О нежности – сейчас
28 июня 2025 г., 06:05
Тиллу больно, Тиллу страшно. Тилл тянется наверх полураскрытыми тонкими губками, хватает ими воздух и дрожит изнутри. У Тилла твёрдая кожа, но мягкие глаза, руки и язык – и сердце тоже мягкое, стучащее, тревожное. Он лежит под ним с шеей, замотанной сухими бинтами, в расстёгнутой больничной рубашке и холодном поту, тяжело дышит и стискивает трясущиеся челюсти. Ах, его очаровательный вид: бензин вместо зрачков, блестящий, с бледным радужным отливом; влажные цветы вместо губ, с тонким ароматом отчаяния; кубики сахара вместо зубов, со сладким приторным привкусом, которые хочется облизывать, словно десерт. И Иван лижет – ему хочется чувствовать Тилла на вкус, а ещё ему хочется вгрызаться в него, как одичавшее животное. Раздирать шею до последней нити, ткани и куска мяса – а затем глотать, давиться, но никогда не выплёвывать. Только он этого не делает. Странно, да? – надеяться и ждать, петь о любви, записывать удары сердца на диктофон, дышать в раскрытую ладонь и кутаться в ледяное одеяло, дрожа от холода, но никогда не тянуться к костру и не лететь на свет мигающей перегоревшей лампочки мотыльком.
Иван летит – но не в свету, а в темноте, и его жизнь сплошняком похожа на ту детскую игру: зелёный свет, красный свет.
Иван движется, когда глаза Тилла закрыты: он спит, лежит без сознания, видит ужасные сны и ищет по постели под писк аппаратов его руку – но стоит глаза открыть, стоит лампочке вспыхнуть, стоит нефть поднести к шипящей горящей спичке, как нежный зелёный, цвет весенней зелени, цвет невесомого сердца и хрупких белоснежных костей, сменяется на алый – цвет крови, цвет зверства, цвет красивого твёрдого рубина. И Иван прячется – под кровать, за дверь, в белёсые прозрачные занавески, как невеста, плача, кутается в вуаль или свадебную фату; не решается выглянуть, показаться, вечно где-то таится, потому что боится снова оказаться слишком близко. Боится нектара на своих губах, а ещё боится смотреть на молодые листья и распустившиеся почки – боится, что отключат аппараты, что Тилл очнётся, что чёткий, с выученными интервалами, писк замолчит, и что Ивану одному в этой измученной тишине придётся говорить.
И что он скажет? Спросит? О чём поинтересуется? О кошмарах, когда Тилл трясётся, как от мороза, или о его мягких руках? – или о ране, которую вскрывали на операции, или о шрамах от пулевых? "Скажи, а больно, когда в тебя стреляют? Скажи, а страшно умирать?" Нет, не больно, никак не больнее, чем поцелуй: целуют тоже насильственно, а если целуешь сам, это как спустить себе в горло курок.
Тишина страшна, и ничего, кроме тишины тела, в этой палате нет. Без разницы, что спросит Иван – Тилл никогда не сможет ему ответить. Ни открыв глаза, ни заткнув аппараты, ни поев или приподнявшись на заживших локтях. Иван не вытер ему с шеи кровь, Иван не поставил ему первую капельницу – и за то красный свет пылает навечно. Остановка. Он сходит с ума.
Но сейчас это неважно. Сейчас у Тилла твёрдая кожа, но мягкие глаза, руки и язык – и сердце тоже мягкое, стучащее и тревожное. Его жёсткие непослушные волосы пришлось подстричь, хотя Иван так надеялся ещё раз расчесать их, провести по ним рукой и заплести их украдкой в косичку, как учила Мизи давным-давно в Саду — в множество косичек, если честно, лишь бы только он разрешил; и всё же из его взгляда не исчезло то смятение, та трепыхающая вдохновлённость, та дерзящая неуверенность и неуверенная дерзость, в которых Тилл был закован, но так мил и очарователен. Сейчас у него воет душа, колет в боку, сосёт под ложечкой – Иван понимает. Иван тоже хочет отсосать, впиться и не выпускать изо рта. Он вообще много чего хочет, но Тилл вытерпел достаточно его капризов.
Грудь и ключицы под рубашкой горячие, как раскалённый металл, который били месяцами трёхтонной кувалдой. Отпечатки пальцев на коже остаются бледными следами, кляксами из-под синей акварели – они расстекаются по всему телу, считают рёбра, лапают за живот и соски, а затем, когда ощущений становится слишком много, тут же успокаивающе и виновато гладят вверх-вниз. Иван от своих ощущений задыхается. Он не знает, почему сердце у него колотится, как бешеное, и почему ему самому хочется раздеться и трогать Тилла собой целиком. Пульс горит в висках, и он счастлив, что жив, но это страшное чувство, похожее на ожог, делает с ним что-то сумасшедшее – это похоже на болезнь, на нужду и животный инстинкт. Иван вообще много чего хочет. Прежде всего – Тилла всего и везде: снаружи, внутри и вокруг; после – его голоса, сорванного на шёпот, крик и хрип такого же отчаяния, у самого своего уха. Ему хочется рыдать, думая, что он его больше никогда не услышит – и это тоже болезнь, это тоже диагноз в медицинской карте, влажная от пота спина и жар. Иван снова мажет по Тиллу губами и наконец понимает, о чём писали в своих книгах древние люди: почему они любили друг друга целовать, почему стеснялись этого и почему касались друг друга языками во рту – потому что и сам сейчас хочет сбежать.
— Тилл, — Тилл не может говорить, но может его слышать – и поэтому Иван шепчет сам, судорожно выискивая слова из своей идиотской умной головы. Его спокойный низкий голос срывается, как не дрожал ни в одной песне, — Ты нужен мне, Тилл, так ужасно нужен...
И Тилл отвечает рваными вдохами, цепляется пальцами за края горла его водолазки и тоже обжигается о его горячий затылок. Иван боится, что они снова ошибутся, что не успеют, и что он опять не услышит Тилла и не поймёт – но у них всё ещё есть второй шанс, данный повстанцами, а ещё есть второй поцелуй. Всего лишь второй, смеётся Иван, но он долгий, терпкий, всё ещё горячий, как неостывший зелёный чай – а ещё свежий, как молодая трава, и громкий, как стучащая кровь. Он спокойный, без выстрелов, и они могут целоваться так совсем-совсем сколько захотят. В их жизни было мало нежности: были удары, драки, ссоры, изоляторы, ошейники, грубые слова и слёзы. Они не были похожи на Мизи и Суа: не говорили о любви, не лежали в объятиях, не прижимались друг другу к щекам губами, но Иван был рядом, когда Тилла кутали в смирительные рубашки, а Тилл разрешал Ивану класть ему голову на своё плечо, пока рисовал и сочинял музыку. Сейчас нежность дрожит в руках сама. Тилл неумело проводит одними кончиками пальцев Ивану по волосам, но он думает, что сейчас расстает – распластается прямо здесь, на его губах, и будет слушать каждый удар его сердца, пока наконец не научится жить с этим человеком в унисон.
Тиллу больно, Тиллу страшно. Тилл тянется наверх полураскрытыми тонкими губками, хватает ими воздух и дрожит изнутри. У Тилла твёрдая кожа, но мягкие глаза, руки и язык – и сердце тоже мягкое, стучащее и тревожное. Ему стреляли в шею, и у него повреждены связки: он не может ни петь, ни говорить, ни шептать – но у него есть улыбка, есть прекрасные пепельные волосы, есть проколы в ушах и самый красивый среди всех людей взгляд. Тилл быстро учит язык жестов, взрослеет и порой смотрит на всех свысока, хотя всё ещё ниже ростом; а ещё пишет Ивану стихи, спасает из лап сегейнов детей и гордо любуется своим лицом на плакате о розыске. Он точно такой же, как и раньше, только свободнее и, пожалуй, гораздо счастливее.
А ещё Тилл нежно целует, притягивая к себе на улице за грудки, и грубо кусает за губы, прислоняясь к уложенной плиткой стенке душа спиной. Он говорит обо всём, чего хочет, на пальцах, этими же пальцами берёт за подбородок и царапает нависшие плечи; утром держит за оттопыренную ручку кружку с чаем, а ночью заставляет Ивана опускаться в кровать с горящим лбом.
Примечания:
В наших мечтах. Предлагаю зайти в мой тгк:
https://t.me/junsui_vvv0.