«ИДИОТ!»
Голос.
Резкий, хриплый, сорванный — насквозь пропитанный яростью, ужасом и… невероятной силой. Руки — сильные, цепкие, знакомые до боли — впились в его талию, как стальные клещи, отдергивая от пропасти с нечеловеческой, грубой силой. Импульс инерции чуть не вынес его тело вперед, в зияющую пустоту, но железная хватка пересилила, буквально швырнув его назад. Он рухнул на спину, прямо на острые осколки стекла и пластика, рассыпанные по полу спальни. Острая, жгучая боль пронзила спину, бока, руки — но она была ничтожной каплей по сравнению с новым вихрем истерики, захлестнувшей сознание.Нет! Нет! Почему?! Оставь!
Он забился, как загнанный, раненый зверь, рыча, захлебываясь слезами и слюной, выкрикивая бессвязные проклятия на свое имя, на свою подлую, недостойную душу. Острые края впивались в кожу сквозь ткань рубашки, оставляя новые порезы, но он не чувствовал этой боли, катаясь по полу в осколках их былого уюта, их разбитых иллюзий, оставляя кровавые мазки на светлом, теперь изуродованном паркете. Его тело было бунтующей плотью, отвергающей спасение. Сильные руки схватили запястья, прижали к полу с такой силой, что кости затрещали под давлением. Вес другого тела — знакомый, но сейчас чужой в своей агрессии — обрушился на его грудь, придавив, лишая воздуха, возможности дышать и двигаться. Ин Хо захлебнулся, пытаясь вырваться, но его держали, как в тисках, обездвижив. Запах чужого пота, дорогого одеколона Ки Хуна и пыли заполнил ноздри. — Да приди же ты в себя, черт возьми! — прошипел голос над ним, знакомый до каждой интонации, но звучащий чужим, искаженным немыслимым гневом и страхом. Щелчок. И вдруг, резкая, оглушающая боль рассекла щеку. Мир на миг потемнел, искры посыпались перед глазами, затем снова обрел резкость, болезненную и яркую. Еще одна пощечина — звонкая, унизительная, от которой голова дернулась в сторону. Звон в ушах стих, пьяный туман отступил, как вода после шторма, обнажив дно реальности — страшной и неотвратимой. Перед залитыми слезами, расплывчатыми глазами возникло лицо. Ки Хун. Его лицо искажено сейчас не просто болью или гневом — на нем читалась буря: ярость, переходящая в ужас, страх, граничащий с отчаянием, и глубочайшая, неподдельная мука. Живое. Реальное. Не мираж, не порождение горячечного бреда или алкогольного кошмара. Его щека горела от удара, на губе у Ки Хуна виднелась капелька крови — вероятно, он прикусил ее в порыве ярости или когда Ин Хо в борьбе задел его. — Придурок! — Ки Хун тряс его за воротник разорванной, испачканной кровью и пылью рубашки, голос срывался на крик. — Какой же ты конченый, беспросветный придурок! ТЫ СОВЕРШЕННЫЙ ПРИДУРОК! Каждое слово било по сознанию Ин Хо с силой кувалды. В глазах Ки Хуна, широко распахнутых, стояли слезы — не тихие и печальные, а слезы бешеной ярости и полного, животного бессилия перед этой катастрофой. Он снова дернул Ин Хо, но не для нового удара. С неожиданной, почти грубой, отчаянной силой он притянул его к себе, обхватив голову руками, прижав его окровавленное, мокрое от слез и пота лицо к своей груди. Сердце Ки Хуна колотилось под щекой Ин Хо с бешеной, опасной частотой, подобно загнанной в угол птице, бьющейся о прутья клетки. Его дыхание скакало, неровное, горячее, обжигающее кожу на затылке Ин Хо. Ки Хун просто держал его. Крепко-крепко, сжимая так, что ребра ныли, будто боясь, что Ин Хо снова выскользнет, растворится в дыму или бросится в ту бездну, от которой он едва успел его оттащить. Его пальцы впивались в спину Ин Хо сквозь ткань. — Я успел… — прошептал Ки Хун хрипло, больше самому себе, голос дрожал. — Черт возьми… Я успел… — В этом шепоте был ужас осознания, как близко все прошло к точке невозврата. Минуты проходили в гнетущей тишине, нарушаемой только их тяжелым, прерывистым дыханием и глухими, сдавленными всхлипами Ин Хо, который дрожал в этих тисках объятий, как в лихорадке, истекая слезами, смешанными с кровью от порезов. Постепенно, очень медленно, дрожь стала стихать, уступая место полному, опустошающему изнеможению, тяжести, как после смертельной болезни. Ки Хун осторожно, с усилием отстранился, все еще держа Ин Хо за плечи, его пальцы впивались в мышцы, не давая упасть. Он пристально, изучающе смотрел в его заплаканные, опухшие, абсолютно пустые глаза, ища в них хоть искру осознания. Его собственное лицо было мокрым от слез и пота, в углу губы алела та самая капелька крови. — Слушай меня, — начал Ки Хун, низко, напряженно, слова давались ему с усилием, будто он вытаскивал их из самой глубины раненой, истерзанной души. Голос был хриплым от крика и слез. — Возможно… да, возможно, я вспомню все. До последней капли. Окончательно. Каждый ужас, каждую каплю крови, пролитую по твоей вине. И знаешь что? — Он сделал паузу, взгляд стал жестче. — Я… я должен был возненавидеть тебя. По всем законам этой проклятой, несправедливой жизни, я обязан возненавидеть тебя до последнего своего вздоха, до последнего удара сердца… — Он глотнул воздух, будто ему не хватало кислорода, пальцы слегка сжали плечи Ин Хо, не давая ему отвести взгляд. — Но я вспомнил… кое-что еще. Ты был Ён Илем. Другом. Из прошлого, затерянного в пепле. И когда ты… когда ты снял маску там, в кабинете, после всего этого ада… знаешь, что я почувствовал? Внутри, сквозь адскую боль, сквозь шок от предательства? — Глаза Ки Хуна, влажные и полные боли, искали хоть какого-то понимания в глазах Ин Хо. — Я… обрадовался. Идиотски, глупо, вопреки всему разуму — обрадовался. Потому что ты был жив. После того бунта, после всех этих лет… ты был жив. Хотя… хотя ты и был тем, кто скрывался под маской Фронтмена. Эта двойственность… она разрывает меня на части. До сих пор. Он отпустил одно плечо, провел ладонью по лицу, смахивая влагу, пыль и немыслимую усталость, но оставив грязный след на щеке. — Но знаешь, чему меня научили эти… эти два года? — Его взгляд машинально упал на свои ноги, которые когда-то были мертвым грузом, парализованным отчаянием и болью, а теперь вынесли его сюда, к этому окну, к этому падению, вовремя. — Что у человека… бывает много масок. Истинных и ложных. Надетых для выживания, для защиты, для обмана… И самое сложное, самое мучительное — научиться видеть сквозь них. Видеть человека. И когда ты был рядом… когда заботился, когда терпел мои срывы, мою ярость и боль, когда учил меня заново чувствовать эти ноги, ходить, когда возился с Лином, кормил его, читал ему сказки, смеялся его смехом… — Голос Ки Хуна дрогнул, сдавленно. — Я… я очень хочу верить. Отчаянно, безумно хочу верить, что тот человек — заботливый, уставший, иногда злой, раздраженный, но живой человек, который был рядом со мной все это время — был твоим истинным лицом. Больше, чем маска Фронтмена. Больше, чем вор, укравший мою жизнь, мое доверие. Он замолчал, собираясь с мыслями, с силой, сжимая веки, будто преодолевая невероятное внутреннее сопротивление. — И если… если то, что ты делал для меня, для Лина… исходило из твоего сердца искренне… не как часть плана, не как искупление, а просто… потому что ты хотел… то я… я могу простить. — Слово «простить» прозвучало не как слабость, не как капитуляция, а как тяжелый, выстраданный, осознанный выбор, сделанный вопреки всей логике боли. — У меня есть тот, ради кого я должен найти в себе эти силы. Лин. Он… он тебя любит. Безусловно. Ты — его отец. Его папа. И это… эту нить любви, эту связь — этого не вычеркнуть никаким письмом, никакой правдой. — Ки Хун покачал головой, и в его глазах мелькнула та самая, невыносимая боль прошлого, тень Фронтмена. — Я не забуду, Ин Хо. Забыть нельзя. Я буду жить с этим знанием. Каждый день. Как ношу эти шрамы на ногах и в душе. Но я могу простить. Понимаешь? Могу. И я готов… готов попытаться отодвинуть это прошлое. Не стереть — это невозможно. А отодвинуть. Заключить в тяжелый сундук и поставить в самый дальний угол. Потому что…— Он снова замолчал, словно боясь произнести следующее, губы дрогнули. Потом выдохнул, и в его голосе прорвалась наконец сокрушительная, неудобная, спасительная правда: — Потому что я люблю тебя. Идиот. Тебя. Того, кто был рядом эти два года. Я… влюбился. В того человека. И люблю. До сих пор. И никакая правда из этого проклятого письма… — он резко кивнул в сторону смятого листа, валявшегося в осколках неподалеку, как обвинительный акт, — …не выжжет этого из меня. Не вытащит корнями то, что выросло здесь, между нами, за эти два года. Из грязи, из крови, из боли — но выросло. Я слишком стар для таких потрясений души… но чувства, черт возьми, не выбирают по возрасту или по разуму. Он внезапно снова ударил его. Не сильно, но резко, пощечиной по другой щеке, больше от нахлынувшего бессилия, от бури эмоций, чем от желания причинить боль. Удар был скорее символическим, актом отчаяния. — Я могу обвинять тебя! До конца своих дней! Каждую минуту! И буду иметь на это полное, абсолютное право! — упрек сорвался на крик, полный неразрешенной боли. — Но и я… я не святой. Не жертва без греха. Я тоже виноват. Я мог… мог сдать тебя полиции в первую же неделю, когда догадался, что что-то не так с твоей «работой»! Когда почувствовал ложь! Но не сделал! Потому что я… я тоже был сломан. Пуст. И в моем прошлом тоже есть вещи, за которые мне стыдно. Темные страницы. Так что мы… мы квиты в своей греховности, Ин Хо. Квиты в этой грязи. Ки Хун тяжело дышал, его грудь вздымалась, как после марафона. Он оторвал взгляд от Ин Хо, посмотрел в сторону прихожей, где из-за двери доносился приглушенный, но настойчивый, испуганный детский плач. Сердце Ин Хо сжалось. — Поэтому… поэтому мы будем жить. Несмотря ни на что. Через боль, через кошмары, через недоверие. И будем стараться. Каждый день. Стараться быть… лучшей версией себя. Потому что мы заслужили этот шанс? — Ки Хун горько усмехнулся. — Нет. Мы его украли. Украли у судьбы, у прошлого, у самих себя. Но теперь мы обязаны его оправдать. До конца. Потому что нам есть за что держаться. Потому что мы должны нести эту ношу — нашу общую, страшную ношу — вместе. И потому что… — Он снова кивнул в сторону плача, и в его глазах появилось что-то невероятно нежное и твердое одновременно. — …потому что он там, внизу. Лин. Он плачет. Его забрала Мария вниз, в гостевую, подальше от этого ада, от криков и звонов. И он плачет, потому что чувствует. Чувствует боль, страх, разлуку. Потому что ты — его папа. И он должен… он обязан вырасти лучше нас. Лучше наших ошибок, наших лживых масок, нашего кровавого прошлого. И для этого… нам надо научиться жить с этой правдой. Взглянуть ей в лицо. И прощать. Себя. Друг друга. Каждый день заново. Он посмотрел прямо в глаза Ин Хо, его взгляд был невероятно усталым, изможденным, полным неизгладимой боли, но в глубине, сквозь все это, горела непогасшая, упрямая искра — искра той самой любви и решимости, о которой он говорил. — «Идиот,» — прошептал он снова, но теперь в этом слове не было ненависти. Была бесконечная усталость, растерянность, горечь и… что-то неуловимо близкое к жалости. К горькому принятию. К неистребимой связи. — «Какой же ты идиот…» — Он осторожно, почти нежно, кончиками пальцев коснулся окровавленной щеки Ин Хо, там, где его ударил осколок или он сам расцарапал себя в истерике. Прикосновение легкое, но от него по телу Ин Хо пробежала дрожь, смесь стыда и невероятного облегчения. — «Какой же ты… мой идиот…» Тишина, наступившая после этих слов, была уже иной. Не зловещей пустотой брошенного места, а тяжелым, но дышащим, наполненным отголосками бури и слабым, далеким плачем пространством после катастрофы. Пространством, засыпанным осколками их прошлой жизни, где среди руин только начинался долгий, невероятно трудный путь — шаг за шагом, осколок за осколком — из тьмы и разрушения обратно к какому-то свету. К жизни. К попытке. Вместе. Воздух, врывавшийся в распахнутое окно, теперь был не зовом в бездну, а просто холодным ночным ветром.