Добро пожаловать в зал потерянных чувств

R
Завершён
112
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
22 страницы, 6 819 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
112 Нравится 8 Отзывы 32 В сборник

Когда искусство становится слишком личным

Настройки
Примечания:

I′m not part of the solution

I am part of the problem

© Euringer — Problematic

***

Бесплатные билеты на выставку нового художника. Что может быть лучше? Да, пожалуй, всё. Во всяком случае — для тех, кто не тонет в искусстве, как в болоте, где вместо грязи и мха — крики, мазки, ароматы старой сцены и строчки, шепчущие прямо в сердце. Для тех, кто способен пройти мимо картины, не ища в ней смысла, и выйти из театра, не оборачиваясь. Но Тэхён никогда не был таким. С детства его сознание было пропитано всем этим, как акварельная бумага, жадно впитывающая краску. Бабушка водила его по выставкам, где картины пахли лаком, старым холстом и чем-то едва уловимым — душой, наверное. Мама с обожанием тянула за руку в театр и покупала программки, которые потом бережно хранились в коробке у кровати. А папа… Папа издавал тяжёлые вздохи, но всё равно шёл за ними. Потому что знал: у сына в такие моменты горели глаза. Горели так, будто он не в зале сидит, а сам играет на сцене — Гамлета, Пака, кого угодно. Тэхён был одним из тех, кто в красной размазне на холсте видел трагедию революции и рождение нового мира. Кто в безмолвной тишине черно-белого фото слышал музыку, от которой хотелось плакать. Он не просто смотрел — он чувствовал. И, может, именно потому в его жизни искусство всегда было больше, чем просто хобби. Оно было якорем. До восемнадцати — это был целый мир. А потом умерла бабушка. И вместе с ней в доме умерло исскуство. Не стало звонков, в которых она с заговорщицким восторгом рассказывала, как в очереди чуть не подралась с какой-то дамой, но всё же вырвала последние два билета на оперу. Не стало её тёплых рук, сжимающих ладонь Тэхёна перед началом спектакля. Мама утонула в садоводстве, поливая цветы, как будто благодаря этому могла вырастить себе новую душу. Пластинки заменили живую музыку, и вместо обсуждений после спектаклей были разговоры о вредителях и подкормках. А папа… он всегда был на расстоянии от искусства. Просто стал чуть дальше. Тэхён поступил на факультет журналистики. Искусство перетекло в текст. Его любовь к нему — в рутину. Он писал — с нажимом, с точкой в конце, с соблюдением тайминга. Не потому, что чувствовал, а потому что надо. Потому что горели дедлайны, потому что заказчик «не чувствует глубины», потому что выпуск уже верстается, и нужно что-то «поживее». Искусство стало инфоповодом. Оно больше не трогало его. Оно просто требовало. И вот ему двадцать семь. Офисная работа — как неудачный перформанс: бесконечно повторяющиеся действия, фальшь, которую невозможно сыграть лучше. Он пил кофе, писал, и просыпался с усталостью, как будто и не ложился вовсе. И вдруг — сообщение от коллеги. «Новое имя в арт-пространстве. Выставка о любви, ошибках и памяти.» Бесплатный вход. Современно. Немного претенциозно. Немного цепляет. Тэхён пишет «буду». Почти автоматически. Но что-то внутри отзывается. Может, голос бабушки. Может, тот мальчик, который когда-то плакал на балете «Жизель». Он не знал, чего ожидать. Но это была первая за долгое время выставка, на которую он шёл потому что хотел. Не потому, что надо. Не ради текста, не ради галочки. Просто… чтобы снова попробовать утонуть. Или хотя бы намочить ноги. Тэхён стоит перед входом в арт-центр. В его руках скомканный флаер, глянцевая бумага, слишком яркая для этого тусклого дня. Он переводит взгляд с неё на само здание — белое, угловатое, с окнами, похожими на пустые рамы, в которые кто-то забыл вставить полотно. «Каждый из них оставил след. Некоторые — шрам. Некоторые — кровоточащую рану, что не хочет заживать. 10 экспонатов. 10 историй. 10 напоминаний о том, что любовь — самое токсичное из вдохновений. Не входить с хрупкой самооценкой. Ни одного разрешения не было получено. J.» Он перечитывает, вглядываясь в каждую букву, как будто от точности интерпретации зависит его собственное спасение. В этом коротком тексте есть всё: угроза, интрига, боль, предупреждение. И подпись — эта дерзкая, лишённая фамилии — звучит почти как вызов. Или приглашение. Или прощание. Он чувствует, как в животе клубится что-то липкое, тяжёлое. Страх? Не совсем. Скорее то, что чувствует актёр перед выходом на сцену, на которую его давно уже не пускали. Или зритель, который забыл, зачем вообще когда-то любил смотреть представления. Он мог бы сейчас развернуться. Встать в очередь за кофе, где все ровные, удобные, непромокаемые, как дешёвые холсты под лаком. Мог бы вернуться домой и доделать статью про актрису, чьё «триумфальное возвращение» состоит из плоских фраз и чужих решений. Там безопасно. Там — медицинская стерильность. Но тут… тут снова пахнет чем-то настоящим. Или, по крайней мере, болезненно искренним. Тэхён осматривается: вокруг ни одной знакомой души. Никто не похлопает по плечу, не скажет: «Ну, ты же смелый». Он пытается вспомнить, каково это — смотреть и видеть. Не искать смыслы, вложенные кем-то, а вырывать их самому, голыми руками, как колючки из раны. Видеть не то, что должен, а то, что хочешь. Возможно, он давно разучился. Возможно, никогда и не умел, просто бабушка убеждала его, что это талант. Возможно, сегодня он поймёт. Он выдыхает. Бумажка в его руке уже не просто флаер — она как билет в прошлое, как пропуск в застывшее «до» — до усталости, до отчуждённости, до рутины, пожирающей желания. Он медленно, с почти театральной паузой, сжимает её в последний раз, чувствуя, как хрустит глянец, и делает шаг навстречу прекрасному. Как бы это прекрасно ни выглядело. Как бы больно ни было.

***

Он входит в зал, и первое, что бросается в глаза — это пустота. Глухая, вязкая тишина, будто звук тоже стыдится сюда заходить. Внутри нет привычной толчеи, нет смеха, нет звона бокалов, которым обычно щедро приправляют выставки. Лишь редкие тени людей намекают на то, что парень пришел в нужное место. А ещё белые стены, приглушённый свет и странная фигура посреди пространства. Это… человек. Или манекен. Или нечто среднее. Он сидит на стуле лицом к стене, будто его наказали. На нём — потрёпанный серый пиджак, на голове — венок из проволоки, а вместо рук — деревянные ложки, аккуратно пришитые к рукавам нитками цвета крови. Из динамика, спрятанного где-то в углу, звучит голос — тихий, монотонный, чужой. Он повторяет фразу раз за разом: «Я не кричал. Это стакан был слишком хрупким.» Тэхён замирает. Он не знает, смеяться ему или выйти. За дверь или в вон то футуристичное окно. Весь этот зал будто бы выдернули из сна — из того странного, лихорадочного сна, где всё искажено, но всё знакомо до дрожи в затылке. Он медленно идёт вперёд. По деревянному полу, где каждый шаг отдаётся эхом, как щелчок фотоаппарата — фиксируя не его движение, а сам момент: ты здесь. ты смотришь. ты снова чувствуешь. На табличке у экспоната: Инсталляция №1. «Тот, кто говорил, что не чувствует вины.» (Не очень убедительно.) Тэхён отворачивается. В груди — знакомое покалывание. Как будто снова в детстве, когда бабушка подводила его к полотну и спрашивала: «Что ты видишь?» И он отвечал. А теперь он не уверен, что хочет видеть. Он хочет видеть позу стыда у манекена? Или это просто поза бегства? Пиджак… что может значить пиджак? Наверное, образ «нормальности», изношенный и выцветший, как человек, который притворяется приличным, но внутри всё давно трещит по швам. А венок — корона? Терновый венец? Нет, это проволока. Искусственный символ страдания. Не истинное покаяние, а театральная декорация. Надет нарочно. Для зрителя. И эти ложки вместо рук. Деревянные, пришитые толстыми нитками, как будто кровью. Человек, неспособный на действия, беспомощный — но его беспомощность кому-то стоила боли. Может, он просто отмахивался, делал вид, что ничего не может, — но резал этим острее слов. А голос. Монотонная, повторяющаяся фраза. Не признание — оправдание. Как будто это не он сделал больно. Это просто другой человек оказался слишком слабым. Типичная попытка снять с себя вину, поставить точку там, где только запятая. Это всего лишь первый экспонат, а Тэхён стоит перед ним уже добрых двадцать минут. Он идёт дальше, мимо белых простенков, за которыми прячутся новые сцены — то ли жизни, то ли памяти, то ли выдумок. Галерея — как лабиринт из чужих признаний. Каждая работа не просто инсталляция. Это дверь. Это зашитая рана, в которую кто-то вставил рамку и назвал «артом». Следующая комната кажется светлее. Возможно, потому что стены здесь покрыты зеркалами — но не цельными, а кусками, будто разбитыми намеренно. Осколки склеены прозрачным силиконом, и между ними просвечивают десятки… стикеров. Цветных, липких, с угловатыми подписями. Некоторые написаны маркером, другие — губной помадой, третьи — с отпечатками пальцев или следами кофе. На полу — огромный пластиковый макет мобильного телефона, экран треснут, внизу — крошечная кнопка, на которой написано «ответить ещё раз». Тэхён подходит ближе. Читает стикеры: «я в порядке, просто забыл принять таблетки» «ты просто не умеешь меня любить» «это не я, это выдумки» «ещё раз напишешь — заблокирую» Они клейко прилипают к сознанию, как старые чаты, которые невозможно удалить. Табличка гласит: Инсталляция №2. «Монолог на автомате». Посвящается тому, кто был актёром даже без сцены. Из динамика доносится голос — смех, потом кашель, потом тихое: «А ты думал, я вернусь нормальным?» Тэхён чувствует, как нарастает горечь. Это смешно. И больно. Как шутка, сказанная сквозь зубы. Тут даже смысл искать не надо, всё написано на стикерах. Он идёт дальше. Следующая инсталляция почти пустая. Чистая комната. Белая стена. И посреди неё — только один предмет: старый, потёртый рюкзак. Он лежит на табурете, как оставленный кем-то на вокзале. Никаких визуальных подсказок. Только с потолка, прямо над ним, льётся узкий луч света. На полу — разбросаны желтые жетоны от метро, старые билеты, какие-то рваные квитанции. Табличка: Инсталляция №3. «Ты был побегом. Но не спасением». Подпись: Он всегда приходил и всегда уходил. Даже если никто не звал. Из стены еле слышно: шелест поезда, крик тормозов. А потом — шаги, быстрые, удаляющиеся. Тэхён вдруг вспоминает, как однажды сам бежал — от разговора, от отношений, от себя. Тогда он думал, что просто спасается. А сейчас понимает, что тот чужой Тэхён сбежал и… не вернулся. Горечь накатывает с каждым шагом, как волна, медленно поднимающаяся до подбородка — вроде бы ещё можно дышать, но уже холодно. Но Тэхён не из тех, кто разворачивается. Он знал, куда шёл. Знал, что здесь не будет пионов, аккуратно выложенных вдоль дорожки, не будет пастельных картин с капучино и рассветами. Здесь — только рваное. Только то, что режет и цепляется за подкладку души. Следующий зал — чёрно-белый. Не в красках, нет — в ощущениях. Как старая фотография, где лица людей кажутся чужими, даже если они — ты. Посреди комнаты — шахматная доска. Только фигуры странные: на месте короля — плюшевый медведь с вырезанными глазами, ферзь — флакон духов наполовину полный, без крышки, ладьи — смартфоны. На экранах — трещины, как шрамы. Некоторые фигуры стоят на коленях. Другие — лежат, сломанные. Всё поле засыпано конфетти, блёстками и полу сдутыми шариками. Инсталляция №4. «Тот, кто всё превращал в игру (и всегда выигрывал).» Подпись: «Он знал свои ходы. И всегда ходил первым.» Тэхён проходит мимо, стараясь ничего не задеть. Хотя, может, задеть — это и есть цель. Из динамика исходит звук входящего сообщения. Звонкий, раздражающий. А потом — голос, беззаботный, тянущий слова, как человек, у которого никогда не болит совесть: «Ну не злись, это же просто шутка.» И даже без пионов, аккуратно выложенных вдоль дорожки, комната пахнет чем-то приторным. Как после вечеринки, которую ты хотел бы забыть. Очередной зал встречает его мягким полумраком. Тэхён входит медленно, на цыпочках — не специально, просто как-то само так выходит. Будто он вторгается не в арт-пространство, а в чужую спальню, где хранятся письма, которые давно никто не должен читать. Вдоль стен — ряд рам. Он сначала думает, что это картины: тонкая позолота, плотные паспарту, аккуратно выровненные по линейке. Всё слишком чисто, слишком изысканно. Но стоит подойти ближе — и он замирает. Это не картины. Это тексты. Фразы, вырванные из писем, из сообщений, из зеркал, на которых кто-то когда-то писал пальцем, чтобы удивить. Слова, от которых когда-то теплело где-то в грудной клетке. Слова, за которыми не стояло ничего. «Я так рад, что мы снова говорим» «Ты самый особенный» «Честно, это всё неважно, я просто хочу быть рядом» «Обещаю» Каждая строка — будто эпитафия на надгробии чего-то несбывшегося. Каждое «обещаю» — как клятва, которую не то, чтобы нарушили, а даже не собирались сдерживать. Табличка скромна, но прямолинейна: Инсталляция №5. «Тот, кто врал, но всегда красиво.» Подпись: «Ложь, оформленная с хорошим вкусом.» Следующая комната совсем небольшая. В ней даже два человека не смогут разминуться. Тэхёну повезло что он оказался в ней один. Комната, разделённая на две части перегородкой. В первой — кровать, половина которой заправлена идеально, вторая — в беспорядке, подушка на полу. Вторая половина комнаты — обеденный стол, сервированный на одного. Один стул — обычный, второй — детский. В углу — чемодан, собранный наполовину. На полу мелом нарисована стрелка, указывающая в обе стороны одновременно. Аудио: шаги, дверь открывается, закрывается, и снова. Повтор. Табличка: Инсталляция №6. «Тот, кто всегда говорил: «я не знаю, чего хочу».» Подпись: «Он уходил так много раз, что забыл, где дверь.». Тэхён потерялся в этом арт-пространстве. Он уже не знал, сколько времени прошло — час, два, больше. Он переходил из комнаты в комнату, возвращался в те, которые, казалось, уже понял, но они каждый раз раскрывались по-новому. Поднимался на второй этаж, потом спускался обратно. Пространство дышало и изгибалось, как сон, где нельзя найти выход, пока не пройдёшь всё до конца. Он снова оказался в зале с инсталляцией №7 — хотя не был уверен, как именно сюда попал. Просто ноги сами привели. «Тот, кто слишком сильно хотел раствориться в тебе.» В центре стоял аквариум. Огромный. Почти до потолка. Он заполнял собой комнату — не физически, а ощущением. Внутри — не вода, а густая, почти стеклянная жидкость. Что-то между гелем и глицерином, как спертый воздух. И в этой вязкой среде зависала фигура. Манекен? Или уже неважно. Всё тело было обмотано бинтами, как у мумии — только вместо покоя здесь витала какая-то тревожная зависимость. На бинтах маркером были выведены фразы. Слишком личные, слишком вязкие, чтобы их читать спокойно: «я научусь дышать тобой» «мне не нужен я, если есть ты» «если ты уйдёшь, я исчезну» Тэхён долго смотрел, не отрываясь. Эта зависимость… он знал, как тонкая, почти ласковая нить превращается в удавку. Из колонок в углу доносилось дыхание. Сначала ровное, почти гипнотическое. Потом — прерывистое. Потом — хрип. Не громкий, не резкий, а болезненно интимный, как будто кто-то задыхается в подушку, чтобы не разбудить никого рядом. Подпись автора гласила: «Некоторые называют это любовью. Я — удушьем.» И с этим трудно было спорить. Потому что иногда привязанность — не якорь, а груз. Иногда желание быть рядом — превращается в то, что не даёт дышать ни тебе, ни другому. Тэхён не стал делать фото. Не стал даже приближаться. Он просто стоял и слушал, как кто-то тонет — в себе, в нём, в любви. И не был уверен, кого из них больше жаль. Зал с восьмой инсталляцией его даже слегка насмешил. «Тот, кто не знал, где заканчивается роль.» Комната выглядела как сцена после провального спектакля — когда аплодисменты закончились, актёры ушли, а реквизит остался гнить в свете забытого прожектора. Стены были обклеены театральными афишами — старые, новые, подлинные, фальшивые. Если смотреть невнимательно, всё казалось вполне обычным, но стоило приглядеться — названия афиш ломали четвёртую стену: «Моноспектакль длиной в отношения» «Режиссёр умер, но актёры продолжают спорить» «Закрытый показ: нервный срыв в трёх действиях» Некоторые афиши были исписаны заметками от руки: «играть искренность», «плакать натурально», «не забывать улыбаться». В центре зала — пьедестал. На нём зеркало. Рама тяжёлая, театральная, будто правда взята со сцены. К самому зеркалу приклеены десятки масок: сломанные, перекошенные, с ртами, нарисованными в спешке — то в истерической улыбке, то в трагической гримасе. Некоторые маски были с размазанной косметикой. Некоторые — с трещинами на месте глаз. Сбоку — импровизированный гардероб. Костюмы свалены в кучу: медведь, космонавт, монах, официант, русалка. Пыльные, в блёстках, пахнущие театральной пылью и чем-то, что прячется в застарелом текстиле. Кто-то в них когда-то играл. Может, играл слишком часто. В центре комнаты — диктофон. Маленький, чёрный. Тэхён нажал кнопку. Голос — вежливый, податливый, немного уставший: «Кем ты хочешь, чтобы я был сегодня?» Он невольно улыбнулся. Почти. Но эта улыбка сразу сжалась в уголках губ. Подпись автора: «В главной роли: он сам. Роль неизвестна.» И Тэхён понял: человек в этой инсталляции не притворялся ради выгоды. Он играл, потому что иначе не умел. Он примерял на себя чужие голоса, чужие жесты, чужие реакции — пока совсем не потерял свои. Абсурд вызывал смех. Но смех был на грани. Где-то между сочувствием и отчуждением. И больше всего Тэхёна тронуло то, как пусто выглядел гардероб, несмотря на изобилие костюмов. Много ролей — ни одного выхода на сцену. Предпоследняя инсталляция заставила сердце болезненно сжаться. Не потому, что в ней, как в предыдущих, прослеживались манипуляции, ложь или удушающая зависимость. Наоборот. В этом зале всё было слишком тихо. Слишком светло. И от этого — особенно горько. Комната казалась вымытой дождём — как город после ливня, когда воздух пахнет чистотой, но по асфальту всё ещё течёт мутная вода. Полупрозрачные слои ткани свисали с потолка. Они шевелились от движения воздуха, как тюль в распахнутом окне летним утром. Ткань иногда касалась Тэхёна плечом, как будто кто-то хотел обнять — осторожно, без нажима, будто извиняясь. На стенах — фотографии. Не чёткие, не профессиональные. Размытые, как воспоминания: пальцы, запястья, кусочки смеха, кто-то сидит на подоконнике, кто-то держит чашку двумя руками. Силуэты на фоне заката. Объятие, в котором лицо скрыто за волосами. И нигде — ни одного имени. Ни одного взгляда в камеру. Будто история, которая так и не стала чьей-то полностью. В углу — старый проигрыватель. Он крутится, но игла зависла чуть в стороне от дорожки. Музыка так и не начинает играть. И от этой тишины звенит в ушах. Инсталляция №9. «Тот, кого я почти полюбил.» Подпись скромная, почти извиняющаяся: «Он был почти любимым. Почти настоящим.» Аромата почти нет. Разве что тонкий намёк: кофе с молоком. Запах света, если бы он умел пахнуть. Тэхён замирает посреди зала. Не дышит. Не двигается. И вдруг ловит себя на мысли — это больно. Это чувство, когда ничего не началось, но уже жаль, что закончилось. Когда ты почти говорил «мы», почти сделал шаг, но остался стоять на месте. Когда всё почти. Слишком мягкое, чтобы держать. Слишком хрупкое, чтобы бороться. Слишком настоящее, чтобы забыть. И он чувствует, как внутри поднимается щемящее… даже не чувство, а тихое эхо: «А если бы тогда…» Но «если бы» не было. И в этом — всё искусство. И он идёт дальше, уже зная, что следующая комната будет последней. Инсталляция №10. «Тот, кого я не должен был любить.» Последний зал открывался медленно — как занавес, который долго не решались поднять. Здесь было тише, чем сама концепция тишины. Будто даже стены старались не дышать. В центре — огромная кровать. Нет, не уютная. Это не место для сна. Это — алтарь. Могила. Основание покрыто разбитыми зеркалами. Осколки врастали в матрас, в подушки, в ткань, как холодные цветы. Они отражали свет, но не радостно — а режуще, беспокойно. Отражения ломались, раздваивались, собирались заново. Если наклониться — можно увидеть себя. Среди зеркал — плюшевые игрушки. Потёртые, с выцветшими телами, но целые и всё ещё мягкие. Как ложка меда в целой бочке дёгтя. Они лежали между осколков так, словно были самым дорогим экспонатом. Кровать была слишком большая, будто на ней спали сразу все воспоминания. Каждая подушка — как компромисс. Каждый плед — как попытка спрятаться. Но острые грани не давали покоя. Здесь невозможно было прилечь, не поранившись. На табличке — два предложения: «Ты был единственным, кого я не хотел выставлять. Но не смог не.» Тэхёну не нужно было читать больше. Он знал. Знал, в чьих руках были эти игрушки. Досконально знал цвет каждой наволочки, узор каждого пледа. Даже каркас этой кровати был знаком. Знал, кто отражается в осколках, которые теперь невозможно собрать. И всё внутри него затихло. Не потому, что больно. Потому что точно. Он чувствовал, что всё, что было сказано, — осталось в этих тканях. В этой любви, которую никак нельзя было вслух. Которую он всё равно любил. Он стоял перед этой кроватью долго. Ничего не тронул. Даже палец не потянулся к выцветшей плюшевой кошке. Просто стоял. Потому что это была не просто инсталляция. Это был ответ. Тэхён стоял долго. Неприлично долго даже для человека, который привык тонуть в трясине искусства, погружаться с головой в чужие мысли и чужие раны. Он ждал, что сейчас из-за угла выйдет сотрудник центра, спокойно скажет, что здание скоро закрывается, и мягко попросит его покинуть зал. Но никто не появлялся. Время казалось застывшим. Он всё стоял. Постепенно пространство вокруг проникало в него тонкой, почти невидимой паутиной. Он впитывал каждый миллиметр этого зала — холодные отражения разбитых зеркал, пыль мягких игрушек, еле уловимый запах старой бумаги и затхлости, тихие шёпоты инсталляций. Внезапно его начало подташнивать — не от физической боли, а от этого излишнего насыщения чувствами, от невозможности уйти и оставить всё позади. Он сорвался и, словно спасаясь от нарастающего хаоса внутри, попятился назад. Спиной коснулся холодной стены, и только тогда смог остановиться, чтобы не упасть. А потом развернулся и побежал. Бежал быстро и беспорядочно, словно тогда, давно, когда убегал не от людей, а от самого себя. Бежал, стараясь не врезаться в немногих посетителей — их удивлённые взгляды не замечал. Бежал, пока не оказался наконец на улице, где воздух был другим. Начинало садиться солнце, крася небо в приглушённые оттенки охры. Время бежало, но ощущение будто замедлялось. Он понимал — провёл в этом месте намного больше, чем мог себе представить. Последний экспонат, казалось, поглотил его целиком: он был уверен, что смотрел на него не меньше трёх часов, хотя в реальности прошло не больше получаса. Тэхён опустился на ступеньки у входа, чувствуя, как усталость оседает на плечи тяжёлым грузом. Он просто сидел, смотрел вперед, не думая о будущем и не пытаясь осмыслить прошлое. В воздухе витала тихая тишина, а в душе — глухой отклик боли и надежды, странно переплетённых друг с другом. Никто не может сказать сколько он так сидел. Но солнце уверенно уходило за горизонт. Может он чего-то ждал? А может и вспоминал. Вспоминал с чего вообще всё началось. Это был третий курс? Да, кажется третий. Они встретились тогда, когда мир вокруг ещё казался не таким сложным. В коридоре университета, среди запаха старых учебников и шуршания страниц. Чонгук никогда не был обычным. Он был интересным со всех сторон. Даже про свой завтрак он мог рассказывать так, что его хотелось слушать. Сначала это были случайные встречи, мимолётные взгляды в библиотеке, общие разговоры о книгах, которые никто из них не успевал дочитать. Чонгук говорил загадками, иногда шутил, иногда намекал на что-то большее, чего Тэхён ещё не понимал. А Тэхён слушал и удивлялся: почему от простых слов этого парня становится холодно и тепло одновременно? Постепенно они начали находить друг в друге что-то знакомое, что-то, что не всегда можно было назвать словами. В те поздние вечера, когда улицы опустевали, и только фонари бросали длинные тени на пустые скамейки, они сидели рядом, не торопясь говорить. Иногда тишина была громче всех слов, и именно в ней зарождалось то, что нельзя было сразу назвать любовью, но это была уже не просто дружба. Чонгук рисовал в своих блокнотах силуэты, а Тэхён украдкой следил за ним, будто пытался запомнить каждую линию. Их разговоры были как незавершённые картины — с пробелами, намёками и обещаниями, которые ещё не пришли. Тэхён оставался ночевать в чужой квартире и, казалось, постепенно впитывал каждую деталь этого места, словно оно становилось частью его жизни. Он выучил наизусть все цвета постельного белья, что лежали в шкафу: яркое красное, нежное голубое, глубокое зеленое и мягкое, словно солнечный свет — нежно-желтое. И пледы… Их было ровно три. Два — мягких, будто облака, украшенных витиеватыми узорами, и один — чуть колючий, в горошек, как будто с характером. На кухне чашка без ручки с причудливой надписью: «как жаль, что мне похуй» с которой парень регулярно пил чай. Её края были едва сколоты, внутри — лёгкий налёт, который Тэхён упрямо не отмывал, а Чонгук каждый раз вздыхал, ставя перед ним нормальную чашку: — Ну пожалуйста, пей хотя бы сегодня из нормальной. А потом, закатив глаза, ставил её обратно, потому что: «всё равно выберешь это уродство». И Тэхён действительно выбирал. Огромное зеркало в коридоре. В этом зеркале жило всё, что они не могли запомнить иначе. Сотни фотографий. Где один кусает другого за щёку, пока тот орёт от смеха. Где надеты нелепые парные худи. Где оба в краске по локоть. Где Чонгук прикалывает к волосам Тэхёна десятки разноцветных заколок, превращая его в ходячую принцессу. Где Тэхён в чудовищно жаркой пижаме с пингвинами, а Чонгук — в ещё более чудовищной с тыквами. Где они стояли, обнявшись, мокрые после дождя. Где они смеялись. Где всё, всегда, казалось — будет только хорошо. Чонгук с удивительным постоянством приносил Тэхёну маленькие брелки с яркими глазами, плюшевых медведей с потёртыми лапами и белого кота с чуть кривоватой улыбкой. Тэхён любовно выставлял их на комоде, аккуратно смахивая пыль, как будто охраняя эти крошечные фрагменты их общего мира. Они гуляли у речки, где трава была мягкой и прохладной. Часами лежали, разглядывая медленно плывущие облака, показывая пальцем на самые причудливые формы и придумывая свои ассоциации — то вдруг облако превращалось в гигантского кита, то в разбитое сердце, которое вот-вот залечится. Они бегали под дождём, смеясь до слёз, мокрые до нитки, забывая о холоде и том, что завтра могут простудиться. И правда болели, но даже болезнь казалась чем-то маленьким и незначительным по сравнению с тем, что они переживали вместе. Встречали рассветы, когда небо окрашивалось в цвета, что невозможно описать словами — оттенки розового, персикового и сиреневого, и провожали закаты, когда тени становились длиннее, а воздух наполнялся предчувствием чего-то большого и неизведанного. Они целовались долго, словно время на диване останавливалось. Смотрели неинтересные сериалы, но смеялись и бросали друг в друга попкорн, создавая маленькие войнушки в уюте своей комнаты. Иногда просто молчали, чувствуя, как тепло от соприкосновения рук растекается по телу и уходит в самые глубины души. Они были вместе — настоящие, неидеальные. И в этих простых моментах — в запахах, взглядах и прикосновениях — они были счастливы. Так, как бывает только тогда, когда наконец перестаёшь бояться быть собой. По ночам они говорили почти шёпотом, словно боялись разбудить город за стенами квартиры. Иногда разговоры превращались в молчание, но это молчание было не пустым, а наполненным присутствием другого, которое согревало сильнее любого слова. Однажды, в тот самый вечер, когда город окутала густая тьма, а единственным светом была лампа на прикроватной тумбочке, Чонгук взял Тэхёна за руку и сказал: — Знаешь, я думал, что не умею любить. Но с тобой… что-то изменилось. Тэхён почувствовал, как сердце забилось чаще, как внутри поднялась теплая волна, мягкая и страшная одновременно. А потом рос только страх. Тэхён боялся. Боялся потерять себя в этом чувстве, которое всё сильнее поглощало его сознание. Боялся утонуть в глубине чужих ожиданий и не найти там собственной точки опоры. Этот страх рос в нём тихо, но неумолимо, как тень, которая начинает красть свет, пока не остаётся только темнота. Он боялся, что если отдастся полностью, то не сможет вернуться назад. Боялся, что любовь — это не спасение. И в попытке защитить себя, он отдалился. Сначала чуть-чуть — постепенно, осторожно. Потом всё больше, пока между ними не выросла стена, которую уже никто не смог сломать. Чонгук чувствовал это отчуждение как холодный ветер, который пробирает до костей. Он пытался заговорить, найти слова, вернуть тепло, но всё было напрасно. Расставание было тихим и болезненным — без криков и обвинений, но с тяжелым грузом сожалений и несказанных слов. Можно бежать всю жизнь, но от себя не убежишь никогда. Облака стали просто продуктами конденсации водяного пара — никаких тебе драконов, кошек и летающих китов. Дождь — просто осадки, не повод брызгаться друг в друга водой, смеясь до боли в животе. Игрушки однажды молча исчезли — сначала в ящик, потом куда-то дальше. С глаз, из квартиры. Из памяти — почти. Фотографии ушли в архив. Не удалены, нет — просто заперты, как дневник подростка, который уже давно стал взрослым. Забылись ощущения от пледа с ворсинками-иголками. Сейчас всё стало логичным. Простой хронологией. Тэхёну двадцать семь. Он работает, спит, иногда ест лапшу прямо из кастрюли, пишет статьи по ночам и выключает музыку, если она вдруг начинает звучать слишком громко. И всё же иногда, между делом, в голове проскальзывает короткое: «А если бы…» Если бы он тогда просто поговорил. Просто сказал: мне страшно. Просто остался, не сбежал. Если бы поверил, что быть слабым — не значит плохо. Если бы позволил себе быть понятным. И быть понятым. Если бы Тэхён тогда остался… Чонгук не стал бы задавать много вопросов сразу. Он бы просто пододвинул кружку с тёплым чаем, чуть подвинулся на диване, оставляя место рядом, и сказал: — Если не хочешь говорить — не надо. Просто посиди. Он бы не смеялся. Ни над тревогой, ни над сомнениями, ни над тем, что кому-то страшно любить. — Ты не обязан прыгать в меня с головой, — сказал бы он, тихо, почти шепотом. — Я не жду, что ты растворишься во мне. Я просто хочу быть рядом, когда тебе тяжело. Или когда радостно. Или просто так. Он бы сказал, что любовь — это не подвиг. Это нечто мягкое. Простое. То, что можно носить в кармане, как гладкий камень, тёплый от руки. И если в какой-то момент всё, на что способен Тэхён — это просто дышать рядом, то этого достаточно. Не обязательство быть идеальным или всегда сильным. — Ты можешь быть собой. Любым. Даже если сейчас ты не знаешь, кто ты. И тогда, возможно, тишина между ними не была бы холодной. А страх — не таким огромным. И, может быть, Тэхён бы понял: это не капкан, не западня. Это просто руки, которые не схватят, если он не захочет. Но всегда будут рядом, если он вдруг оступится. Потому что любовь, которую предлагал Чонгук, не требовала падения. Она была тем, что удерживает, когда земля под ногами уходит. Он так долго считал то решение самым здравым, самым взрослым, самым правильным. Логика победила, но не дала облегчения. Потому что сердце, несмотря ни на что, продолжает держать в себе не разговор — а его отсутствие. И теперь это «если бы» не отпускает. Солнце давно скрылось за горизонтом, и небо теперь казалось вымытым, блеклым, будто кто-то слишком долго тер его тряпкой. Каменные ступеньки под Тэхёном были холодными, упрямо напоминая, что день окончен. Он сидел, опустив плечи, и впервые за долгое время пожалел, что не курит. Странно — вроде бы никогда не тянуло, но сейчас хотелось вдохнуть что-то горькое и обжигающее, чтобы стало хоть немного легче. Смятый флаер выставки выскользнул из кармана и теперь лежал рядом, чуть трепеща под лёгким ветром. Стало сиротливо. Неизвестно, сколько прошло времени — может, минута, может, час — прежде чем флаер сменился другим присутствием. Кто-то сел рядом. Без лишнего шума. Парню даже не нужно было поворачивать голову. Он знал. — Ты не изменился, — голос был хриплым, чуть прокуренным, как старые пластинки, на которых иногда срывается скрип. — А ты — да, — тихо ответил Тэхён. Он не смотрел, но видел: кольца, татуировки, сигарету в длинных пальцах. Сигарету, которую сам так хотел некоторое время назад. — О чём думаешь? — О прошлом. — Пауза. Он вздохнул. — О том, что было бы, если бы… — Если бы что? — Если бы я не работал на паршивой работе. Если бы не заставлял себя делать то, что «надо». Если бы я остался в искусстве, как тогда, когда всё ещё казалось настоящим. Если бы я тогда… просто смог поговорить. Он сказал это не глядя, словно признавался не Чонгуку, а самому себе — впервые, вслух, почти шепотом. Рядом Чонгук затянулся сигаретой. В нём не было злости. Только понимание. И что-то в этом моменте, в этой неспешной уличной тишине, где город шептал свои фонарные истории — вдруг стало легче. — А знаешь… — Чонгук выдохнул дым, уронил взгляд в темнеющий асфальт под ногами. — Я ждал. Всю неделю. Каждый день приходил сюда, хотя не обязан. С восьми до восьми. Как на дежурстве. Он чуть усмехнулся, но в этой усмешке не было ни капли смеха. Только усталость ожидания. — Ждал, что ты придёшь. Хоть на минуту. Хоть мельком. Хотел увидеть, что ты почувствуешь… Смех от глупости, восхищение от деталей, раздражение, злость, отвращение — да хоть что-нибудь. Хоть какое-то чувство. Хотел издалека… просто увидеть, узнаешь ли. Поймёшь ли. А ты бы понял. Ты же всегда понимал. Тэхён молчал. Под подбородком что-то сжалось — как будто проволока, венчающая ту первую инсталляцию, вдруг задела и его. — Я должен был догадаться раньше, — тихо сказал он. Чонгук повернул голову, но не перебил. — На третьем экспонате, наверное. Или раньше, — он провёл рукой по лицу, как будто пытаясь стереть какую-то тень. — Всё же бабушка ошиблась. Говорила, у меня талант: не просто смотреть, а видеть. А я, выходит, давно проебал этот дар. Пауза повисла между ними, чуть солоноватая, как воздух после дождя. Чонгук потушил сигарету о камень, не спеша. И вдруг — легко, просто, по-домашнему — подтолкнул плечом. — Ну, теперь-то ты понял. Тэхён опустил голову. Не из стыда — скорее, из хрупкой осторожности. Как будто каждое слово сейчас могло потревожить что-то важное, не растревоженное с тех самых пор. Он руками обхватил колени и уставился на кончики кроссовок. — Ты злишься на меня? — Злился. Тогда. Сейчас… нет. Мне было больно, но я хранил надежду — что где-то в другом времени, в другом месте, мы встретимся снова. И тогда уже без страхов. Без сомнений. Но, если бы была возможность вернутся в прошлое, я бы всё равно на это пошёл. Даже если бы знал, чем закончится. — Я тоже, — тихо сказал Тэхён. Они молчали. Долго. Но это было уже не то молчание, что раньше. Не тяжёлое, не липкое. Где-то недалеко проехала машина, заливая улицу мягким светом. Листья, гонимые ветром, шуршали по асфальту, будто кто-то рассыпал в городе старую киноплёнку. Воздух пах выцветшей магнолией и сигаретным дымом. — Хочешь пройтись? — вдруг тихо спросил Чонгук, не глядя. — А ты не устанешь от меня? — слабо усмехнулся Тэхён. — Я всё равно неделю ждал. Можешь занять хотя бы один вечер, — ответил Чонгук, и улыбка в его голосе была беззлобной, почти домашней. Они встали. Медленно, как будто боялись спугнуть то хрупкое, что возникло между ними. Не рядом — внутри. И пошли. Не взявшись за руки. Не сближаясь специально. Но шаг в шаг. Они шли вдоль тихих улиц, где витрины отражали их силуэты, как кадры из забытого фильма. Где-то продавец ночного киоска протирал стекло, у кого-то из открытого окна играло пианино, а кошка в переулке следила за ними. — Этот город не изменился, — пробормотал Чонгук, глядя на мокрые фонари и треснувшие витрины с криво расставленными манекенами. — Ты долго был в Европе, да? — спросил Тэхён почти невзначай, будто между прочим, хотя держался за этот вопрос весь вечер. — Откуда знаешь? — Я журналист. Мне по профессии положено много знать. Чонгук усмехнулся: — Я не думал, что ты всё ещё следишь за мной. — Не льсти себе. Это было в одной из тех подборок «новые имена нашей родины», которые мне приходят в рассылке. — Звучит многообещающе. Я хоть какой там был? — Цитирую: «Экспрессию Чона трудно переварить, но легко узнать. Его искусство как будто кусается. Иногда — в сердце, иногда — в горло». — Приятно, что хотя бы не за задницу. Они оба усмехнулись. Легко. Ненапряжённо. И всё же — Тэхён посмотрел на него чуть внимательнее. Чуть дольше. — Долго ты был там? — Почти два года. Сначала Берлин. Потом Лион. Немного Прага. Много одиночных выставок, немного коллективных истерик. Вино, галереи, бессонные ночи, картины, которые никто не покупал. И одна женщина в Амстердаме, которая хотела купить меня и поставить в гостиной. — Продал? — Почти. Нарисовал нового себя и оставил там. А сам вернулся. Слишком холодно было. И не в климате дело. Они замолчали. Слышно было, как где-то позади них залаяла собака. В окне на втором этаже дома кто-то щёлкнул выключателем. — А ты? — тихо спросил Чонгук. — Где был ты всё это время? Тэхён посмотрел вверх. Небо было чёрным и пустым. — В офисе. В дедлайнах. В мелких интервью, где людям плевать на смысл, лишь бы заголовок кликбейтный. Я… писал. Выгорал. Опять писал. Пил много кофе. Придумывал, что у меня всё под контролем. Придумывал, что забыл тебя. Последнее вырвалось случайно, но менять ничего не хотелось. — Получилось? — Почти, — признался Тэхён, и в этом «почти» звучала вся их история. В каждом несказанном «если бы». Чонгук кивнул. И снова — тишина. Но уже не неловкая. Почти — принимающая. — Город не изменился, — повторил Чонгук. — А вот мы, кажется, да. — Думаешь, ещё можно вернуться? — Не в то, что было, — качнул головой Чонгук. — Но, может, в то, что могло быть. Они свернули на набережную, туда, где раньше лежали на траве и смотрели на облака. Теперь трава была мокрой, ветер — колким, а небо — молчаливым. Но им и не нужно было ложиться. Они просто смотрели вперёд. Иногда, чтобы начать что-то сначала, не нужно обещаний. Не нужно заключений. Достаточно одного шага. Одного «хочешь пройтись?». И шагать рядом. Пусть даже просто до конца улицы. Пусть даже просто до света окна, что ещё не потух.

***

Это был второй вечер подряд, когда они сидели в той самой квартире — не как раньше, не как «мы живём вместе», а как два человека, которые не знают, как правильно прикасаться к прошлому, чтобы оно не разрезало пальцы. Чонгук что-то рисовал на салфетке. Нелепый профиль. Уши слишком большие. Глаза в разные стороны. Возможно, это был портрет Тэхёна. Тэхён пил чай. Не из любимой чашки, её уже не было. Теперь — просто белая. На фоне что-то бубнил телевизор. Фильм, который они не смотрели. Уже второй час. И вдруг Тэхён выдохнул. Не резко. Не надрывно. А так, как выдыхают перед прыжком в воду. — А что теперь? Это прозвучало почти неуверенно. Почти стыдливо. Словно он украл чужую реплику, которой не имел права задавать. Чонгук не ответил сразу. Он отложил салфетку, потер шею, уставился в экран, где персонажи кричали друг на друга, а потом снова — в тишину. — Ты хочешь честно? Или хочешь «не знаю»? — Хочу, как есть, — тихо ответил Тэхён. Чонгук кивнул. — Как есть… — Он потянулся к окну и приоткрыл его, впуская свежий воздух, осенний, ночной, влажный. — Я не знаю. Но мне не всё равно. И если ты здесь, если ты спрашиваешь… значит, и тебе — не всё равно. Тэхён кивнул. Только один раз. Но этого было достаточно. — Тогда, наверное, — сказал Чонгук, чуть мягче, — теперь мы смотрим. Пробуем. Ошибаемся. Говорим. Не прячемся. И если в какой-то момент станет слишком страшно — не убегаем в тишину. Просто говорим: «мне страшно». — А если станет больно? — Тогда будем рядом. — А если всё пойдёт не так? Чонгук повернулся к нему. — Всё и пойдет не так, но тогда ты хотя бы не будешь пить чай из этой ублюдской чашки, — кивнул он на белую. — Я подарю тебе нормальную. С идиотской надписью и сам отколю у нее ручку. И оба засмеялись. Не громко. Но искренне. Это был не конец истории Не новое начало. И, может быть, этого — наконец — было достаточно.

***

Эпилог

Свет пробрался в комнату, как вор. Осторожно. Почти стыдливо. Он скользнул по полу, задел край подушки, прошёлся по одеялу, по щеке, по ключице, будто спрашивал разрешения остаться. Тэхён открыл глаза не сразу. Он долго лежал, прислушиваясь к собственному дыханию и к тому, что за ним — в комнате, в мире — всё ещё тишина. Не тревожная, а настоящая. Не «тишина перед», не «тишина после». А во время. Она была полна деталей: еле слышный щелчок от бойлера, приглушённый звук шагов в квартире сверху, и… дыхание. Ровное, знакомое. Он повернул голову. Чонгук лежал рядом, на спине, с рукой, закинутой за голову, и с едва приоткрытым ртом. Волосы взъерошены, на пальцах — кольца, не снятые на ночь. До сих пор было странно видеть его так близко снова. Странно — и правильно. Как будто время не стёрло привычку быть рядом, а просто убрало её в дальний ящик. И вот — ты достал её, сдул пыль. И она всё ещё работает. Тэхён осторожно сел. Эта квартира менялась, но оставалась собой. В ней по-прежнему витал тот знакомый, еле уловимый запах — смесь краски и лака, кофе и чего-то тёплого, чуть сладковатого. На прикроватной тумбочке стояла новая чашка с идиотской надписью: «вокруг пиздец, а я молодец». Вчерашний чай в ней уже остыл, а на стенках остался тёмный след. В коридоре висело то самое зеркало. Оно было чистым, но один угол треснул тонкой паутинкой. На комоде обосновался новый плюшевый зверь — рыжий кот с косыми глазами и перекошенной улыбкой. Чонгук пошутил, про то, что этот кот накуренный. К коллекции постельного белья прибавилось ещё два цвета: сдержанный бордовый и почему-то мятный. А тот самый старый колючий плед исчез. Вместо него появился новый, будто мягче, но на деле только ещё более раздражающий. В углах копилась пыль. Не потому, что здесь больше никто не живёт, а потому что никто не торопится убирать. Здесь можно было бы всё вымыть до блеска. Но тогда что останется? — Ты снова не спал? — голос Чонгука был хриплым, ещё сонным. — Немного спал, — признался Тэхён. Чонгук потянулся, зевнул, и, не открывая глаз, сказал: — Скажи что-нибудь тревожное. Хочу проснуться сразу с мыслью, что жизнь — не сахар. — У тебя закончился кофе и ты вчера выкурил последнюю сигарету. — Вот дерьмо, — пробормотал Чонгук и всё-таки открыл глаза. Они посмотрели друг на друга. И в этом взгляде не было громких слов, ни прощения, ни новых клятв. Там было только одно — «мы снова здесь». — А что теперь? — спросил Тэхён, и голос его был почти неслышным. С недавних пор это был его любимый вопрос. Чонгук потянулся, провёл пальцами по волосам, взъерошил их, как будто хотел расчесать мысли, что сбились в кучу. Медленно сел рядом. Близко, но не впритык. Осторожно. — А теперь… — он замолчал, будто подбирал не слова, а нити, из которых можно было бы сплести новый, классный свитер. — Теперь мы можем пойти и купить кофе с никотиновыми палочками. Можем наконец-то уволить тебя с этой проклятой работы и нанять моим менеджером, чтобы ты больше не писал ночами статьи о шедевральности очередного гения, который лепит наклейки от бананов на лоб. Можем пойти кормить птиц в парке и есть мороженое в ноябре, замерзать и ругаться, что забыли шарфы. Можем, чёрт возьми, просто валяться весь день, ничего не делать, вспоминать старые фильмы и обсуждать финал «Паразитов». Он выдохнул и, будто смущаясь собственной тирады, тихо добавил: — Или просто сидеть. Рядом. Пока не надоест. Тэхён повернул голову, всмотрелся в его профиль, в знакомую линию челюсти, в кольцо на пальце, что не было обручальным, но хранило свою часть совместной истории. — А дальше? Чонгук посмотрел на него. И в этом взгляде было что-то детское, честное, и серьезное одновременно. — А дальше будет воскресенье, — сказал он. — И мы придумаем что-то ещё. Это «придумаем» прозвучало просто. Без обременяющего «всегда» или пугающего «никогда». Но в нём что-то дрогнуло. Словно маленькое обещание. Не на всю жизнь. Но на сегодня точно.

***

Однажды, спустя время, Чонгук вновь возьмётся за новую работу — совсем не такую, как предыдущая. Без мрака, без осколков, без саркастичных табличек. Эта выставка будет другой. Она будет о любви. О той, что не требует доказательств. О той, что остаётся даже в тишине. И в этот раз она будет посвящена не толпе «проблемных», не собранию теней из прошлого, а одному человеку. Тому самому. Который остался. Который понял.
Примечания:
112 Нравится 8 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (8)