Они выглядели как бутылочки, принадлежащие крошечным человечкам из «Путешествий Гулливера». Лилли?.. Как их там называли? Лилипатты? Путаны?.. На хуй. Они были маленькими. Я вспоминаю задачу — упрочить трезвость, проявляя равновесие и координацию, и решаю убедить себя, что я не так уж и пьян, как начинаю опасаться, продемонстрировав эти навыки с помощью симметричного расположения предметов. Это явно блестящий план: простая, но элегантная демонстрация точности и изящества равновесия. Но где? Я не могу воспользоваться столом… он весь покрыт листовками о нелегальном побеге из страны. Я скорбно смотрю на стол. Затем на тебя. Затем на стол. Затем снова на тебя. Уверен, ты бы не возражал. Ты бы, вероятно, одобрил это. Это проявление инициативы. Тебе нравится инициатива. Ты, наверное, будешь доволен. Я с преувеличенной скрытностью крадусь к дивану и начинаю прикидывать, сколько вещей смогу разложить у тебя на груди, прежде чем они свалятся. Я умудряюсь положить телефон, ручку и блокнот, пачку салфеток, картонный стаканчик, пустую бутылку от Jack Daniels (крошечную) и очки, а затем откидываюсь на пятки, чувствуя себя безмерно довольным собой. — Уилл, — говоришь ты, не открывая глаз, — ты ведешь себя почти невыносимо раздражающе, — ты садишься, и все падает, что кажется мне сюрреалистическим сочетанием одновременно уморительно забавного и катастрофически трагичного (учитывая, какое проявление мастерства потребовалось, чтобы все это там разместить). — Ты разрушил мое изящество равновесия, — обвиняю я. — Уверен, в конце концов я научусь жить с чувством вины. — Это ты невыносимо раздражающий, — говорю я печальным голосом. — В любом случае, что это оскорбление такое? «Невыносимо раздражающий» — ты всегда такой воспитанный. Давай, скажи «блядь». Попробуй. Скажи «дерьмо». Скажи… — Почему тебе доставило бы такое удовольствие слышать «блядь» от меня? Ну вот, я сказал — все ли было так, как ты надеялся? Я некоторое время обдумываю этот вопрос. — Пока не уверен, — наконец отвечаю я. — Можешь повторить, и я скажу? — Уилл, — едко отвечаешь ты, — я был бы чрезвычайно признателен, если бы ты мог ускорить неизбежное и напиться до беспамятства. Либо это, либо ложись спать. — Не-е-ет. Ты многострадально вздыхаешь, затем поднимаешь с пола мои очки и аккуратно водружаешь их мне на лицо. — Несмотря на то, что довольно увлекательно видеть тебя таким, — добавляешь ты после паузы, — о таких удовольствиях часто говорят, что мал золотник да дорог. Честно говоря, рискну сказать, что арест предпочтительнее, чем терпеть гораздо больше подобного. Но в то же время, конечно, всегда есть вероятность, что заодно заберут и тебя, и заставят меня делить с тобой камеру в качестве дополнительного наказания. — Ты меня слышишь, когда так делаешь? Когда впадаешь в кому воспоминаний? — К сожалению, да. — Ты можешь полностью отключиться, если пожелаешь? — Да. — Почему ты этого не делаешь? — Это зависит от ситуативных факторов — в некоторых это получается легче, чем в других. В твоем присутствии это обычно сложнее, потому что — вопреки моему здравому смыслу — я очень настроен на то, чтобы быть осведомленным о том, что ты делаешь, — ты бросаешь на меня слегка злобный взгляд. — Сравнительная аналогия в настоящее время — это воспитатель, автоматически настроенный реагировать на младенца. — Я не младенец. — Нет, конечно — ты гораздо более утомителен. Я хмурюсь на тебя. — Не думаю, что тебе стоит заводить младенца, — серьезно говорю я. — Если кто-то когда-нибудь даст тебе младенца, тебе следует сказать, что он тебе не нужен, и сразу же вернуть его обратно. — Твой совет принят к сведению. — Никаких младенцев для тебя. — Безусловно. — Тебе бы понадобились постоянные няни каждый раз, когда ты будешь сбегать из страны. — Да, полагаю, то, что ты самодостаточен, хоть как-то утешает. А теперь, пожалуйста, помолчи. — Ты такой скучный, — укоризненно говорю я. — Ты нудный. С тобой совсем не весело. — О боже, — отвечаешь ты. — Как жаль. — Тебе стоит выпить. — Спасибо за предложение, но нет. Должен сказать, твое нынешнее состояние — не очень убедительная побуждающий стимул, — затем ты продолжаешь читать суровую мини-лекцию о влиянии алкоголя на мозг, и мои глаза начинают косить от усилий уследить за твоим рассказом, потому что он полон слов длиной больше трех слогов. О боже… ты все еще говоришь. Почему ты не можешь хоть раз просто помолчать? Я смутно припоминаю одного ребенка в школе, у бабушки которого был попугай: африканский серый попугай с длинной алой полосой на хвосте (по выходным мы тайком пробирались к нему и учили его говорить «дерьмо» и «блядь»). Когда ей хотелось, чтобы он помолчал — а это случалось довольно часто после того, как он начал говорить «блядь» постоянно, — она сажала его обратно в клетку и накрывала сверху тканью. Суть вот в чем: почему никто не придумал человеческий эквивалент? Кому-то действительно стоит придумать человеческий эквивалент. — Чему ты ухмыляешься? — спрашиваешь ты. — Ничему. — Тебе следует пойти спать. — Сейчас пойду. Вообще-то, нет. Не пойду. Перестань пытаться затащить меня в постель. Ты все время пытаешься затащить меня в постель. Ты такой коварный. Если хочешь заняться со мной сексом, просто скажи об этом. — Я не хочу заниматься с тобой сексом. — Ладно. Я тоже не хочу заниматься с тобой сексом. Можешь заняться сексом с самим собой… Кстати, у нас есть какие-нибудь куски ткани? — Прошу прощения? В итоге я рассказываю тебе свою теорию о попугае (гораздо более подробно и обстоятельно, чем она, возможно, заслуживает), а ты бросаешь на меня испепеляющий взгляд. — Ты, конечно, можешь попробовать, — говоришь ты тоном, который явно подразумевает: «и если ты это сделаешь, маленький человечек, я тебя прикончу». — Что ж, пожалуйста, перестань читать мне лекции об алкоголе, — сердито говорю я. — Ты такой высокомерный. Ты всегда считаешь себя лучше меня. Ты считаешь себя лучше всех лишь потому, что ешь грубости. — Грубости? — Ага… то есть, нет. В смысле, каким будет слово для множественного числа «грубого человека»? — Слово для множественного числа «грубого человека», — отвечаешь ты, — «грубые». — О. Правда? — Да. Следует пауза. — Ты уверен? — спрашиваю я. — Абсолютно уверен. — О, — повторяю я. — Ладно. Но, пожалуйста, перестань читать лекции, — очередная пауза. — Не заставляй меня доставать тряпку. — Ну, в таком случае, полагаю, мне стоит помолчать. Хотя за свою жизнь я и слышал более зловещие угрозы, их было мало. — Почему ты не можешь хоть раз помолчать? Ты все время говоришь. Никогда не прекращаешь. Ты довольно злобно ухмыляешься. — Боже мой, Уилл, какой ты ужасающе грубый. О да, очень хорошо. Молодец. Я понимаю, к чему ты ведешь, ты, старый злобный… засранец. За что я тебя так люблю? Ты даже отдаленно не заслуживаешь любви — должно быть, это потому, что я так пьян. Но это не может быть правдой, потому что я люблю тебя и когда трезв. Должно быть, это потому, что я неуравновешенный. — Трудно быть вежливым с кем-то, — многозначительно говорю я, — когда все, чего тебе хочется, — это ударить его по лицу. — Определенно, так и есть, — отвечаешь ты, — но видишь, как хорошо у меня это получается? — Ты иногда такой надоедливый. Я тебе это говорил? — Кажется, ты упоминал об этом раз или два, да. — Ну, так и есть. Ты надоедливый. И властный. И ты ужасный всезнайка. И ты самодовольный. И маниакальный. И у тебя дурацкий акцент, — я снова недоуменно хмурюсь. — …не знаю, почему я тебя так люблю. Повисает долгое и невероятно неловкое молчание, и я чувствую, как бледнею от ужаса, что не только измыслил эту пагубную речь, но и произнес ее прямо тебе в лицо. О блядский боже, зачем я это сказал? «Смущен» — даже близко не описывает мои ощущения. Унижение немного ближе, но все равно не отражает всей степени. Смертельно унижен. Да. Так, пожалуй, лучше. Смертельное унижение. Единственное утешение в том, что я наконец-то осуществил свою давнюю мечту — лишить тебя дара речи. О боже… это действительно так. Ты выглядишь так, будто тебя ударили по затылку. — Ну ладно! — говорю я. — Извини. Я немного пьян. Очень пьян. Я чрезвычайно пьян. Прости. Я иду спать. Пока! — я пытаюсь осуществить побег в спальню так быстро, как только позволяют мне мои пьяные конечности — чтобы хотя бы умереть от стыда в одиночестве, и тут позади слышу шорох, и ты поднимаешься с дивана. — Уилл, — говоришь ты, — иди сюда. Я замираю, а затем неохотно поворачиваюсь и плетусь обратно, все время с тревогой поглядывая на тебя и готовясь к неизбежной уничижительной лекции о том, что романтическая любовь — бессмысленная культурная мистификация и социальный конструкт, и что мне следует любезно заткнуться нахуй и взять себя в руки. Но ты тянешься ко мне, притягиваешь к себе и очень крепко обнимаешь. — Мой дорогой Уилл, — говоришь ты. — Я? Твой дорогой? — Так и есть. — О, — говорю я. — Это хорошо. — Безусловно, так и есть. Неподражаемый Уилл Грэм, как же тебе удалось ниспровергнуть все мои представления о самом себе — разрушить все преграды, преодолеть всю защиту — и при этом я не испытываю недовольства относительно твоего успеха? Каким же глупцом я был, думая, что когда-нибудь смогу тебя бросить. — Зачем же ты это сделал? — ты не отвечаешь, лишь проводишь рукой вверх и вниз по моей спине — а я смотрю на тебя, моргая из-под волос. — Я скажу тебе почему, — жалобно говорю я. — Потому что ты глупый. Ты отложил меня, а затем не мог вспомнить, где оставил. В ответ ты легко смеешься. — Возможно. Однако, как ты видишь, я все же нашел тебя снова — так же, как ты нашел меня. Ты всегда был непомерно хорош в нахождении меня, не так ли? — Почему тебе всегда нужно оставить последнее слово за собой? — бормочу я тебе в рубашку. — Ты всегда хочешь оставить последнее слово за собой. Ты такой надоедливый. — И все же ты здесь. — Это потому, что я неуравновешен, — говорю я сонно. — Но я правда люблю тебя. Так сильно, — а затем я отключаюсь.

***

На следующее утро я просыпаюсь с самым отвратительным похмельем, какое только может измыслить алкогольное возмездие, — страдания, которые лишь усугубляются необходимостью терпеть унижение, сгибаясь над унитазом, в то время как ты гладишь меня по волосам одной рукой и одновременно читаешь невероятно зловещую проповедь о последствиях чрезмерного употребления алкоголя (хотя ты и не говоришь прямо: «Пусть это будет тебе уроком, молодой человек, — и помни, что воздержание близко к благочестию», — звучит, по сути, так же). Я даже не могу сказать тебе, чтобы ты засунул свои советы себе в задницу, потому что боюсь, что меня стошнит, если открою рот. После этого я обрушиваюсь тебе на ногу, и ты быстро поднимаешь меня и несешь в спальню. Я хочу сопротивляться, но в конце концов воздерживаюсь на том основании, что нет смысла выставлять себя еще более нелепым, чем я уже есть, и несчастно позволяю тебе уложить меня на кровать. Само собой разумеется, ты не делаешь этого нежно и бережно, словно я нечто бесконечно хрупкое и драгоценное, а бесцеремонно швыряешь меня, словно мешок со старыми кирпичами — на самом деле, я ударяюсь о матрас с такой силой, что отскакиваю от него на несколько сантиметров. — Боже, я так разбит, — говорю я, вновь приземлившись. — Наверное, тебе стоило оставить меня там, где я был. — Ты бы мне мешал, — легкомысленно отвечаешь ты. — Не хочу перелезать через твое бесчувственное тело каждый раз, когда хочу воспользоваться туалетом. Хотя это, безусловно, справедливое замечание, я не могу с тобой согласиться, поэтому вместо этого натягиваю одеяло на голову и проклинаю того доисторического предка-засранца, который первым попробовал сварить хмель. Через некоторое время я ненадолго выныриваю. — Слушай, мне очень жаль, — мрачно говорю я. — Не могу поверить, что я так себя вел. — Я принимаю твои извинения. — Спасибо — спасибо тебе. Я знаю, что был ужасен. Я такой ужасный пьяница. — Ты, определенно, непревзойденно ужасен. — Да, я знаю. Я знаю, так и есть. — Хотя это не так уж нетипично для интровертов. Все твои подавленные эмоции и импульсы находят удобный выход, — ты делаешь легкое ударение на последней части, что я намеренно делаю вид, что не замечаю. — Полагаю, ты не намекаешь на то, что я веду себя так постоянно, чтобы немного растянуть это удовольствие? — Нет, — твердо говоришь ты. — Такого я не предполагаю. — Хорошо. Потому что, откровенно говоря, не думаю, что смог бы пережить публичный позор. Ты просто слегка улыбаешься (хотя для тебя все нормально, ведь у тебя нет никакого чувства стыда — вообще никакого) и аккуратно устраиваешься на кровати, внимательно изучая одну из своих иностранных книг и вежливо игнорируя мои периодические мучительные стоны. Ты, по сути, проводишь со мной большую часть утра, что я с благодарностью принимаю как колоссальную уступку, ведь я выгляжу, ощущаю себя (а для человека с твоим обонянием, несомненно, и пахну) крайне посредственно. Но все это не имеет даже отдаленного значения по сравнению с огромным (пьяным) слоном в комнате… потому что я не только сделал то, чего поклялся никогда не делать, но и сделал это случайно, самым необыкновенным и отвратительным образом. Боже, блядская херня, как я мог так поступить? Как я мог? Интересно, это унижение было бы лучше или хуже, если бы я был трезв? Не то чтобы я когда-либо сделал это, будучи трезвым. Но гипотетически это было бы лучше, потому что, по крайней мере, в этом был бы пафос. В этом было бы достоинство. Я мог бы быть достойным субъектом безответной любви (с пафосом), а не парализованным… придурком. Я мог бы быть чем-то вроде персонажа из поэмы, а вместо этого низвел себя до чего-то вроде предостерегающей истории времен сухого закона. Потому что, хотя я, признаться, мало что помню, что я все же помню, так это то, что ты не сказал «Я люблю тебя» в ответ. Ты даже не притворялся. И хотя я могу попытаться ввести себя в заблуждение, что это, возможно, потому что ты не хотел отвечать мне взаимностью, когда я был в стельку пьян, я знаю, что это ложное утешение, и настоящая причина в том, что ты просто не разделяешь подобные взгляды. Раз или два, когда я сгорал от желания, а твое лицо было над моим, когда ты смотрел мне в глаза, мне было легко соблазниться и поверить, что, быть может, ты и мог бы — что именно сейчас, в тот момент, это возможно. Но, как и все сны, эта мысль рассеивается дневным светом, и становится все труднее воспринимать ее всерьез. Возможно, дело еще и в том, что осознание собственных чувств было настолько глубинным, что мне было легко перенести их на тебя без каких-либо реальных оснований. Мои эмоции подобны неоперившимся птенцам в гнезде — недавно вылупившимся, с открытым клювом и зависимым — которые помышляют о крыльях, но не в состоянии летать. Странно сравнивать тебя с тем, у кого практически нет эмоциональной жизни. На самом деле, в холодном свете дня я чувствую себя слишком самонадеянным. Хотеть этого, надеяться на то. Потому что я по сути своей такой обычный, а ты такой… ты. Объект неопределенной идеализации. Ты — подлинное произведение искусства со всеми твоими разнообразными оттенками и полутонами — от стигийского до светящегося, — тогда как я тяжело тружусь с палитрой, которая гораздо более обусловлена и типична: много усилий ради малого результата. Эти размышления не рассчитаны на то, чтобы навеять чувство воодушевленности, поэтому я пытаюсь немного собраться с мыслями. В конце концов, не то чтобы это была твоя вина — ты просто не можешь, а я не могу тебя заставить (хотя и не могу заставить себя не делать этого). Но тогда я бы не чувствовал себя обиженным и отвергнутым, если бы меня не видел слепой человек, так почему же я чувствую все это из-за того, что ты меня не любишь? Может, мне стоит тебя пожалеть? (В этот момент я украдкой бросаю взгляд на тебя, выглядящего тлеющим и впечатляющим, самым неподходящим объектом для жалости, какой только можно себе представить, и понимаю, что это не будет успешной стратегией). Тем не менее, мне действительно не стоит слишком унывать из-за того факта, что ты меня не любишь (не можешь). Не то чтобы я тебе безразличен — даже я это вижу. Тебе, очевидно, нравится, что я рядом, потому что ты бы уже ушел, если бы это было не так. Ты вернулся за мной. Ты ждал меня. Я знаю, что значу для тебя что-то. Я значу очень много — возможно, больше, чем кто-либо другой. Я знаю, что так и есть. Просто не так много, как ты значишь для меня… и не таким же образом. Но я тебе небезразличен, и ты заботишься обо мне. Ты уважаешь меня. Яростно лелеешь мои интересы, неустанно вкладываешься в мое благополучие. Этого достаточно, не так ли? Некоторым людям не достается даже этого. Этого должно быть достаточно. Но даже это не может преодолеть новый источник страданий, которым является мысль о том, что ты говоришь мне это, — потому что я знаю, что в какой-то момент (и скорее рано, чем поздно) ты собираешься отвести меня в сторону и терпеливо объяснить, почему мне нужно снизить свои ожидания. Я пытаюсь представить это — то, как ты будешь сидеть, сострадательное выражение в твоих глазах, которое время от времени вспыхивает и гаснет, и которое я замечал и прежде. «Итак, Уилл, ты, судя по всему, находишься во власти каких-то заблуждений…» Нет — нет, ты бы не был так резок. «Уилл, я весьма польщен твоей высокой оценкой…» Хм, нет, слишком застенчиво и надуманно. Ох, да на хуй, я не знаю, но как бы ты это ни сделал, это будет так вдумчиво, но решительно, и это не оставит вероятности для дальнейшего недопонимания. Полагаю, ты отнесешься к этому по-доброму: в конце концов, ты ведь не был недоволен тем, что я это сказал — ты, очевидно, готов терпеть мою страстную преданность. Ты просто не собираешься отвечать взаимностью. Значит, мне придется притворяться, что все в порядке, и да, я понимаю, все хорошо, никаких проблем. И все это время я буду внутренне поникать, застряв на месте крушения своей безответной любви, и делать вид, будто это не так. Ох, блядь, нет, я так не могу. Я больше не хочу притворяться с тобой. Мне придется быть искренним в своих чувствах к тому, что ты (не делаешь этого/не можешь) чувствуешь, и сохранять это достоинство и сдержанность, а затем отбросить все и двигаться дальше. И все же я не знаю, смогу ли я это вынести. Это будет опустошительно. И мучительно. И унизительно… Но в основном опустошительно. Почему я не мог держать свой глупый рот закрытым, как я и намеревался? Мы могли бы просто жить так, как жили.

***

Позже я начинаю чувствовать себя гораздо менее разбитым, вытаскиваю себя из кровати и иду в душ. Меня не покидает ощущение, что мне нужно сделать что-то важное — и я, черт возьми, понятия не имею, что именно, — но, похоже, требуется слишком много усилий, чтобы вспомнить, поэтому я иду к тебе в гостиную и в итоге оказываюсь на диване, положив свою жалкую голову тебе на колени. Делать это кажется отстойным (потому что это так и есть: это отстой. Я отстой. Я веду себя Отстойным Образом), но я устал, у меня болит голова, и это успокаивает, и имеет значительное преимущество — я минимизирую вероятность зрительного контакта. По моим подсчетам, за день я извинился 14,5 раз за свое ужасное поведение, 0,5 из которых — последний раз, когда ты прервал меня на полуслове и сказал (в четырнадцатый раз): «Уилл, пожалуйста, не беспокойся, все нормально». Но это не нормально. Это ужасно. Я осведомлен, что ты почти постоянно поглядываешь на меня, доброжелательно улыбаешься и вообще более созерцательный и мягкий, чем обычно. И от этого мне становится еще хуже, потому что я убежден, что ты меня жалеешь. Боже, держу пари, что так и есть. Бьюсь об заклад, это жалость. Ты вытащил свое сострадательное «я» из какой-то коробки в подвале, и готовишься мягко отказать мне. — Тебе лучше? — наконец спрашиваешь ты. Ты проводишь пальцами по моим, и я машинально хватаю твою руку, но тут же жалею об этом и пытаюсь придумать, как бы не выпустить ее слишком уж очевидно. — Да, — говорю я. — Спасибо. Слушай, я… — Уилл, пожалуйста, не извиняйся больше — есть такое понятие, как «излишнее обсуждение». Ты всего лишь выпил алкоголь натощак. Это не так уж и ужасно, — ты ненадолго замолкаешь, но я знаю, что ты еще не закончил; почему-то мне на ум приходит выражение «многозначительная пауза» (многозначительная в своей унизительности). О боже, вот оно. — В любом случае, — говоришь ты. — Теперь, когда ты наконец протрезвел, я хотел бы пересмотреть некоторые твои вчерашние наблюдения, — ты улыбаешься мне и заправляешь мне за ухо выбившуюся прядь волос. Почему мои волосы делают то, что ты им приказываешь? Меня они никогда не слушаются. Затем я осознаю, что ты пристально смотришь на меня — пристально смотришь и улыбаешься — и что, как бы мне ни хотелось этого избежать, требуется какая-то реакция. — Неужели? — мой голос ослабел (от ужаса). — Да, — отвечаешь ты. — Я бы хотел. — Ну, конечно, ладно, — говорю я с совершенно наигранной сердечностью (которую ты сразу же увидишь насквозь… зачем я вообще утруждаюсь?). — Это хорошо. Но дай мне минутку, ладно? Мне нужно проверить телефон. Он звонит уже полчаса, — в этот момент мой мобильный послушно снова звонит (спасибо, телефон), и я использую довольно несчастное «видишь? Что я могу поделать?» выражение лица. Конечно, это тот момент, когда большинство нормальных людей сказали бы: «Ты шутишь? Оставь свой гребаный телефон, ты, социально неприспособленное дерьмо», но ты не нормальный человек, и я испытываю несколько неизведанное чувство огромной благодарности за это. В любом случае, средства, возможно, были социально неприспособленными, но цель все равно была достигнута (слава богу за мое полное отсутствие социальных навыков, они никогда меня не подводили). Как и ожидалось, ты вежливо убираешь от меня руки, чтобы я мог встать, а я шарю вокруг в поисках телефона, отчаянно надеясь, что это что-то важное, что я смогу растянуть как можно дольше, или, если не получится, что-то, о важности чего я смогу соврать и, возможно, растянуть еще дольше. О боже, я знаю, ты смотришь на меня. Ты думаешь, какой я неотесанный и нелепый. Ты вот-вот рассердишься. В любую секунду ты станешь раздраженным. И тогда ты… — Уилл, — говоришь ты. — Да? — Успокойся, mylimasis. Все хорошо. — О, — глупо говорю я. — Правда? — Да. А теперь, пожалуйста, проверь свой телефон — и если будешь так любезен, вернись сюда позже, и я приложу усилия, чтобы убедить тебя, насколько все в высшей степени хорошо. — Что ж, — говорю я. — Ну ладно, — я открываю рот и тут же закрываю его, не совсем понимая, что происходит (и не смея надеяться), когда наконец замечаю телефон и тут же хмурюсь. И меня шокировали даже не многочисленные пропущенные звонки (как бы поразительно это ни было), а список сокращенных текстовых сообщений от Джека: «Позвони мне СЕЙЧАС…» «Где ты, черт возьми…» «Посмотри "TattleCrime", позвони мне…» «ВЫЙДИ НА СВЯЗЬ КАК МОЖНО СКОРЕЕ, ИЛИ…» «Я отправлю патрульную машину, если ты…» По моему телу пробегает холодок страха, и я незамедлительно открываю браузер на телефоне, который тут же (и типично) отказывается загружаться. Ради всего святого. — Ты видел мой ноутбук? — резко спросил я. Затем сам его замечаю и бросаюсь включать, нетерпеливо барабаня пальцами по экрану. Сайт "TattleCrime" открывается медленно — серверы, должно быть, перегружены. Господи, ну же, давай же. Я сразу же понимаю, что что-то не так по количеству комментариев к последнему обновлению — примерно в десять раз больше, чем обычно, — и в неистовом предвкушении я нажимаю на него, а затем становлюсь совершенно неподвижным, потому что… Ох. Блядская. Херня. — Уилл? — резко говоришь ты. — Что случилось? Я с трудом сглатываю, пытаясь сдержать волну шока и омерзения, а затем безмолвно разворачиваю экран, чтобы ты сам все увидел. «Жуткий конец для профайлера ФБР? Предварительные отчеты предполагают, что Уилл Грэм, противоречивый профайлер ФБР и любимец читателей "TattleCrime", сегодня вечером был найден убитым. Официальное заявление пока не сделано, и сотрудники ФБР отказались от комментариев, однако источник на месте происшествия утверждает, что тело было чудовищно изуродовано…» Ты читаешь это в полной тишине, а я все поглядываю на тебя, ожидая, что ты начнешь насмехаться над тем, насколько все это скучно — насколько банально и вульгарно, и, честно говоря, такие неуклюжие театральные постановки заслуживают лишь полнейшего презрения. Но ты этого не делаешь. Выражение твоего лица якобы спокойно, но я знаю тебя достаточно хорошо, чтобы сразу заметить легкое напряжение мышц вокруг челюсти, а также незаметную для всех хмурость, мелькнувшую у твоих бровей. Это словно изменение под поверхностью воды, которая остается гладкой. О боже, ты так зол. Ты в ярости. И, наверное, именно это беспокоит меня больше всего, потому что я знаю: если они достали тебя, значит происходящее действительно выходит из-под контроля. — Итак, — мрачно говоришь ты, дочитав. — Ставки снова повысились, — твой взгляд встречается с моим, и выражение твоего лица слегка смягчается. — Кто-то за это серьезно ответит. — Знаю. Черт, — я провожу руками по волосам, заставляя себя перейти в режим активности и быстро составляя план действий. Господи, это ужасно. — Ладно. Теперь мне нужно поговорить с Джеком — прямо сейчас. Иначе он объявит меня в розыск. — Да, — отвечаешь ты. — Это очень разумно, — я бросаю на тебя мрачный взгляд, а ты смотришь на меня, напряженный и настороженный, и я хватаю телефон и включаю громкую связь, чтобы ты тоже мог слышать разговор. — Уилл Грэм, ради всего святого, — ревет Джек, принимая вызов. — Последнее, что я тебе сказал, — это связаться со мной при первой же возможности, а ты вместо этого исчез на 24 чертовых часа и не берешь трубку. Господи, Уилл. Мы на секунду подумали… — его голос срывается. — Мы правда подумали, что это ты. — Ладно, Джек, я облажался. Мне жаль. — О чем ты только думал… — Ни о чем! — резко отвечаю я. — Слушай, я забыл, ладно? Я не арестован, и у меня нет никаких юридических обязательств что-либо делать, и я забыл. Ты подходишь и молча встаешь позади меня, обнимаешь меня за талию, прижимаясь щекой к моему лицу. Я держу тебя за запястье свободной рукой и тут же испытываю иррациональное желание убедиться, что я случайно не включил FaceTime. Не то чтобы тебя это волновало — ты бы, вероятно, просто сказал «добрый вечер» и подмигнул ему. Джек бы тогда экспериментальным путем продемонстрировал, есть ли научная правда в утверждении о спонтанном самовозгорании человека, и мне пришлось бы быть третейским судьей. О боже, заткнись, я не включал FaceTime. Я делаю глубокий вдох, заставляя себя успокоиться. — Джек? Ты еще там? Джек тяжело вздыхает, явно пытаясь взять свое гневное облегчение под контроль. — Уилл, все плохо. Очень плохо. Ох… правда? Спасибо за проницательное замечание, Джек. — Пожалуйста, скажи, что случилось? — спрашиваю я вместо этого. — Расскажи мне, что вы нашли. — Это было… Боже, Уилл. Это было ужасно. Он выглядел точь-в-точь как ты. Немного старше, наверное — как ты будешь выглядеть через несколько лет. Но сходство было недвусмысленным. Одежда, волосы, все. И у него был твой значок, — я чувствую, как твое тело позади меня напрягается, прежде чем ты усиливаешь хватку на моей талии. — Мой значок? — глупо переспрашиваю я, и тут у меня внутри все переворачивается, потому что… о боже. На несколько ужасных секунд я теряю дар речи, пытаясь взять под контроль свои чувства (шок-вину-страх). — Его зовут Лен, — добавляю я без всякого выражения. — Он был охранником в Академии. Я… я, должно быть, забыл забрать свой значок. Должно быть, он его подобрал. — Ради бога, Уилл, ты его просто забыл? Ты же знаешь, так нельзя. — Я видел его только вчера утром — я видел его всего несколько часов назад, — я снова сглатываю. — Что они с ним сделали? — на том конце провода повисает тишина. — Джек. Что они сделали? Джек прочищает горло, и когда он заговаривает, его голос сменяется отстраненным, бесстрастным монотонным голосом судебно-медицинского эксперта — прием, призванный очищать и разделять, как будто клинический язык может разбавить ужас. Мы все так делаем — я сам так делал. — Его усмирили ударом по затылку. Посмертное расчленение представляло собой глубокий надрез над подъязычной костью. Его язык был вытащен вниз, так что он торчал из раны и выходил из горла. — Господи. — Да. И мы все знаем, где уже видели это. Мэттью Браун становится довольно беспорядочным в своих подражаниях — сначала настоящий Чесапикский Потрошитель, а теперь самозванец. Погодите… что? — Мэттью Браун? — резко спрашиваю я. — Ох, черт, прости, Уилл, я должен был сказать раньше. Это точно был он. Была записка. — Что в ней написано? Джек снова на мгновение замолкает, и когда он говорит, его голос звучит сдавленно и напряженно. — «Спите спокойно, мистер Грэм». — Мило. — Ага. Заглавными буквами, та же бумага. Мы проведем несколько тестов и сравним с другими, но я не сомневаюсь, что это был он, — Джек снова колеблется. — Также была предпринята попытка ампутировать конечности. Однако он не довел ее до конца. Прайс сможет дать лучшую оценку, когда вернется в лабораторию, но мы думаем, что его либо потревожили на полпути, либо у него просто не было с собой нужных инструментов, чтобы довести дело до конца. — Ясно. Джек вздыхает и добавляет, несколько бессмысленно: — Конечно, подобные вопросы гораздо сложнее, чем кажутся. — Что-нибудь еще? — Да, по всему телу были разбросаны человеческие зубы. Зубы, понимаешь, — говорит Джек, а затем заявляет (несколько самодовольным образом): — Я же говорил, что твоя машина — работа Мэттью Брауна. — Нет. Нет, это не так, — я осознаю, что качаю головой, хотя он этого и не видит. — Что-то здесь не так. Джек, это доказывает то, что я тебе говорил раньше. Здесь замешано более одного человека. Значит, Мэттью Браун знает убийцу уборщика. Они сотрудничают — работают вместе. — Что? Ганнибал и Мэттью Браун? Уилл, мне кажется, это маловероятно, — господи, это безнадежно, зачем я вообще пытаюсь? — Мне нужно это увидеть, — твердо говорю я. Нет, не это… его. Лена. Лена, охранника, услужливого и расторопного, чья единственная вина заключалась в том, что он оказался не в том месте не в то время и имел несчастье быть немного похожим на меня. — Нет, Уилл, — отвечает Джек. — Это совершенно исключено, — он понизил голос до успокаивающего, дядюшкиного тона, словно считает, будто я в шоке и нуждаюсь в утешении. — Джек, я могу помочь. Поздновато уже беспокоиться о моем благополучии — тебе не кажется, что этот корабль уже уплыл? — ага, приплыл и затонул в ебучей гавани. — Ты хочешь его поймать или нет? — Ты ничего не можешь нам сказать по этому поводу. Мотивация совершенно очевидна. — Слушай, если это из-за того, как я себя вел, выйдя из своей квартиры, то уверяю тебя, со мной все в порядке. Это… — Я не буду спорить с тобой об этом. Ты его не увидишь. Это мое последнее слово. Я вздыхаю, потому что сразу понимаю, что продолжать бесполезно (это же его последнее слово, и все такое. Господи, какая королева драмы). — Ну, а можно мне посмотреть заключения судебно-медицинской экспертизы? — Нет. В этом нет необходимости. И, кроме того, ты не занимаешься этим делом — я не могу просто так их раздавать. Как почувствует себя семья этого парня? — И что ты хочешь сказать? Что мне не позволено каким-либо образом принимать в этом участие? — Где ты сейчас? — спрашивает он вместо ответа. — Дай мне адрес. О, отъебись, Джек. — Я в арендованной машине, — отвечаю я, и ложь получается быстрой и правдоподобной. — Я в ней спал. В данный момент мне кажется безопаснее переезжать с места на место. — Ну, можешь прекратить эту разновидность идиотизма прямо сейчас. Я хочу, чтобы ты первым делом приехал по известному адресу. — Я найду мотель завтра. — Найдешь сегодня вечером. — Нет, — вежливо, но твердо говорю я. — Я найду его завтра. — Уилл, перестань все усложнять. — Я этого и не делаю. Джек, я не усложняю все без причины, я просто пытаюсь справиться с этой безумной ситуацией. Джек вздыхает, и я воспринимаю это как первый признак слабости и, следовательно, как идеальный момент, чтобы предложить компромисс и заключить сделку. — Я заеду завтра, — говорю я. — Могу заезжать каждый день, если хочешь. Но ты должен дать мне свободу действий, чтобы я мог справиться с этим. Это меня они выбрали целью, а не тебя. — Они? Ты не имеешь в виду «он»? А, понимаю — ты имеешь в виду и Ганнибала. — Как скажешь. Да. — Полагаю, ничего не произошло? — Нет, — легкомысленно отвечаю я. — Совершенно ничего, — ну… кроме парочки событий. Я крепче сжимаю твое запястье. — Так пистолет все еще у тебя или ты и его где-то оставил? — Да ладно тебе, Джек. — Ты прав, извини. Просто… Видеть все это сегодня вечером. Мы правда думали… — Знаю, — говорю я. — Я знаю, о чем вы думали. Но это не так. Джек снова вздыхает, и я тоже вздыхаю, чтобы составить ему компанию. — Ради бога, Уилл, — наконец говорит он. — Будь осторожен. — Я так и планировал. — И заезжай завтра. — Конечно. На заднем плане я слышу голоса, которые вполне могут принадлежать Прайсу и Зеллеру, и мысль о том, что Джек передаст им телефон и подвергнет меня повторному представлению «мы думали, это ты/ну, это был не я/да, но мы думали, что это был ты», совершенно изматывает, поэтому я говорю Джеку, что мне нужно экономить заряд телефона, так как в моей несуществующей арендованной машине нет зарядного гнезда. Он тут же принимает эту отговорку (слава богу, что я умею бегло нести чушь), и я с глубоким вздохом вешаю трубку. — Итак, — говорю я с легкостью, которой на самом деле не испытываю, — похоже, Мэттью Браун отстранил меня от возможности претендовать на роль Правой Руки. — Самая глубокая любовь всегда превращается в самую жгучую ненависть — вместо того, чтобы превозносить тебя, он демонизирует тебя. Ты его объект обожания, который отверг его внимание — отверг его самого — и причинил ему боль. Теперь он намерен вернуть тебе эту боль, — на этот раз ты действительно хмуришься. Это немного нервирует: давно я не видел тебя настолько хладнокровным и разъяренным. — Конечно, делая это, он скоро осознает, что совершил роковую ошибку в суждении. — Я собираюсь убить его, — мятежно говорю я. — Я собираюсь убить его голыми руками, черт возьми, — я осознаю, что разминаю их, а затем поднимаю глаза и ловлю твой взгляд. Ты смотришь на меня. — Голыми руками, — повторяю я, отчетливо произнося каждое слово, чтобы не было никакой ошибки. — Это, безусловно, многообещающее начало. Хотя, боюсь, я не могу позволить тебе оставить удовольствие только себе. — Почему? — резко спрашиваю я. — Ты думаешь, я не справлюсь? — Нет, ты неверно меня понял. Напротив, я совершенно уверен, что ты справишься. Но после всего, что он сделал, я намерен внести существенный вклад в этот процесс своими собственными руками, — ты бросаешь на меня многозначительный взгляд. — Я предлагаю совместное предприятие исключительно из гедонистических, а не практических соображений. И тут я осознаю, что именно ты имеешь в виду — совместная охота, разделенное убийство — и предложение, которое еще недавно ужаснуло бы меня (испугало, вызвало бы отвращение), теперь кажется не только рациональным, но и крайне привлекательным. Более того: воодушевляющим. Не думаю, что я мог бы чувствовать себя так 48 часов назад… но нет смысла возвращаться к тому, что было два дня назад. Тогда я был другим человеком. — Интересно, смогу ли я его выманить, — задумчиво говорю я. — Что ж, это рискованный план — некоторые сказали бы, безрассудный — но он не лишен вероятности достичь успеха. Конечно, тебе нужно быть предельно точным в своей стратегии. — У меня, собственно, нет стратегии. Пока нет, — по крайней мере, помимо того момента, когда Мэттью Браун (и его друзья) разваливаются на составляющие части. — В таком случае нам придется что-то придумать. Хотя нам не следует быть слишком поспешными — как бы я ни жаждал попрощаться с Мэттью Брауном, я не совсем спокоен относительно сложившейся ситуации. Есть еще одна угроза, которая пока остается неучтенной. Я согласно киваю — в моем разуме услужливо мелькает машущая рукой фигура в капюшоне на записи камеры видеонаблюдения — и ты прислоняешься к столу, разминая плечи и выглядя почти нереально мрачно и угрожающе. Затем ты опускаешь взгляд и приподнимаешь бровь, глядя на ноутбук. — О, — говоришь ты. — А вот и он. Я подскакиваю и сам смотрю на экран, на котором все еще открыта вкладка "TattleCrime"… и где раздел комментариев теперь лихорадочно обновляется благодаря Maniloa: «ПОКОЙТЕСЬ С МИРОМ МИСТЕР ГРЭМ». Пока мы смотрим на экран, появляется еще одно: «ПОКОЙТЕСЬ С МИРОМ МИСТЕР ГРЭМ». И снова «ПОКОЙТЕСЬ С МИРОМ МИСТЕР ГРЭМ». Осознание того, что Мэттью Браун делает это сейчас — скрючившись где-то в затемненной комнате, с лицом, искаженным яростью, наслаждением и энергией находчивой влюбленности, — тревожит, бросает в дрожь, и я невольно содрогаюсь. «ПОКОЙТЕСЬ С МИРОМ. ПОКОЙТЕСЬ РАЗОРВАННЫМ НА КУСКИ». — Мелкий ублюдок, — тихо говорю я. «ГРЯДЕТ РАСПЛАТА. ВЫ МНЕ ЗАДОЛЖАЛИ». «ВЫ ПОНЯТИЯ НЕ ИМЕЕТЕ, ЧТО ПРОИСХОДИТ НА САМОМ ДЕЛЕ». «НО ВЫ УЗНАЕТЕ». «ВЫ СЕЙЧАС ЧИТАЕТЕ ЭТО, МИСТЕР ГРЭМ?» «ОН С ВАМИ?» На последнем сообщении я резко втягиваю воздух. — Он не знает, — быстро говорю я, скорее себе, чем тебе. — Он подозревает, но не уверен. Он просто гадает. Если бы он знал, то обратился бы к тебе напрямую, он бы не смог сдержаться, — затем я понимаю, что неосознанно встал между тобой и ноутбуком, и краснею от того, насколько это крайне глупо. «ВАМ СЛЕДУЕТ БЕЖАТЬ. ВАМ ОБОИМ СЛЕДУЕТ БЕЖАТЬ». «ВЫ УЖЕ БЕЖИТЕ?» «НА СТАРТ. ВНИМАНИЕ. МАРШ!» — Господи, — шиплю я себе под нос. «ВОТ ТОЛЬКО У ВАС ПРОБЛЕМА. ПОТОМУ ЧТО…» «…БЕЖАТЬ НЕКУДА И СКРЫТЬСЯ НЕГДЕ». «В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ ЭТО БУДЕТЕ ВЫ». «ЗАТЕМ ОН». «ТИК-ТАК, МИСТЕР ГРЭМ». Ты кладешь руку мне на плечо. — Выключи, — говоришь ты, и в твоем голосе слышится смертоносная нотка гнева, раскаленная добела и безжалостная. — Ему нечего сказать, что стоило бы услышать. И, откровенно говоря, его самонадеянность, когда он обращается к тебе подобным образом, — это испытание моего самообладания в совершенно исключительной степени. — Выключу через минуту, — упрямо говорю я. Но все, что появляется — это «ТИК-ТАК, ТИК-ТАК», снова и снова. — Ты хочешь его деконструировать? Боюсь, в этот раз это будет больше в твоей компетенции, чем в моей, иначе я могу уничтожить твой компьютер, — ты легко прижимаешься губами к моему затылку. — Уже поздно. Иди спать. — Скоро. Ты снова целуешь меня в затылок, но уважаешь мой выбор, не пытаясь меня переубедить, а я, когда ты уходишь, придвигаю стул и настороженно поглядываю на страницу. Я раздумываю, стоит ли ответить: связаться с ним, предложить встречу. Поставить ловушку. Но это непростое решение — каким бы он ни был, он не глуп, и я с той же легкостью могу попасть в подстроенную им смертельную ситуацию, как и создать свою собственную. Потому что в конечном счете я знаю, что я прав, и ты прав (а Джек неправ), и Мэттью Браун действует не один. Я не знаю, кто этот сообщник (или сколько их, или зачем им вообще нужен ты, или почему они нацеливаются на тебя через меня…), но я точно знаю, что они затаились в засаде: жестокие, хитрые и бесконечно терпеливые. В ветке комментариев все еще ничего нового. Тик-так, тик-так. Мне снова становится не по себе, поэтому я выключаю лампу и подхожу к окну, чтобы понаблюдать за городским пейзажем: звездами, полосой неба, сиянием огней на горизонте, машинами, ползущими мимо, будто подсвеченные муравьи. Все деревья голые, а ветви разбросаны по небу, словно почерневшие кости. Я вздыхаю и прижимаюсь лбом к стеклу. «Ты где-то там, ублюдок, — думаю я. — Ты чей-то друг, коллега или родственник. Ты где-то живешь, ты принадлежишь кому-то. Где ты?» Тут со стола раздается отрывистый звук обновления, и я бегу обратно к ноутбуку, прищурившись, читая комментарий. «Я ЗНАЮ, ЧТО ВЫ ТАМ, МИСТЕР ГРЭМ». От этого сообщения у меня мурашки по коже, и хотя я знаю, что это невозможно, я все равно не могу перестать осматривать комнату. Затем я бросаю взгляд на веб-камеру… конечно же, такой вероятности нет? Брандмауэр не был отключен или удален, и нет никаких явных признаков взлома — но на всякий случай я смачиваю шарик бумажной салфетки и прижимаю его к объективу, где он затвердевает, образуя маленькое белое прикрытие. «ПОЧЕМУ ВЫ НЕ ГОВОРИТЕ СО МНОЙ? РАНЬШЕ ВЫ МНОГО ГОВОРИЛИ СО МНОЙ». — Иди на хуй, — говорю я экрану. «Я ЗНАЮ, КАК ВЫ ВЫГЛЯДИТЕ ПРЯМО СЕЙЧАС. Я ЗНАЮ ВЫРАЖЕНИЕ ВАШЕГО ЛИЦА. Я ЗНАЮ ВАС». Мои пальцы буквально дергаются от желания напечатать ответ, но я заставляю себя воздержаться от этого. Сдержанность, сдержанность. Наступает переломный момент — нет смысла действовать опрометчиво, поддавшись гневу и разочарованию, только чтобы разрушить хрупкое равновесие. «ОБРАТНЫЙ ОТСЧЕТ НАЧАЛСЯ. ВЫ НЕ МОЖЕТЕ ЕГО ОСТАНОВИТЬ. ВЫ НИЧЕГО НЕ МОЖЕТЕ СДЕЛАТЬ». «НАДВИГАЕТСЯ, НАДВИГАЕТСЯ, ГОТОВЫ ВЫ К ЭТОМУ ИЛИ НЕТ». — О, мы точно будем готовы, — шиплю я себе под нос. — Ты даже не представляешь, насколько мы будем готовы. Я жду еще немного, но больше ничего не происходит, и в конце концов Maniloa начинают заваливать сообщениями другие пользователи, требующие объяснить, кто он такой и почему он ведет себя так по-мудацки, и все The_Real_Will_Graham и WillGraham2015, которых я помню из прошлого (боже, это было в другой жизни), начинают подключаться и с энтузиазмом выстраиваются в очередь, чтобы предложить надрать зад Maniloa. Я предоставляю им возможность разыграть виртуальный Рейд Уилла Грэма от моего имени и вытягиваю ноги, позволяя креслу откинуться назад, чтобы я мог смотреть в потолок. Я вспоминаю твои слова в ту ночь, когда мою машину разгромили: «Занавес поднялся, и спектакль готов начаться». Они почти пророчески перекликаются с моими собственными размышлениями в комнате в Академии, когда я рассуждал о центральной роли драмы в трех актах: до, во время и после. Начало, середина и конец. Что ж, ты был прав, а я ошибался, потому что события действительно сдвинулись с мертвой точки. Это официальное начало Четвертого Акта. Будущего еще не существует: выбор, а не случай, и судьба существует только для того, чтобы ими управлять. Нет судьбы, кроме той, что мы творим. Центральная сцена, занавес поднят, начали.
470 Нравится 299 Отзывы 177 В сборник
Отзывы (2)