***
Ночь прошла в помешательстве — я горел, томился, ждал рассвета, будто там, в этом рассвете, решалась моя судьба. Как он мог захватить все мои чувства и мысли за один лишь день? Что со мной происходит? Я боялся признаться сам себе, что вожделел его.***
Пахло тёплым илом. Пруд был затянут дымкой тумана, густого, как взбитое масло. Лес ещё спал, и было так тихо, что мне казалось, будто шелест травы под нашими ногами должен быть слышен за много вёрст. Мне сделалось жутко — наша общая тайна так легко могла быть раскрыта. «Да что за вздор! — упрямо одёрнул я себя. — Неужели этот пруд не знал крестьянских ребят, купающихся здесь бесстыдно-голыми в самый жаркий час? Или девиц, скромно прячущихся за деревьями и с визгом ухающихся в воду, когда они наивно думали, что их наготы никто не видит? Наша с Андреем тайна — совершенно не тайна, ведь нет ничего срамного в утреннем купании». Я убедил себя, что моё вожделение — только моё, и никто, даже мой сердечный друг — особенно мой сердечный друг — об этом никогда не узнает. Разлившееся по жилам чувство, что я сам себе хозяин, отогнало ненужную робость, и я смело шагнул к кромке воды. Пруд был гладкий, как натёртое зеркало, отражал белёсое перевёрнутое небо. Я тронул студёную воду ногой, поднял рябь. Андрей неслышно подошёл сзади, и я с трепетом чувствовал его сейчас, как никого до этого — его близость, дыхание, тепло тела. Мне так хотелось, чтобы он сделался ещё ближе, так, чтобы между нами ничего более не было, кроме нас самих. Но он ничего не делал, и я не решался тоже. А потом он мягко обошёл меня, одним движение скинул рубаху, отбросил штаны и ступил в воду. Я разучился дышать. Он стоял передо мной обнажённый, прекрасный в своей дерзости. Рассветное солнце золотило его кожу. Глухое отчаяние захлестнуло меня с новой силой: мои непристойные желания были неисполнимы, и я с горечью понял, насколько болен им. Неизлечимо. Вдруг Андрей повернулся и показал всего себя — волнующего, до одури красивого — ожог сталью глаз и улыбнулся. В его улыбке было обещание — обещание! — и будь я проклят, если ошибался! Я опустил взгляд и понял, что его вожделение — теперь наша общая тайна. Одна на двоих. Прохладное утро вмиг сделалось душным и жарким. Он рассмеялся, увидев моё внимание и опалённые смущением щёки, сделал шаг назад, утопая в тёмной воде по колено, потом ещё и ещё один, резко откинулся и с плеском скрылся в воде. Он меня убил. Выстрелил в упор в самое сердце. Я не знал, что делать дальше, и в который раз проклинал свою робость. Андрей вынырнул в центре пруда, еле различимый сквозь туман, и его крик эхом разнёсся в тишине: — Так и будешь там стоять? Мыслей вдруг не осталось. В три шага я вошёл в воду вслед за ним и рухнул в холод с головой. Здесь не было дна. Только вода, туман, непозволительно близкий он и его насмешливый шёпот: — Что ж ты в одежде, глупый? Его губы были мягкими и горячими. Я ничего не умел, абсолютно ничего, и наш первый поцелуй был до того неловок, что я решил, будто им всё и окончится. Но Боже мой, как я ошибался! За первым поцелуем последовал ещё один, и Андрей учил меня, направлял, а я отвечал ему со всей жадностью, на какую был способен. Мы кое-как, захлёбываясь водой и друг другом, добрались до берега, не размыкая губ и рук. Моя одежда ещё никогда не была такой ненужной, как сейчас, и, она, небрежно отброшенная, разлеталась куда попало. Трава под моей спиной была влажной, и по телу проходила дрожь — но не от холода, а оттого, что Андрей был рядом, тесно и жарко сжимал меня в объятьях, терзал мой рот и бешено колотился своим сердцем в мою грудь. В нём было столько страсти, что я вспыхивал и сгорал, как смола в огне. Как мотылёк над свечой. Моей робости больше не было — её смыло нашим желание. От мысли, что всё случится здесь и сейчас, меня накрыл восторг пополам с ужасом. Мне было стыдно, жарко, хорошо до умопомрачения и колко от непрошенной ревности — опыт Андрея был очевиден. Движения его рук и языка были почти непристойными. Но этого было мало, так мало! Хотелось ближе и теснее. Хотелось большего. Запретного. Он оторвался от моих губ и требовательно посмотрел в глаза. Тяжело дышал. И толкнулся в мои бёдра. Я развёл ноги, наслаждаясь его тяжестью и резкостью движений, и бессвязно шептал: «Всё, что ты хочешь… Всё, что захочешь!». Напор его языка, наглость его ладони, скользящей по моей груди, животу, и ниже, сжавшей меня — и я больше не в силах был связно думать и говорить, только стонать. Умолять. Андрей соскользнул вниз. Его рот обжёг меня, как раскалённая печь. Он ласкал меня губами и руками так умело и правильно, что я вдруг испугался быстрого окончания. Вторжение пальцев стало неожиданностью — и я закричал, забился в его руках, как пойманная в селки птица. Мука была незнакомой и нужной, она отогнала скорый позорный финал, дала время насладиться нашим первым разом. Андрей шептал мне слова успокоения, затем — непристойности, пошло хвалил мою податливость и распущенность, и двигался, двигался, двигался, пока я мог повторять только: «Да… да… да…» Когда я опять оказался на грани, Андрей преступно остановился, одним движением поднялся на руках и навис надо мною. Его стальной взгляд ужалил больнее роя злых ос. — Я хочу, — вкрадчиво заговорил он, — чтобы в твой первый раз ты делал всё, что я потребую. И ты подчинишься мне беспрекословно. Как я мог отказать? Моих сил хватило только повторить: «Всё, что ты захочешь». Тогда он подал мне руку. Я стоял перед ним на коленях, как грешник перед богом, а он возвышался надо мной во всей своей мужской силе, и его острый запах сводил меня с ума. Я потянулся к нему губами. Его плоть была твёрдая и горячая, натянутая, как тетива. Я касался его, как умел, ласкал пальцами и языком, сцеловывал пряный вкус с кожи. Он звучал надо мной на всех оттенках баритона, давил ладонью на затылок, настаивая на большем. Потом он опрокинул меня навзничь, и под его напором я потерял себя, а когда пришла боль — я оказался готов к ней. Эта боль была расплатой за мою распущенность. Грешность. За то, что я отдавал ему всего себя без остатка. Он двигался всё ускоряясь, тяжело навалившись сверху, и в его страсти было что-то дикое, нечеловеческое, словно бесы завладели его телом и разумом. Потом пришло его опустошение — и он излился глубоко во мне, задыхаясь в жестокой горячке. Его бесы вдруг отступили, и на меня обрушилась его нежность, заставив меня измученно перейти черту. Позже мы ещё долго лежали расслабленно на берегу, смотрели, как тает туман над водой, как солнце поднимается над кромкой леса и ослепительно сияет в голубой лазури неба, слушали, как шумит, качается, щебечет лес. Я чувствовал, что теперь между нами всё стало по-другому: другие взгляды, другие слова, другие чувства. Он целовал меня и беспрестанно повторял: — Ты теперь вся моя жизнь. И он стал сутью моей жизни. Всё, что было до него, будто и вовсе было ненастоящим, наносным. Как я жил? Как мы жили? И как теперь будем жить? Мы вернулись в имение порознь, будто преступники. Вскоре Андрей уехал, как и обещал, а я слонялся по поместью и не находил себе места. Ранним вечером Никола застал меня, мающегося, в столовой, долго всматривался в лицо и в изумлении воскликнул: — Мальчик мой, да ты влюбился!? Mon cher, кто же это? Мари? Или, может быть, Натали? О, какой восторг, какой восторг! Два дня, всего два дня — и ты любишь! — За два дня не влюбляются, — фыркнула намывающая полы кухарка. — Любовь приходит, когда пуд соли вместе съели, а за два дня только любовною горячкой по голове бьёт. — Да вам-то откуда знать! — тут же взбеленился я. — Что вы вообще понимаете! Что вы… Никола примиряюще махнул рукой: — Ну полно, полно. Иди, mon ami, проветрись. Нынче прекрасный вечер. Съезди, вон, верхом, оно, гляди, полегче будет. Но легче не стало. Всё здесь напоминало об Андрее, и я, коротко распростившись с Николой, сбежал в Москву.***
Я мучительно жил от встречи до встречи с ним. Наши свидания были нечастыми, случались в постоялых дворах на окраине столицы. Он посылал телеграмму, и я мчался к нему, бросая все дела. Мы любили друг друга страстно и отчаянно, и каждое наше расставание было для меня смертью, и каждая наша следующая встреча возвращала меня к жизни. Его писем было несчесть — они лежали кипами на моём столе, и я перечитывал их, наслаждался каждой строчкой. Как он писал! «Я грежу тобой…» Ах, милый мой Андрей, знал бы ты, какие чувства во мне кипят, когда я думаю о тебе и о том, что между нами было и будет. В очередную встречу он опоздал, приехал в ночи, когда меня, измученного ожиданием, сморил сон. Он был холодный с улицы и хмельной, без церемоний скинул с себя одежду, а с меня — одеяло, настойчиво развёл мои ноги, наполняя собой. Он был жаркий, будто в болезненной горячке, быстрый, будто боялся не успеть. Кожа к коже, глаза в глаза. В его страсти можно было захлебнуться. Наш финал был стремительны. Мы лежали, тяжело дыша. Он водил ладонью по моей груди. На его безымянном пальце тускло блеснуло кольцо. Мне сделалось жутко. — Ты женат? — тихо, стараясь, чтобы голос не дрожал, спросил я. Андрей скривил губы, стал злым и неприятным, проговорил с горячностью: — Она — формальность, мой долг перед отцом. Его прихоть. Наш брак ничего более расчёта не имеет! Он снял кольцо, с досадой швырнул его на пол и навалился на меня, с силой придавив к матрасу. Мягко гладил мои щёки и говорил: — Если бы я выбирал её по любви, по личному желанию, твой гнев был бы уместен. Брак между нами с тобой невозможен, так в самом деле — не всё ли равно? Его доводы были разумны, но боль, засевшая глубоко внутри, разрывала меня на части. Он видел моё состояние и зло повторял: — Ты — вся моя жизнь! Не смей отбирать себя у меня! Его поцелуи были с привкусом вина и горечи. — Ты знаешь, — лихорадочно шептал он, — она нетронута мною. У нас нет и никогда не будет детей. Видимся мы так редко, что я порой забываю, как она выглядит. Горечь Андрея передалась мне. Я вдруг возненавидел его отца той ненавистью, которая бывает между заклятыми врагами. Как он мог допустить это брак? Эти душевные мучения моего Андрея? И её я тоже возненавидел за то, что она случилась в его жизни. Я успокаивал его, баюкал в руках, шептал слова любви, говорил, что мы теперь навсегда вместе и справимся с любыми трудностями. Мы верим друг в друга — и это самое важное.***
Лето сменилось унылой осенью, зарядили затяжные дожди. Никола снова писал, приглашал к себе, и я весь горел от предвкушения — целых два дня нашего времени с Андреем, и целая ночь любви. Леса, поля, свобода — я летел туда не помня себя, будто за моей спиной выросли два крыла. Мы встретились на крыльце, и я набросился на него как обезумивший, не соображая, что мы можем быть кем-нибудь замеченными. Он что-то хотел сказать, но мне было всё равно — я настойчиво прошептал ему: — Во мне нет ни единой силы, идём в мою комнату! Скрип ступеней, скрип двери, скрип кровати — и я задохнулся от его близости и напора. И обмер от женского вскрика: — Как же это!.. Она стояла у двери и широко раскрытыми глазами глядела на нас, бледная, почти как утопленница. Губы её дрожали. Андрей отшатнулся от меня, будто его ошпарило. Она отступила на шаг, в отчаянии схватившись за большой и круглый живот, беспомощно прошептала: — Как же это? Ты же говорил, что я — вся твоя жизнь! И в безумии выбежала из комнаты. Я опомнился первым, выкрикнул: — Её нужно найти! Она в таком состоянии — её обязательно нужно найти!***
В доме её не было. В саду — тоже. Я звал её, сорвав до хрипа голос, и только лес отвечал мне эхом.***
Её шляпку, некогда белую, в шёлковых лентах, достали из пруда только к вечеру. Её саму — на заре.***
Чёрная муть поселилась в моей душе, и её не выгнать, не обуздать. … С каждым днём мне всё больнее дышать. Ханецкий приезжал к моему дому, долго стоял на улице, посреди грязного и холодного сентября, вглядывался в мои окна. На нём не было и следа печали — подтянутый и розовощёкий, он был живее всех живых. Он видел меня сквозь серое стекло, смотрел требовательно и жадно. Я наглухо задёрнул шторы. Больше наших встреч не было. … С каждым днём мне всё больнее думать. Я привёл все свои дела в порядок, распорядился об имуществе — оставил всё своё скудное состояние ясноглазой девочке Соне, единственной дочке извозчика Ивана. … С каждым днём мне всё больнее жить.