ночь носит твоё имя | сборник зарисовок бсд

R
В процессе
60
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 60 страниц, 33 987 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 6 Отзывы 6 В сборник

бᴇзуᴨᴩᴇчный | одᴀ ᴄᴀᴋуноᴄᴋᴇ

Настройки
Примечания:
Вечер тек в окно беззвучным молоком, мягко размывая очертания домов и фонарей, как будто и город не хотел быть узнанным — Юки стояла на кухне, босая, в тонкой рубашке до колен, волосы пахли хмелем и лавандой, потому что она только что мылась, и вода ещё не до конца ушла с её кожи, не до конца смыла с неё день, и может быть — годы, может быть — его, хотя это вряд ли, вряд ли. Она чистила морковь, и нож в руке шёл ровно, будто это всё имело значение, будто ужин кому-то нужен, хотя в квартире давно не звучали шаги, кроме её собственных, не хлопала дверь, не слышались пьяные разговоры, не пахло табаком и рисовым вином, не было смешков, в которых плескалась усталость — и его, и её, и тех, кто приходил вместе с ним, вечно срываясь в полутемноте коридора и оставляя обувь криво у порога, — Юки вспоминала всё это с нежной горечью, с тем отчаянием, которое приходит не тогда, когда больно, а когда уже давно ничего не болит, потому что всё перегорело, всё выгорело, осталось только тепло золы. Он был хорошим, она знала, может быть, лучшим, из тех, кого ей давала жизнь, он умел говорить просто и думать глубоко, умел молчать так, что казалось — тишина живая, и в ней можно утонуть, но Сакуноске был слаб, слишком живой, слишком сочувствующий, слишком нуждающийся в иллюзии, что с ним всё в порядке, и потому — пил, пил не весело, не шумно, а тихо, как будто в молитве, и не ради вкуса, а ради тумана, который плыл по венам, сгущался в мыслях и делал мир не таким острым, не таким невыносимо настоящим. Юки варила рис, и комочек соли в горле был плотнее пара от кастрюли, потому что было странно и обидно — любить человека, которого невозможно вытащить из болота, потому что он сам его себе выкопал и каждый вечер входил туда, как в храм, с бутылкой саке и виноватой улыбкой, говоря: всё хорошо, Юки, я просто устал, — и она верила, как верят уставшие, потому что легче верить, чем снова говорить, снова просить, снова плакать в подушку, пока он спит на диване, отвернувшись к стене. В её ладонях овощи казались живыми, и она вспоминала, как он резал их сам, как учил её делать мисо, как говорил, что идеальный бульон — это тишина, с которой его готовишь, и может быть, в этом была их беда: они были слишком тихими, не ссорились, не били посуду, просто однажды она перестала ждать его с работы, а он перестал оправдываться, однажды они перестали ложиться в одну постель, и только запах вина всё ещё висел на шторах, как запах дождя, который однажды был, но теперь — нет. В квартире было холодно, хотя лето стояло на пороге, она варила суп на двоих, хотя ела одна, и всё в ней молчало о нём — без упрёка, но с безнадёжной нежностью, как будто можно было всё вернуть, если бы только время не текло в одну сторону, если бы только любовь была сильнее чужих слабостей, если бы он однажды не сказал прости, а она не ответила поздно, слишком поздно рис закипал, и пар поднимался к потолку, где уже давно не висела люстра, лишь голая лампочка, как в дешёвом баре, куда он ходил с друзьями — Анго, Сакагучи, Осаму Дазай — все они казались потерянными, не столько плохими, сколько сломанными, и в их смехе всегда жила печаль, она слышала её, даже если они старались не показывать. И всё же она любила их всех, по-своему, потому что они были частью него, частью того, кем он был до того, как превратился в вечно опаздывающего призрака, который всё ещё жил у неё в чашках, в сковородках, в тёплых пятнах света на стене, и даже в этом ужине, который никто не ел, кроме неё. Ночь входила в окно, и Юки не включала свет — только плита, только слабое дыхание огня, только её руки и тишина, в которой всё ещё жил он, Ода Сакуноске, человек, которого она когда-то любила настолько сильно, что решила уйти, чтобы не разучиться себя спасать. Внезапный стук был резким и глухим, как будто кто-то сбивался с ритма, но бился до последнего — в дверь, в воздух, в её нервы, в память, и Юки замерла, сначала просто слушала, не веря, что это к ней, что это вообще возможно, потому что её дом давно стал местом, где никто не ищет её, и никто не приходит — она жила так, будто была не человеком, а комнатой, которую заперли, выключили свет, оставили ждать обрушения она не пошла сразу, продолжала стоять у плиты, но руки затряслись, и ложка выпала в кастрюлю с глухим звуком — стук не стихал, он был настойчив, почти отчаянный, и от этого — страшный, потому что она вспомнила все те ночи, когда он приходил домой поздно, забывая ключ, когда она не открывала, потому что не могла больше, не могла видеть его глаза, покрасневшие от вина, и голос, в котором была усталость, но не любовь, не объяснение. Теперь было по-другому — теперь она боялась, что если подойдёт, увидит пустоту, а если не подойдёт — пропустит что-то важное, возможно, последнее, и тогда ноги сами понесли её к двери, босые, холодные, её дыхание спуталось с тишиной, она прильнула к глазку, и всё внутри обрушилось, потому что… там стоял он: Ода Сакуноске, такой же, каким она его помнила, и всё-таки — другой, тише, старше, взгляд стал глубже, и взгляд этот был на уровне глазка, он не шевелился, просто стоял, как будто знал, что она там, и чувствовал её, как чувствуют дождь в затылке до первых капель — Юки не открывала сразу, ладонь легла на холодный металл дверной ручки, она колебалась, не потому что злилась, не потому что гордость, просто сердце — не предмет, его не чинят скотчем, а своё она склеивала так долго, с такой тщательностью, что сейчас всё вновь трещало по швам. Но он не уходил, просто стоял, и, может быть, дрожал, может быть, нет — он ведь всегда умел быть спокойным, даже когда рушилось всё, и в этом спокойствии был ужас, потому что человек либо уже всё пережил, либо больше не чувствует ничего. Она открыла, не резко, не с упрёком, а как открывают окна в первый весенний день — медленно, с сомнением, с тихим трепетом в груди, как будто ветер может быть слишком сильным и сломать створку, как будто его взгляд может снова стать домом, или — болью дверь дрогнула, и между ними стало меньше воздуха, меньше времени, меньше после, потому что теперь было только сейчас, и он смотрел на неё так, как будто всё время с их последней встречи он учился быть человеком, который заслужит быть впущенным. Юки не сказала ни слова, просто смотрела, пока он не прошептал: — Можно войти? — мягким голосом сказал Ода.  Она стояла напротив него, опершись рукой о дверной косяк, как будто только это и держало её от того, чтобы захлопнуть дверь или броситься к нему — тело было натянуто, как струна, взгляд — ровный, слишком ровный, чтобы быть спокойным. — Зачем ты пришёл? — спросила она, тихо, без упрёка, просто потому что должна была спросить, иначе слова задохнулись бы внутри. Ода смотрел на неё мутным, затуманенным взглядом, в нём плескался алкоголь, усталость, растерянность, и — то, что она не хотела сейчас видеть: надежда — Не знаю, — выдохнул он, криво усмехнувшись, как будто сам себя ненавидел за этот визит. — ноги сами привели. может, соскучился. может, дурак. Он пошатнулся, но выровнялся, опираясь на дверной косяк рядом с ней, и теперь между ними оставалось меньше воздуха, меньше времени, меньше забвения. — Ты пьян, — сказала Юки, и это прозвучало не как обвинение, а как констатация старой, выученной наизусть боли. — Чуть-чуть, — он поднял два пальца и усмехнулся ещё раз, только теперь без звука, устало. — но не вру. правда скучал Она смотрела на него долго, и в этом взгляде было всё: и воспоминания о том, как он возвращался по ночам, не в силах выговорить ни извинения, ни «люблю», только этот запах — вина, улицы, горечи, как будто он пил, чтобы не сгореть изнутри. Юки посмотрела на его лицо — чуть осунувшееся, чужое, но всё ещё до боли знакомое, и — на руки, те самые, что когда-то держали её, писали истории, поднимали детей друзей на плечи, а теперь — дрожали она тяжело вздохнула, как будто выдыхала не воздух, а годы и шагнула в сторону, впуская его в квартиру. Не потому что простила, не потому что ждала — а потому что больше не могла держать это в себе. Он прошёл внутрь, осторожно, будто наступал по воде, в которой тонул не раз, и вдруг замер — взгляд его упал на неё, на то, как свободно висела на её теле старая мужская рубашка… его рубашка. И он понял — она не переодевалась к его приходу, не ждала, но всё равно носила это, как тень, как эхо, как незакрытую дверь в прошлое. И под рубашкой — чёрное бельё, простое, красивое, слишком интимное для случайного вечера, но слишком естественное для того, чтобы было специально. Ода ничего не сказал, только смотрел, как будто в этом — вся их история, а потом, хрипло: — Ты всё ещё носишь это. — Потому что удобно, — бросила она и отвернулась к плите — и тепло. И в этих двух словах он услышал всё, что она пыталась не говорить, все годы, что они не прожили вместе, все ночи, что она засыпала одна, с его именем в голове, со своей гордостью в горле. Она смотрела на него, не двигаясь, только пальцы на её бедре машинально теребили край рубашки — его рубашки — и в этом жесте было больше живого, чем во всей комнате. В воздухе пахло чем-то подгоревшим, и чем-то — не сгоревшим до конца. — Ты так и не ответил, — произнесла она, чуть тише, будто бы боялась разбудить ту Юки, что уже плакала. — зачем пришёл, Сакуноске? Она не звала его «Саку» или «Одасаку»— не теперь, больше никогда не назовёт.  — У тебя есть Осаму, есть Анго, с ними ведь всегда есть о чём говорить, с ними можно сесть, открыть бутылку, снова всё обсудить по кругу — про войну, про смерть, про книги, про выбор, про жизнь, которую никто из вас не хотел, но каждый заслужил. Она чуть наклонила голову, прищурилась — Так почему ты не к ним пошёл? Почему ко мне? Ода слушал, не перебивая, и впервые за долгое время не искал, что сказать — просто стоял, впитывая, как человек, который наконец пришёл в место, где его слова больше не спасут. Взгляд у него был мутный, не только от алкоголя — от чего-то внутри, затхлого, старого, обросшего корнями — Потому что они… — он замолчал, нахмурился, как будто сам себе мешал говорить — Они знают, кто я. А ты — знала, каким я хотел быть. Сакуноске сделал шаг ближе, слова выскальзывали, будто рвались сквозь зубы, словно он не говорил их раньше даже себе. — С ними можно говорить о прошлом, а с тобой я хоть на секунду чувствую, будто оно не за мной, вот и всё. Тишина легла между ними, вязкая, как пар, который заполнил комнату из кастрюли, из сердца, из всех недосказанных слов, что когда-то были похоронены между «прости» и «останься». Юки отвела взгляд, уткнулась глазами в раковину, в неотмытую тарелку, в ложку, упавшую на пол, в любую точку, только не на него. — Ты пьяный, — сказала она, Ода в ответ кивнул. — Да.  — И всё равно пришёл, — она слабо усмехнулась, горько, как будто улыбка всплыла откуда-то из очень старой версии её. — Потому что ты, последняя дверь, в которую я ещё могу постучать, не упав на колени. — он выдохнул, и этот выдох был честнее всех слов. — Ты единственная, кому я до сих пор вру, что всё хорошо, и при этом надеюсь, что ты скажешь: "нет, я вижу" Юки вдруг заплакала — не громко, не с надрывом, а будто что-то внутри треснуло тихо, как трескается стекло под рукой, ещё не осыпаясь, но уже больше не цельное. Она прижала кулак к губам, сдерживалась, как могла, но слёзы всё равно потекли — медленно, упрямо, как память, которую нельзя выключить. — Сколько можно… — выдохнула она, голос её сорвался, стал выше, чем она хотела. — Сколько можно, Сакуноске? Даже после развода ты меня достаёшь, как будто всё ещё имеешь на это право! Она подошла к нему резко, не думая, шаги гулко ударялись о пол. — Ты опять пришёл пьяный, опять с глазами, будто весь мир тебя предал, опять хочешь, чтобы я тебя спасала, хотя ты сам себя топишь. Юки ударила его — не сильно, ладонью по груди, по чёрной рубашке, что пахла ветром и перегаром, по сердцу, которое когда-то билось рядом с её. — Я устала. ты понимаешь? Ты ушёл, а я всё ещё живу, будто ты где-то рядом. И ты правда решил, что можешь снова просто так прийти? Она ударила его снова, чуть сильнее, с болью, что жила в ней годами, с тем отчаянием, что копилось ночами, когда он не возвращался или возвращался чужим. Одасаку не сопротивлялся и по началу ничего не делал, после чего вдруг заключил Юки в свои крепкие объятья, истерика в девушке заиграла ещё сильнее, но она не могла ничего сделать.  Он будто знал, что именно это и надо — не словам, не ситуации, а ей. Прижал её к себе, обвил руками — спокойно, крепко, по-настоящему, как держат не человека, а сломанную часть собственной жизни, которую боишься снова потерять. Юки билась в этих объятиях ещё пару секунд — руками, слезами, дыханием, а потом сдалась и рухнула в него объятья. Всхлипывала, цепляясь за его плечи, как за что-то последнее, а он стоял, не говоря ни слова дышал в её волосы и впервые за долгое время — просто был рядом. — Ты эгоист, — прошептала она, срываясь на всхлип, — ты всегда был таким, Сакуноске. Всё вечно только о тебе. Твои раны, твои призраки, твои сны, твой алкоголь… ты приходишь ко мне, когда тебе плохо, как будто я не человек, а тень, в которой можно спрятаться, когда слишком темно. Ты раздавил меня, оставил одну с тишиной, от которой болит голова, и всё равно возвращаешься, потому что знаешь, что я приму тебя. Даже если ненавижу — всё равно впущу. Потому что с тобой так было всегда. Он слушал. Стоял, не говоря ни слова, и в этом молчании не было холодности, только усталость и вина, слишком старая, чтобы её оправдать, слишком живая, чтобы её забыть. Его лицо будто потемнело, взгляд стал ещё мягче, будто она говорила то, что он сам себе шепчет по ночам, прежде чем уснуть пьяным. Он не дёрнулся, не отвернулся, не сказал в ответ ни «прости», ни «ты не права», только смотрел, и в глазах его были тихая боль и странная, нежная любовь, которая рождается на обломках.  — Я знаю, любимая, — произнёс он, глухо, и это прозвучало так просто, так неизбежно, как выдох после долгой задержки дыхания. Юки сжалась, как будто эти слова были последней каплей, и его объятия уже не сдерживали — только держали, не давая упасть. Она закрыла лицо ладонями, дыхание сбилось, голос исчез, остались только тихие, рваные рыдания. Ода повёл её к дивану, медленно, как будто боялся, что одно неосторожное движение разбудит что-то совсем невыносимое. Она не сопротивлялась, просто шла, опираясь на него всем телом, тяжёлая от слёз, воспоминаний и нежности, которую некуда девать. Он усадил её на диван, на краю, как сажают человека, которого только что вытащили из воды, а потом ушёл на кухню, налил в стакан воду и вернулся, поставил его на стол рядом, не говоря ничего.  — Выпей. — сказал он спустя минуту, когда её дыхание стало чуть ровнее, — Ты сильная, Юки. Но даже сильным нужно пить воду, когда плачут.  Она молча взяла стакан, осторожно, двумя руками, будто боялась его уронить, сделала несколько медленных глотков, и вода прошла сквозь неё тяжело, будто не по горлу, а прямо через сердце, омывая всё то, что годами накапливалось внутри — обиды, усталость, разочарование, любовь, которая давно перестала быть чистой, но не исчезла. Девушка пила, будто надеялась, что в этой воде растворится её голос, чтобы не сказать лишнего, чтобы не сорваться, не попросить остаться. Потом, когда стекло стало пустым, она поставила его обратно на стол, так тихо, что даже воздух не шелохнулся. Посидела несколько секунд, просто глядя в никуда, в тишину, что натянулась между ними, как старая, тонкая простыня, пахнущая чем-то знакомым и забытым. А потом вдруг подвинулась ближе, почти не дыша, будто что-то внутри подтолкнуло её вперёд, как будто тело вспомнило маршрут, по которому уже ходило много лет назад. Она положила голову ему на плечо — нежно, тихо, с той осторожной привычностью, что бывает только у тех, кто когда-то ночевал на одной подушке. Ни просьб, ни слов, ни вздохов — только тяжесть её дыхания на его ключице, и тепло её щеки, такое родное, что даже больно. Она не искала поддержки — просто хотела тишины, в которой его плечо всё ещё было её самым безопасным местом. Сакуноске замер. Несколько секунд он сидел неподвижно, будто не знал, что делать с этим прикосновением, этим доверием, этим вдруг вернувшимся до боли знакомым весом на себе. Он не вздыхал, не говорил, не поднимал руку, просто смотрел перед собой в темноту комнаты, где стены всё ещё помнили её голос, её смех, её уставшие глаза. Он позволил ей быть рядом, и позволил себе не бежать от этого. А потом, почти на автопилоте, очень медленно, будто пробуя вновь чужой язык, он опустил ладонь ей на ногу — на голое бедро, которое выглядывало из-под его старой рубашки. Его пальцы легли мягко, без притяжения, без желания — только как жест, в котором было всё, что он не умел говорить: я здесь, я помню, ты жива, я жив. Он не сжимал, не гладил, просто держал — с той бережностью, с какой держат вещи, которые давно разбились, но которые всё ещё хранят как самые ценные. И в этой тишине, в этом молчаливом, сломанном касании, вдруг возникло нечто большее, чем примирение — простая, человеческая близость, уставшая, серая, но по-настоящему настоящая. Они сидели так какое-то время — не считая ни минут, ни слов, ни касаний, просто существуя рядом, дыша в одном ритме, будто годы боли и молчания не разорвали между ними ту ниточку, что всё равно оставалась. Его ладонь так и лежала у неё на бедре, тёплая, тяжёлая, почти забытая, но не чужая, и в этом прикосновении не было ничего, кроме тишины — ни обещаний, ни намерений. Только усталость и странное, тихое утешение, словно они оба знали: за этой ночью снова будет одиночество, и потому не надо торопиться, не надо разрушать. Но потом Ода, сдерживая дыхание, вдруг чуть пошевелился, будто его мысли разом спутались и всплыли — пьяные, обнажённые, бессовестные.  — Если я умру, то хотя бы буду знать, что снова коснулся тебя. Он смотрел на неё, и в глазах у него было что-то ломкое, как у человека, потерявшего себя в своём собственном прошлом. А потом — резко, будто что-то в нём оборвалось, — он потянулся вперёд и притянул её к себе, не спрашивая, не проверяя, не давая времени понять, что происходит. Юки тихо охнула от неожиданности, но не отстранилась. Его губы накрыли её — жадно, глубоко, с этим знакомым привкусом алкоголя и тоски, которые, казалось, всегда были частью Сакуноске. Поцелуй был долгим, тяжелым, не из страсти — из боли, из сжатого, неровного дыхания, из попытки хоть на миг снова почувствовать то, что давно утратили. Он тянулся вглубь, как будто он не целует её, а зашивает дыру в себе. Она не отвечала сразу, но потом поддалась, позволила себе раствориться, закрыла глаза, отдала дыхание — потому что не было смысла бороться с тем, что всё равно всегда жило внутри. Он наклонился сильнее, и за секунду всё стало проще — или наоборот, сложнее. Юки оказалась под ним, спиной на диване, её волосы разметались по подушке, одна лямка лифчика соскользнула с плеча, дыхание сбилось, грудь вздымалась часто и неровно. Ода лежал на ней, нависая, прижимаясь телом, поддерживая её затылок рукой, будто боялся, что если отпустит — она исчезнет. Его поцелуи стали медленнее, но глубже, и в них уже не было спешки, только какая-то безнадёжная попытка запомнить — на случай, если это действительно в последний раз. Он наклонился ближе, губы касались её шеи сначала едва слышно, как лёгкий ветерок, но с каждой секундой прикосновения становились глубже, теплее, будто он пытался прочесть забытые страницы её тела, словно шёпот ночи, которая давно перестала быть спокойной. Его губы оставляли лёгкие следы, словно рисовали невидимые слова на нежной коже, а пальцы осторожно, почти нерешительно коснулись пуговиц рубашки — первая, вторая, третья — каждая медленно отстёгивалась под его пальцами, как цепь, которую он спешил снять, чтобы прикоснуться к чему-то, что было далеко и одновременно так близко. Рубашка раскрывалась, обнажая линию плеч и верхнюю часть груди, и воздух казался вдруг плотнее, насыщеннее от их близости. Юки с трудом перевела дыхание, слегка отстранилась, глаза её блестели от неопределённости — смесь страха и чего-то давно забытого. Её голос дрожал, едва слышно:  — Зачем ты это делаешь? — вопрос, который был одновременно и вызовом, и мольбой, попыткой понять, что движет им сейчас, в этом пьяном, шатком миге. Ода остановился, пальцы едва касались ткани, глаза встретились с её взглядом — в них не было лжи, не было пыла страсти, только тихое, неумолимое желание, которое нельзя объяснить словами, потому что оно было слишком простым и в то же время слишком сложным. Он ответил мягко, словно произнося какую-то простую истину, которая не требует оправданий:  — Потому что хочу. — его голос был низким, чуть хриплым от выпитого, но в нем звучала непоколебимая честность. Не было там обещаний вернуться, не было просьб, не было объяснений — было только это чистое, необъяснимое желание быть рядом, касаться, ощущать, дышать одним воздухом. Он не требовал, не просил согласия — он просто говорил правду, ту самую, которую слишком долго прятал под маской равнодушия и боли. В этот момент время будто остановилось, и весь мир сузился до их дыхания, до стука сердец, до мягких движений пальцев, что медленно развязывали пуговицы, открывая всё больше и больше скрытого света, спрятанного под тканью и годами молчания На одно, всего лишь одно мгновение, в памяти Юки промелькнуло воспоминание. Воспоминание о времени, когда её сердце не разрывалось на куски от осознания того, что Ода опять напился и не пришёл домой, о времени, когда они проводили дни и ночи вместе, когда их дом был наполнен уютом и заботой. Они были полны любви. Вот бы хоть на миг вернуться в то время... Жаркие движения губ по чувствительным местам её тела усиливали растущее возбуждение, начиная от шеи, ушей и плеч и продолжаясь по её ключицам, груди, рёбрам, пока наконец не достигли ни за её живота. Он делал это с той настойчивостью, которую она так обожала, казалось, будто и не прошло столько времени, он словно говорил ей "я помню, как тебе нравится" и она это чувствовала. Достигнув пика прелюдий, они посмотрели друг другу в глаза и поняли, что оба хотят этого и больше не могут сдерживаться.  — Я люблю тебя — прошептал Сакуноске ей на ухо, опираясь двумя руками над её телом, таким родным, знакомым, но вожделенным. Он вошёл в неё плавно, очень мягко и нежно, позволяя всем чувствам разливаться по её телу. От каждого толчка всё внутри нее билось в конвульсиях, Ода умел и хотел доставлять ей удовольствие, особенно сейчас. Хотя бы в постели он никогда не огорчал её. Они наслаждались друг другом, обнимали друг друга, понимали, что это может быть их последняя встреча. Сколько таких последних встреч происходило, когда Одасаку в очередной раз умолял её простить его, а она хотела уйти, но каждый раз всё заканивалось страстной любовью и очередным обещанием исправиться. Но сейчас прошлое напоминало только о том, как им было хорошо вместе, и как они оба хотят всё вернуть. Но понимают, что единственное, что им светит - это лишь та часть, которую они делали сейчас. Такая приятная часть. Одасаку, всё ещё думая о её наслаждении, ускорил темп и положил ладонь на её горло. Дрожь пробежала по её телу, она обожала, когда Ода мог немного доминировать над ней. Он двигался активнее, входил всё глубже, сжимал её горло сильнее и видел, как Юки наслаждается этим, её сладкие стоны занимали всё его сознание, это была лучшая награда для него. Ода думал только о том, что ради этого он был готов пережить что угодно, лишь бы она снова была довольна, лишь бы снова была счастлива.  — Я так скучал по тебе — его шёпот вырывался с усталыми выдохами, в этот момент Ода смотрел ей в глаза, ожидая увидеть её взгляд, говорящий: "Да, да, я тоже очень скучала", но он увидел в её взгляде лишь: "Молчи и продолжай". Выпрямив спину и двигая бёдрами всё быстрее, Одасаку чувствовал, что очень скоро кончит. Стенки влагалища Юки обволакивали и сжимали его всё сильнее, вместе с этим она стала стимулировать свой клитор пальцами. Это было их любимым финалом - кончить вместе. Сердце обоих ускоряло свой ритм, мышцы ног напрягались, все органы пылали от предстоящего. Ода был наготове, чтобы выйти из неё в подходящий момент и не кончить внутрь, в его пьяном состоянии это было очень легко. Толчок, ещё толчок, он старался войти в неё так глубоко, как мог. Несколько мгновений отделяли их обоих от оргазма и они не успели заметить, как эти самые мгновения прошли. Ода в последний момент успел достать член и, стимулируя себя руками, выплеснул струю спермы на живот Юки. Всё случилось как-то естественно, будто не требовало объяснений. Молчание стало единственным языком, который они оба понимали. В нём было всё: накопившаяся за годы тоска, недосказанности, упрёки, горечь, и та самая нежность, от которой нельзя избавиться, как бы ни старался. Это было не про страсть, а про возвращение — пусть даже мимолётное, пусть без права на завтра. Потом они встали один за другим, не глядя в глаза, как будто всё произошедшее было сном. Сначала он — исчез в ванной, вернулся тише, чем ушёл, с мокрыми волосами и усталым лицом. Потом она — на ней всё ещё была его рубашка, теперь снова застёгнутая, только сидела она иначе, как будто что-то в ней изменилось. Они снова были рядом, но между ними повисла тишина, не давящая — скорее растерянная. Юки прошла на кухню, задержалась у чайника, будто не знала, зачем туда пришла. Постояла немного, опустив глаза, взяла чашку, поставила обратно. Сделала вдох, потом выдох. Повернулась к нему — Ода стоял в дверях, наблюдая за ней с той же спокойной печалью, которая всегда была в его взгляде. — Тебе… чаю сделать? — спросила она, негромко, немного неуверенно. Фраза прозвучала неловко, почти буднично, но в ней была попытка сказать хоть что-то, что не будет больно. Простое действие, как якорь — заземлиться, сделать вид, что всё можно свести к привычному. Будто чашка горячего чая могла хоть немного согреть пустоту, что осталась после них.  — Сделай. — коротко сказал Одасаку, обращаясь к своей бывшей жене.  Он всё ещё стоял в дверях, прислонившись к косяку, руки опущены, взгляд где-то в стороне, но не совсем — словно и хотел, и не хотел смотреть на неё. Юки поставила чайник, движение было механическим, как будто тело помнило, что нужно делать, а разум отставал. Вода зашумела, разрезая тишину. — Ты ведь не собирался приходить, — сказала она первой, не глядя на него, только сжала пальцы на краю стола. Ода пожал плечами. — Не собирался, — тихо, просто. — Но всё равно пришёл. Она усмехнулась коротко, без радости. — В этом ты мастер, да. Делать то, что не собирался. Сакуноске подошёл ближе, остановился в двух шагах. — Я не знал, что ты всё ещё хранишь эту рубашку. — Не хранила, — ответила Юки, медленно оборачиваясь. — Просто не выкинула. — Почти одно и то же. — Почти, — кивнула Юки, и в этом слове было всё: и признание, и отказ, и боль. Чайник щёлкнул, она залила воду в чашку, передала одну ему — их пальцы едва не соприкоснулись. — Что ты теперь хочешь? — спросила она тихо. — Чтобы я снова тебя терпела? Снова варила тебе похмельный супчик и выносила твоих друзей по вечерам? Он покачал головой, сделал глоток и закрыл глаза, как будто этот чай был крепче любого алкоголя. — Я ничего не хочу. Я просто... не мог не прийти. Молчание повисло между ними, как тонкая нить, натянутая до предела. — А я устала быть твоей «просто». — сказала она почти шёпотом, не упрёк, не жалоба, скорее констатация. Он посмотрел на неё, долго и глубоко.  — А я до сих пор не научился быть без тебя. Она ничего не ответила. Только села за стол, завернулась в плед, и Одасаку сел рядом. Они пили чай, и это уже было разговором. *** Утро пришло неярким, серым, как будто и оно не решалось заглянуть в эту квартиру слишком смело. Тонкий свет просачивался сквозь шторы, мягкий, рассеянный, будто боялся потревожить их слишком рано. Всё было тихо — так тихо, что слышно было, как трещит в потолке дерево от старости и как скользит по полу его шаг. Юки проснулась медленно, словно из глубокой воды поднималась к поверхности. Глаза открылись не сразу, и первое, что она увидела — это была его спина. Ода стоял у кровати, застёгивая рубашку. Та самая, вчерашняя. Та, которую он оставил на стуле и теперь снова натягивал на себя, словно надевал на плечи всё, что пытался сбросить ночью. Он не заметил, что она проснулась, или сделал вид, что не заметил — двигался тихо, спокойно, с той мягкой неторопливостью, с какой всегда жил в тишине, где прятал себя. Юки не двигалась, только смотрела. Сердце сжалось от чего-то странного — не боли даже, а почти физического ощущения того, что он снова ускользает. Вчера был теплым, пьяным, запутанным. А сегодня он снова — тот, кто уходит. Как всегда. Без слов и объяснений. Как будто всё, что было, случилось не с ним. Она сжала пальцами край простыни, хотела что-то сказать — и не знала, что. И не знала, нужно ли. — Я думала, ты останешься ещё на некоторое время, — её голос был тихим, почти неуверенным, как будто сказанное могло рассыпаться в воздухе, если он не захочет его услышать. Она приподнялась на локте, простыня соскользнула с плеча, но ей было всё равно — в этом утре уже не осталось ни стыда, ни притворства. Только она и он, в спине которого будто заново ожили стены. Он остановился, будто не ожидал её слов, но не обернулся. Пальцы всё так же застёгивали пуговицу, последнюю, медленно, будто оттягивал паузу. — Не стоит, Юки, — коротко. — Почему? — её голос задрожал, но она всё ещё держалась. — Вчера ведь... Он повернулся к ней — взгляд тяжёлый, усталый, почти злой, как у человека, которого что-то изнутри долго и болезненно точит. — Потому что это был всего лишь вечер. Нам не по пути, Юки, и уже давно, начиная с нашего развода.  Слова упали как гвозди — прямо, без смягчения. Она не ответила сразу, только опустила глаза и выдохнула, сжав губы. Он снова отвернулся, накинул куртку, и в этот момент она почувствовала, как ком поднимается к горлу, но держать его нет больше сил. Ода уходил — как всегда. И она знала, что это было правдой. Им действительно не по пути, но всё равно хотелось, чтобы он хоть раз солгал. Хоть на секунду остался. Он шёл медленно, будто и правда ничего не случилось. Спокойные, размеренные шаги — такая же привычка, как курить по утрам или молчать, когда больно. Он не обернулся, не посмотрел на неё, просто шёл к двери, накидывая пальто, словно шёл не из постели, где спал с ней, а из чужого, случайного места, где не оставил ничего. Юки сидела ещё секунду, потом вскочила. Простыня соскользнула с тела, но она даже не заметила — только схватила первую попавшуюся вещь, натянула её, босиком побежала следом. В груди всё горело — не гневом даже, а тем самым чувством, которое давно забыто, но не до конца изгнано: беспомощностью. Страхом, что сейчас — навсегда. — Подожди! — крикнула она, а он уже тянул руку к дверной ручке. Ода остановился, но не сразу. Будто это слово зацепило его где-то в глубине, там, где он не хотел, чтобы она ещё что-то трогала. Он не обернулся, стоял молча. Юки подошла, быстро, сбивчиво дыша. — Ты же… ты же не можешь вот так просто уйти. После всего, после вчера, после... меня. — голос её дрожал, и вместе с тем в нём была странная тишина — как будто она устала бояться. Сакуноске опустил плечи, будто эти слова навесили на него ещё больше, чем он и так нёс. Он наконец повернулся — в глазах у него не было злости, только усталость и что-то тяжёлое, прожитое. — Юки, — он сказал тихо, — я никогда не приходил, чтобы остаться. Она стояла прямо перед ним, смотрела в глаза, будто хотела вытащить из них хоть каплю лжи. Хоть маленькую надежду. Но там была только правда. Дверь закрылась мягко — без хлопка, без резкости, почти бережно, но в этом звуке было последнее. Что-то, что навсегда. Щелчок замка отозвался в груди глухо, как будто что-то внутри оборвалось и провалилось вниз. Юки ещё секунду стояла, уставившись в дерево двери, в ту самую точку, за которой он только что исчез, надеясь, что, может, вернётся, может, передумает, может, это всё просто глупый, пьяный сон. Но шагов больше не было. Только тишина. Оглушающая, чужая, полная его отсутствия. Руки задрожали. Дыхание стало рваным. Она сделала шаг назад, потом ещё один — и вдруг всё это навалилось. Вся ночь, его взгляд, слова. То, как он застёгивал рубашку, даже не взглянув на неё. И равнодушие в спине, когда уходил. Юки прижалась к двери спиной, как будто пыталась удержать за ней что-то живое, настоящее, но дерево было холодным и мёртвым. Её спина соскользнула, и она сползла вниз, по стене, по воздуху, по собственным сломанным ожиданиям. Колени подогнулись, и она села прямо на пол, скрюченно, обхватив себя руками, как будто пыталась удержать то, что больше не имело формы. Сначала это было просто рыдание — тихое, сдержанное, как будто она всё ещё боялась, что кто-то услышит. А потом — волна. Истерика рванула наружу, как сорвавшийся крик, как воздух после долгого, слишком долгого молчания. Она не знала, что именно болело больше: его уход или то, что она вновь позволила себе поверить, хоть на секунду. Юки рыдала долго, уткнувшись лбом в колени, пока не онемели пальцы, пока не иссяк голос, пока не стало просто пусто. Точно так же, как раньше. Точно так же, как всегда. Ода был настолько безупречен, что своим прощанием оставил в сердце своей бывшей жены только горе и тоску. 
Примечания:
60 Нравится 6 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (1)