Всё, что мы когда-то не допели

G
Завершён
8
автор
Размер:
4 страницы, 1 811 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник

Упавший метеор

Настройки
Примечания:
— В одной невероятной скачке, — Юрковский изящно откидывает голову в подлокотник дивана, вытягивает руку в сложном пространном жесте, — вы прожили свой яркий век!.. Он, конечно, читает не своё, он в последнее время очень редко читает своё, но комната всё равно замирает от слов. Будто и стены слушают, и оконная рама — двойная, старая, из которой он всё время вытряхивает похороненных бабочек — слушает, и даже ветер на улице ветки почти не качает. Глупо это всё, конечно, но голос у Юрковского такой, что никому послушать не стыдно. Глубокий, театральный, и певучая, чуть залихватская тоска в нём совсем настоящая. Юрковский щурится, голос падает куда-то: — Вы побеждали и любили любовь и сабли острие… И весело переходили в небытие. И слово «небытие» колет прохладным, острым и страшным, как приборная игла. Быкову очень хочется сказать: «Ты в курсе, что это про тебя?», но он только шевелит губами. Когда-то раньше это сияющее рвение его восхищало, теперь же — смутно тревожит. — Да, — медленно говорит Дауге, — молодёжный театр наверняка плакал по тебе горючими слезами. Вот такими вот. Он шутит, но глаза у него совсем невесёлые. Быков знает — он тоже понимает, про кого эти стихи, и острая холодная игла тоже кольнула его куда-то под грудину. Юрковский потягивается, как кот, и ухмыляется — тоже как кот: — Ну, плакать может и не плакали, но некоторые сетовали… Нет, но всё-таки, какая экспедиция вышла! Пиршество! — Именины сердца! — радостно поддакивает Дауге; он очень рад, что можно больше не говорить о стихах, и холодное закатное слово растаяло в воздухе. — Ты представляешь, Алексей, они там все считают Марс банальным, а стоит начать нюхать не около самого Тёплого Сырта, а в приличном месте, как сразу интересного — хоть ложкой ешь! Минералы уникальнейшие! Они увлечённо бомбардируют Быкова названиями элементов и соединений, перемешанными с увлекательными байками о летающих пиявках и прямо на ходу начинают спорить о марсианском биоценозе. Где-то на вопросе мимикрии местных ящериц он перестаёт улавливать общую нить и просто смотрит — потому что наблюдать за бесконечными спорами о науке, в которой понимаешь чуть больше, чем ничего, почему-то здорово. Здорово, что можно задавать глупые вопросы, и тебе на них будут радостно отвечать, перебивая друг друга, и по ходу дела ещё трижды подерутся. Здорово смотреть как они упоённо дурачатся, даже если сам не умел так никогда — то с хохотом таскают друг друга по комнате, пытаясь под песню по радио изобразить дикую смесь танго, вальса и какого-то модного танца, и Быкова пытаются за обе руки с собой втащить — и даже, кажется, сколько-то его, ворчащего, кружат, прежде чем всем вместе грохнуться на вот этот же самый диван — то ещё что-нибудь удумают. И здорово — как же, чёрт побери, здорово — что можно не быть железным и серьёзным, а если и быть, то только когда они опять во что-то вляпались и надо их из этого чего-то вытаскивать. А ведь обязательно вляпаются — потому что взрослые люди, специалисты, а космический ветер в голове у обоих. Быкову, когда он слушает их рассказы о экспедициях на других кораблях, частенько хочется трясти за плечи сначала одного, потом другого, пока не поклянутся в вечном соблюдении техники безопасности и правил здравого смысла.  — Я не удивлюсь, если из следующей экспедиции на Марс ты привезёшь эту ящерицу к себе домой вместо сувенира! — возмущается Дауге. — Раз уж ты такой фанат. Юрковский ехидно выгибает бровь.  — Кстати, о сувенирах. Я тут, Алёша, вожу с собой этот проклятый камень невесть сколько, и всё время забываю тебе отдать. Быков покорно протягивает руку и чувствует в ладони тяжесть и странную для камня теплоту.  — Сувенир с покорённой Голконды, — смеётся Юрковский. — На удачу, чтобы на Каллисто легче работалось. Там ведь пустынь-то нема. Дауге за его спиной сползает на пол от смеха. Камень тёмный, как зола, и все ещё греет руку — то ли нагрелся, то ли так будет всегда.  — Спасибо. Постараюсь не потерять, а то вдруг кто-нибудь примет его за окаменелости. Хохот Дауге переходит в вой. Кажется, он пытается сказать «Туше», но у него не получается. Юрковский поднимает очки и закрывает лицо ладонями — плечи его крупно дрожат от смеха.

***

Почему-то фотография на надгробии не юная, как это водится, а уже двадцать первого века, строгая. Наверное, с научного конгресса. И надпись на блестящем камне змеится, сверкает звёздно: «Человеку, который любил науку больше собственной жизни. От любящих и скорбящих друзей и вечно благодарных коллег».  Это очень точно — вечно благодарные коллеги. Они точно так же влюблены в проклятый Сатурн, эти коллеги, им больно, но для них в этом всем есть смысл. Какой-то подвиг и какая-то красота.  Хотя на самом деле никакой красоты в этом нет. На кладбищах для межпланетников почти не бывает настоящих могил — это всё кенотафы, лишённые навеки остывших в Пространстве тел, но украшают их как настоящие. Такие есть у Поля Данже, есть у Соколовского, у Спицына и Ермакова, такой будет и у него — если вдруг из одного из следующих полётов, которые можно теперь сосчитать по пальцам, Быков не вернётся. Точно так же оставив других здесь. Дауге стоит, уткнувшись ему лбом в плечо, неведомо сколько минут. Может быть, плачет, а может быть, просто не шевелится, будто оледенев. Здесь, под бесконечно вихрящимся мокрым снегом, не шевелится вообще ничего. Стазис.  — Варечку нужно забрать.  Голос у Дауге хриплый и плоский. — Что? — Варечку. Она то ли у его студентов живёт, то ли у лаборантов, они на неё надышаться не могут. Но с ней возиться нужно по-настоящему. Кому-то взять надо… — Я с ней не управлюсь. — Я это понял уже после того получасового скандала, который ты закатил Володе, когда он явился на корабль с нею в обнимку. — Ты же помнишь, что было с нами тогда на Марсе. Имел право. Они говорят очень медленно, словно голос способен примёрзнуть к горлу. Тяжёлые снежные комки тают на сверкающем камне надгробия. Позёмка дёргает белым хвостом, обметая изящную последнюю «г». — Поехали в институт. Надо ещё… его книги забрать, пока не расхватали. Дауге отрывает лоб от плеча гренландской куртки. Лицо у него кажется тёмным и старым, как у почерневшей от древности иконы в музее.  Дома у Дауге — стены в фотоснимках, как в пятнах, беспорядочные вязанки книг и вино на столе. Они здесь же сидели, когда Быков вернулся с Каллисто — а сначала друзья прорывались к нему, полуживому от усталости, по ракетодрому, пока остальные вызванивали докторов. Дауге вис у Быкова на шее, восторженно бормоча что-то и всё время сбиваясь на латышский, а Юрковский вцепился в него и небольно колотил по спине — ему единственному хватало роста, чтобы до неё достать — острым кулаком, шипел дрожащим голосом: «Сам говорил: осторожнее, осторожнее! Чудом жив остался! П-покоритель льдов хренов!». И принесённые цветы всё время пытались рассыпаться прямо под ноги. Варечка, нехотя вылепившись прямо из мягкой подушки, сворачивается у Быкова под стулом. Кладёт ему на колено тяжёлую тёплую морду, как собака. «Бедолага», — тихо шепчет Быков и гладит ее чешуйчатый нос. Он Варечку на дух не переносил никогда, но теперь ему отчего-то ее тоже жаль — как будто она может понять, что случилось.  Быков почему-то вдруг вспоминает, как вчера так и не смог взглянуть в круглое печальное лицо жене Михаила Антоновича, приехавшей на похороны, и его холодит от стыда. Дауге наливает вино, пачкая пальцы и скатерть. Молчит. Пьют тоже молча и почему-то стоя — как на поминках. Это, наверное, они и есть — в этой очень маленькой кухне, с жёлтым фонарём из-за окна и размытыми старомодными узорами обоев между весёлыми полузнакомыми лицами на стене. Воздух кисло пахнет от вина и вины. Ночью Быкову снится Юрковский — юный, каким он был на торжественном снимке «экипаж "Хиус-2" перед отправкой». Длинный, худой и печальный, галстук на шее как удавка, и кровь на лице. Снится Дауге — тоже молодой и почему-то в гобийских шароварах, он разливает коньяк, похожий на сосновую смолу, и протягивает стакан туда, где секунду назад была узкая пиджачная спина — а может, не было никогда? — Ты чего как неродной, Володьк? Никогда же не отказывался, а? — Дауге недоумевает, хихикает нервно и дребезжаще. — Слушай, Лёш, скажи ему, чтобы не кобенился! Вдруг поможет! Алёша? Алексей… И страх такой душный, пекущий, такой заведомо беспомощный, и тоска такая чернющая, что Быков просыпается.  В последний раз ему настолько скверные сны снились после Голконды. Те были пылающие, чёрные, и кто-то в них постоянно умирал, умирал, бесконечно и тихо, и ничего с этим было невозможно сделать — и алое кольцо выжигалось в глазах светом и долго ещё горело на белом потолке палаты, когда он поднимал веки. Серебристое кольцо Сатурна горит на белом гостиничном потолке, когда он поднимает веки. Комната после теплой тесноты рубки слишком просторная, почти до головокружения. Абсолютно пустая. Больше никого здесь нет, и даже зыбкие лучи машинных фар не пробегают по стенам. Тут тоже ничего не шевелится.  Забился, дурак, в своё одиночество, как в нору, хотя надо было остаться у Дауге. Только когда уже в дверях прощались, понял, что надо было. Но всё равно ушёл. Сказал «завтра зайду». Сказал «ты лечись всё-таки, чёрт бы с ними, с работами». Чуть-чуть не договорил, проглотил «ты же теперь видишь, что из такого может выйти». Дауге не ответил ничего — молча потёр пальцами тонкий шрам на щеке, похожий на бледную молнию. Он казался опять в эту секунду враз постаревшим, хотя какая в его годы старость? Впрочем, Быков и сам себе в свои не сильно больше кажется иногда старым. Время — их двоих, троих, четверых время — уходит, навсегда уходит, и ничего с этим не сделать.  Может быть, поэтому он и повёлся. Потому что тоскливее Володиного взгляда тогда на свете вообще ничего не было, потому что это было важно, потому что время уходит. Он их отпустил, хотя знал, чем это может кончиться — предчувствие шевелилось в позвоночнике пустотным холодом.  И не успел их спасти. Он позволил, и теперь у мира страшный, открытый изъян, больно, до крови режущий. И будет резать всегда, и никогда их в мире больше не будет. Потому что он дурак. Потому что Юрковский — такой же, как двадцать лет назад, бесстрашный эгоист, который, бросаясь в костёр, слишком мало думал о тех, кого тянет за собой в огонь — и уж тем более о тех, кого оставляет на этот огонь смотреть. Потому что Быков за эти двадцать лет научился защищать своих друзей от всего, но так и не научился по-настоящему им отказывать. Не уберёг. И прославленный своим стоицизмом капитан Быков дышит в пустой комнате глубоко, как в припадке, и кусает руки — потому что очень скверно умеет плакать. Потому что можно привыкнуть терять друзей, но нельзя привыкнуть терять куски сердца. Нельзя привыкнуть терять людей, которых не раз из бездны всеми руками вытаскивал. Нельзя. Ночь за окном — очень тёмная, как на юге, в Заполярье или в Пространстве — говорит неслышным голосом: «Спи, Алексей. Всё в порядке». И Алексей спит, хотя ничего, конечно же, не в порядке. Ровные зимние звёзды мерцают над электрическим городским светом, будто что-то обещая — хотя у них вообще не бывает порядка.

Светит незнакомая звезда —

Как вода, невинна и чиста,

Как Венера страшна и багрова.

Знаешь, что останется потом?

Шёлк, стихи, тетради, старый том?

Блесков непонятные покровы?

В копях соломоновых вдвоём

Мы, быть может, все ещё бредём —

Мне такое снится временами.

Может, там в песке остались мы?

Значит, нет в тебе моей вины? —

Мы тогда безвинны были сами.

Нас осталось двое из шести.

Я совсем забыл слова, прости,

Я забыл, как с мёртвыми прощаться.

Ты ведь мастер слова, а не я.

Путь блестящий «Марс-Сатурн-Земля»

Залит чёрной тушью ревербаций.

Ничего не будет, правда, да?..

Звёзды рвать руками — ерунда?..

Всё равно смогу перевязать я?..

И эфир гудит, как пустота.

Светит незнакомая звезда

Жгучего пленительного счастья.

Примечания:
8 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (3)