***
Я заметил его еще на подходе. Белесая макушка без привычного кепарика светилась одиноким светлячком где-то в глубине мрачного предлесья, дергаясь иногда из стороны в сторону. Стояла, как ни иронично, гробовая тишина. Середина буднего дня, ничем не примечательная дата — кто вдруг ни с того ни с сего решит прогуляться по кладбищу? Я хотел уйти, честно. Я пришел-то сюда лишь потому, что он пропустил занятия и не успел еще сегодня испортить мне день. Я зарекся не посещать это место в плохом настроении. Но что-то меня туда тянуло. Сама картина, такая знакомая: скрюченная одинокая поза мальчишки на коленях у надгробной плиты, вокруг древесная шелуха, окурки, увядшие цветы. Ветер еще усугубляет — раскидывает могильный мусор по округе, превращая пейзаж из унылого в и вовсе траурный. И с чего на меня вообще эта тоска напала? Тут, между прочим, сотни людей похоронены. Не один он такой… знакомый. Не один он сюда приходит явно с целью повидаться с кем-то. Но я не смог уйти. Прошуршал опавшими листьями вперед, в его сторону, отпинывая по дороге сухие веточки. Все равно мне туда — удивительно, как тесен мир, точка моего назначения находилась совсем рядом. Шел как можно тише, маскируя отзвуки шагов под игру прохладного ветра. Искоса поглядывал на него. Пип медленно поднялся на ноги, протянул руку и перехватил метелку, прислоненную к заднику стелы. Принялся убирать замусоренную плиту, что-то бурча себе под нос. Беретик так назад и не надел — отложил на землю. Я аккуратно приблизился. Не знаю, то ли он был так поглощен своим монологом, то ли я и впрямь неосознанно перестал дышать, но моего присутствия замечено не было. Я присмотрелся к гравировке на черном камне: «Филипп Пиррип. Джорджиана Пиррип. Repose en paix». Насчет последнего не уверен, но имена… Вот оно что. Он все бормотал и бормотал. Периодически усмехался, иногда хмурился, забавно чихал пару раз, когда облако земляной пыли летело ему прямо в ноздри. Я шагнул еще ближе. Захотелось узнать, о чем это он там распинается. Как он вообще умеет общаться вне стен школы, вне окружения говнарей-одноклассников. Как выглядят его настоящие эмоции. Искренние. Ветер как будто специально подуспокоился, позволяя мне прислушаться. — …У сестры все хорошо. Она даже любезно одолжила мне денег на цветы! Вам нравятся лилии? Я хотел купить незабудок, матушка, вы же любите. Но та старушка в палатке у ворот приболела и не смогла собрать. Мне очень нравится эта старушка, у нее всегда самые свежие цветы! Скрещу пальцы за ее здоровье! — Он действительно взял метлу одной рукой, а вторую протянул в сторону памятника со скрещенными указательным и средним пальцами. По-глупому хихикнул. — В следующий раз я обязательно принесу незабудки. Может, смогу сам собрать? Схожу в оранжерею… Он говорил с ними, как будто они могли ответить. Не просил прощения, не плакал — просто рассказывал, как провел день. О том, как проспал сегодня автобус и пришлось добираться до кладбища на отшибе города пешком. О школе. О том, что все еще надеется, что однажды все изменится. Или нет — но он будет улыбаться все равно. Я провел в таком ступоре около пяти минут, слушая и слушая эти его пересказы, наблюдая, как ловко он выметает сухие листья и ветки, собирает чужие конфетные фантики и окурки, смахивает паутину с уголков надгробия. Меня подташнивало от этих сладких речей, наполненных такой правильностью, верностью. Ну прямо лощеный Оливер Твист местного разлива — смотри да плачь. Но вместе с тем я никак не мог сорваться с места, отлипнуть взглядом от этой странной картины, что-то меня здесь держало. Когда Пип начал слишком уж подробный рассказ про прошедшую учебную неделю и стал позитивно вещать о скотских выходках Эрика и товарищей, я не выдержал. Фыркнул себе под нос и развернулся на пятках, мечтая поскорее раствориться в пространстве и не сталкиваться больше хотя бы сегодня с этим соплежуем. Разумеется, не вышло. — Дэмиен?.. Дэмиен! Здравствуй! Его голос прозвучал так неестественно бодро, будто мы случайно встретились в кафе, а не среди могил. Я видел, как его пальцы судорожно сжали метлу, — белые костяшки выступили под тонкой кожей. Я не знал, что ответить. «Привет»? Или, может, «о, не ожидал тебя встретить здесь»? Какой идиотизм. И я выбрал вариант еще тупее. — Ты что, блять, следишь за мной? — прохрипел я, резко обернувшись. Как же глупо. Я пять минут стоял у него за спиной, вглядываясь в высеченные имена его родителей на могильной плите, и слушал его треп, обращенный к ним. Я зашел на территорию кладбища лишь потому, что увидел его маячащую впереди макушку. Я мог бы, в конце концов, бесшумно удалиться, он бы меня не заметил — точно не заметил бы, — но я по какой-то неясной причине решил издать лишний звук и выдать себя. По всему выходит, что сталкер здесь я. Пип понятливо усмехнулся, и я был готов поклясться, что впервые увидел его искреннюю улыбку. Такую уставшую, кривоватую. Как неровный кровоподтек в районе тонких губ. — Нет… Нет, конечно. Сегодня годовщина… Он обернулся к памятнику, махнув на него рукой. Наверное, хотел рассказать мне душещипательную историю, но я перебил. — Прости, — произнес я машинально. Это вырвалось само собой. Где-то глубоко, видимо, понимал, что ему тоже больно. Но мне не хотелось быть милым. Не хотелось сочувствовать. — О, все в порядке! — сразу натянул он всепрощающую улыбку. — Это было давно и… — Я не спрашивал. В порядке — значит, в порядке, — вновь перебил я. — Я уже ухожу. Но с места не сдвинулся ни на миллиметр. Просто застыл глазами на его лице, на белокурых прядях, не скрытых дебильным беретом, которые сейчас так кинематографично развевал ветер. То и дело между ними мелькал тонюсенькой бледной ниточкой тот шрам на брови. Повисла густая неловкая тишина. Он смотрел в ответ почти пустым, но слишком понимающим взглядом, и меня затошнило еще сильнее. — Не уходи. — Он первым нарушил молчание. — Не стоит, я уже почти закончил здесь. Оставайся, иди к… — К кому? — огрызнулся я. — К своему отцу? — странно вопросительно ответил он. — Ты разве не за этим пришел? Я нервно дернул уголком рта. Вот уж с кем, а с ним ничего подобного обсуждать точно не хотелось. — Не твое дело. — Извини. Мы снова замолчали, и снова я не мог сдвинуться с места. Уже не пялился на него по-идиотски, как минуту назад, а сделал умное лицо и притворился, словно очень заинтересовался памятниками вокруг. Водил глазами от одного камня к другому, выцеплял взглядом кресты — кому подороже, а на кого деньги тратить не захотели. Рассматривал кладбище. Сравнивал. Старался не смотреть на его камень. Пип замер напротив. Оказывается, он тоже осматривался по сторонам, потому что вновь нарушил молчание и вновь сказал совершенно не то, что мне хотелось бы от него услышать. Честно говоря, мне бы вообще ничего не хотелось от него слышать. — Это он? — тихонько произнес Пип, кивая на надгробие неподалеку. Я проскользил глазами за его взглядом по очень знакомой траектории. Уперся в гравировку: «Люциус Торн. Иногда даже дьявол заслуживает покоя». Горло мгновенно сжалось. Где-то под ребрами что-то жгло. Я почувствовал, как эта дурацкая фраза скребет изнутри, будто каждое слово в ней — это отдельный шип, нещадно давящий на кадык. Я резко вдохнул и тут же пожалел — воздух словно напитался желчью, в нем растворился весь тот гнилой осадок, который я постоянно втаптывал поглубже, не позволяя вырваться наружу. Что за идиотская надпись вообще? Кто придумал это выгравировать? Как будто я хочу каждый раз это читать. Как будто я должен каждый раз вспоминать. Что-то горячее и колючее подкатило к горлу. Я не выдержал, размахнулся и пнул ближайший камень. Он отлетел и впечатался в порожек какого-то напыщенного цветника у чужой могилы. Хоть так — хоть что-то должно было зашевелиться. Где-то. — Я ведь сказал — не твое собачье дело, — процедил я. Пип не испугался. Ну или умело это скрыл, что бесило лишь сильнее. — Я знаю, что он жил с мужчиной, — почти шепотом, но непоколебимо пробормотал он. Вот тогда-то внутри меня и щелкнуло. Сухо. Глухо. Как будто ржавый замок наконец сорвало, и из заколоченного слива хлынул весь этот яд, что я годами в нем копил. Мне не стоило переспрашивать. Но я все равно двинулся вперед — не от злости. От паники. От ужаса. Из того дикого, звериного чувства, когда пса сзади резко хватают и тянут за хвост, а спереди сжимают пасть, не позволяя защититься. Он едва успел шелохнуться, когда я уже оказался слишком близко. Почти уткнулся носом в его нос. Я не помнил, чтобы сделал шаг, чтобы сжал кулаки. Все произошло само. — Повтори, — прохрипел я, и голос мой дрогнул так, будто я натурально по-звериному зарычал. — Повтори, что ты только что сказал. Он смотрел на меня спокойно. Не испуганно, не вызывающе — просто тем жалким, щадящим взглядом, от которого мне хотелось вывернуть себе глотку. Его глаза оставались умиротворенными. Слишком. Как будто он ждал этого. Как будто он хотел этого. — Твой отец жил с мужчиной, — мягко повторил Пип чуть тише, как будто надеясь, что, снизив громкость, снимет с этой фразы вес. И это было ошибкой. Пальцы самовольно впились ему в ворот — не чтобы душить, нет, не совсем. Просто… заткнулся бы уже. Не смотри так. Не говори это. Не ты. Не здесь. Он не закашлялся, не вырвался, не оттолкнул меня. Только выдохнул как будто про себя и сжался под напором, чуть пригнув голову. Не сопротивлялся. Словно… ждал, что я так сделаю. Позволял. — Что ты знаешь?! — проревел я, вмазав ему по щеке. Не сильно. Пока еще не сильно. Просто проверка — жив ли он под этой безропотной маской? Он пялился на меня, не отводя взгляда. Высматривал что-то. Выискивал. Хотел меня прощупать? Исследовать границы дозволенного? Что за адреналиновый наркоман. — Не смей, — прошипел я. — Ты, жалкий… ублюдок… Не смей. Пип едва заметно качнул головой. Не в сторону. Вперед. Подался ближе почти незаметно. Чуть прикусил губу — то ли от напряжения, то ли от боли, не разберешь. А потом вдруг, черт его дери, выдохнул: — Но это же не стыдно, Дэмиен. Вот. Все. Мои руки были развязаны. Как будто он плеснул бензина на уже разогретые угли. Как будто знал, куда ткнуть, — и не хотел, но все равно попал. Я даже не чувствовал, как рука пошла вверх. Даже не понимал, зачем. Просто надо было, иначе я сам себя разорвал бы изнутри. Первые настоящие удары были почти неосознанными — я не думал, просто бил. Его губа рассеклась сразу, резко, как лист бумаги порвался, — и алые брызги капнули на белоснежный ворот рубашки. Он покачнулся, но не упал. Не сопротивлялся. Даже не попытался закрыться. — Почему ты всегда такой?! — рявкнул я, толкнув его грудью в грудь. — Почему, а?! Ты кто, блять, такой, чтобы все понимать?! Он покачнулся сильнее, зацепился за плиту, но остался стоять. Только метла с глухим стуком приземлилась на камень. — Я ничего не понимаю… — выдохнул он с тихим всхлипом. — Я просто… Я не дал ему договорить — ударил снова. По щеке, по плечу, по грудной клетке. Он закашлялся, отступил. Под ногами захрустел гравий. Один из моих ударов пришелся мимо — я споткнулся, качнулся на носке, но тут же влепил еще один. Словно от того, что я сожму кулак и впечатаю его в чужое тело, зависела моя жизнь. Пип падал медленно, как будто боялся причинить мне неудобство. Уселся на пятки, прижавшись спиной к надгробию собственных родителей. Руки опустил вдоль тела. Молчал. Просто смотрел на меня. Смотрел так, как будто видел все — мою боль, мою слабость, мою ненависть ко всем, включая самого себя. — Он был хорошим человеком, — прошептал Пип почти нежно. — Он был добрым. Он любил тебя. Это было последней каплей. Я схватил его за рубашку и потащил вверх, прямо к себе. Его лицо оказалось вплотную к моему. Кровь. Грязь. Слез не было. — Ты не имеешь права… — прохрипел я. — Не имеешь права говорить о нем так. Не имеешь права называть его добрым. Он был слабым. Как ты. Как все вы. Он позволил им его уничтожить. Просто позволил. А потом все застопорилось. Пип, шатаясь, даже не пытаясь удержаться ни за меня, ни за поверхности вокруг, снова упал на одно колено, прикрывая лицо ладонью. Его губы дрожали, нос шмыгал, но он не плакал. Не издавал ни звука, кроме приглушенного дыхания. Просто сидел, словно принял свое наказание как должное. Как и все в своей жизни. Я не мог на это смотреть. На это бессилие, покорность, податливость. Меня воротило от его вида. От этой намеренной беззащитности. И вдруг я начал задыхаться. Руки затряслись. Я сделал шаг назад — словно только сейчас понял, что творю. Зашатался, шагнул еще — и рухнул на колени рядом, в двух шагах, сотрясая воздух хрипом, который не хотел превращаться в слова. Я всаживал кулаки в землю. Раз, другой. Осколки камней впивались в кожу, сдирали костяшки. Неважно. Хотелось, чтобы боль была честной. Осязаемой. Физической, а не той, что гложет изнутри, мерзким червем проедая какой-то невыносимо болезненный тоннель от виска к желудку. — Почему ты… Блять… — глухо шептал я, — почему ты меня не ненавидишь? Слезы никак не шли — они будто испарялись, только стоило влаге оказаться на щеках. Горло сжалось, как будто в нем застрял крик, не способный вырваться наружу. Я хрипел, как раненый зверь, пытающийся разорвать когтями стальные прутья тесной клетки. Пип молчал. Он сидел чуть поодаль, не вытирая кровь с подбородка, не пытаясь отряхнуть грязь с ладоней. Он лишь раз чуть склонился — едва заметно, как будто хотел дотянуться, остановить меня. Но не решился. Пальцы дрогнули, потом сжались в кулаки. Он остался сидеть, осторожно, негромко дыша, чтобы не тревожить лишний раз мою ярость. Чтобы не попасть снова под раздачу. Он знал, что это не про него. Да и было ли когда-нибудь про него?..***
Я не знаю, сколько мы так пробыли. Я сидел на земле, впечатавшись коленями в камни, глотая рваное дыхание, которое никак не переходило в плач. Ни хрипов, ни слез — только стиснутые зубы и содранные костяшки. Смотрел в землю, будто в ней были хоть какие-то ответы. Может, она хотя бы впитает в себя все то, чего не смог вынести я. Я ударил его. Он не ударил в ответ. Я орал. Он молчал. И это молчание теперь звенело в ушах — громче, чем если бы он кричал от боли. Мне было стыдно. До тошноты. Но еще сильнее — больно. И не потому, что я пожалел его. Я жалел себя. Себя, такого же соплежуя. Себя, неспособного жить среди этих людей, не начиная рвать им лица. Себя — сына того, кто молчал, пока его травили, и умер, не сорвав с себя ярлык «слабого». Себя — копию того самого, за кем я больше всего на свете не хотел повторять. Пип двигался где-то рядом. Осторожно. Почти бесшумно. Как будто я был конченым психом, который в любую секунду может вскочить и продолжить бить ему морду. Хотя я и сам уже не был уверен, что способно выбить меня из колеи. Я покрепче прижал руки к груди, будто бы пытаясь сдержать себя от необдуманных экспрессивных действий. Он не отстранялся, не пытался сбежать. Он просто сидел здесь, почти под боком, с растекшейся по подбородку кровью, с расцарапанными руками. Он не делал ни единого движения ко мне, но его молчание было как будто шагом навстречу. Самым страшным, самым невыносимым шагом. Чего я боялся? Я все еще дышал тяжело, будто воздух вокруг стал вязким, как желе. Голову ломило. В груди колотилось что-то беспорядочное. Вокруг нас было тихо — даже ветер трепал мою растерзанную в драке рубашку бесшумно. Только редкие потрескивания сучьев в кустах и шуршание метлы, которую Пип снова зачем-то прижал к себе. Он заговорил не сразу. Я даже не заметил, в какой момент его голос начал звучать — так он был спокоен и негромок. Словно возник в голове сам собой. — Я не ненавижу тебя, — сказал он, глядя в сторону, будто боялся смотреть мне в глаза. — Я просто думаю… что тебе очень больно. Мне захотелось заржать. Хохот подкатил к горлу, но я почему-то был уверен — если рассмеюсь, то следом точно разрыдаюсь. Хотел снова огрызнуться, бросить что-то колкое — по инерции. Но воздух выдул из меня остатки ярости. Внутри было пусто. — Ты улыбаешься даже тогда, когда тебя бьют. У тебя нет права говорить мне, что болит. — Разве? — тихо переспросил он. Я повернул к нему голову. Медленно. Будто через силу. Его губа кровоточила, щека вспухла от удара, ворот рубашки насквозь пропитался красным. Он сидел прямо, руки скрестил в узел, будто боялся снова их разжать. Отчаянно стискивал дурацкую метелку. Ветер подхватил одну прядь его волос и перебросил через висок. Он не отреагировал. — Зачем ты позволяешь им так? — спросил я с каким-то горьким бессилием. — Почему ты просто не… да хрен его знает… не встанешь? Не ответишь? Не пошлешь их? Почему ты, блять, терпишь? Пип вздохнул. Глубоко. Медленно. — Потому что я не хочу быть таким, как они. — Он взглянул на меня, впервые прямо. — И как ты — тоже не хочу. Извини. Я сжал кулаки. Не от злости. От растерянности. Он не укорял. Не обвинял. Говорил — как констатировал. Как будто я и сам это понимал и подсознательно не сомневался. — Это неправильно, — прошептал я. — Они издеваются, и им ничего. А ты сидишь, улыбаешься, и все только больше звереют. Это неправильно. — А бывает как-то правильно? — спокойно спросил он. И тогда я на него посмотрел. По-настоящему. В первый раз за все время. Его лицо было изувечено, но глаза — нет. В них не было страха, не было упрека. Только усталость. Такая, как будто он прожил эту жизнь уже раза три. Такая, как у моего отца в последние месяцы. — Хорошо. Неудачная формулировка. Почему ты все это терпишь? — спросил я. — Ты же не должен. Никто не должен. Он молчал долго. Одной рукой перебирал камешки гравия у ног, пальцами другой растерянно потирал деревянную ручку метлы. Как будто отключился и забыл, что не один. Я уже подумал, что он не ответит. А потом он сказал: — Потому что я знаю, что однажды станет легче. Не сейчас. Не завтра. Но станет. И… я просто держусь. До тех пор, пока это не произойдет. Я сглотнул. — Не мог сказать что-то менее пафосное? Он просто хмыкнул и поднял лицо к небу. Наверное, подумалось мне, ссадины все-таки ныли, и он пытался заглушить эту боль хотя бы прохладой ветра. Но одно это незначительное движение сделало наше положение еще более карикатурно фотогеничным, и я нервно передернул плечами. Прокашлялся, спросил: — И как ты… это делаешь? Пип улыбнулся. Снова — по-настоящему. Уголки губ дрогнули, но не в этой дурацкой манере «все в порядке», а как-то аккуратно, не показушно. Почти нежно. Он осторожно отложил в сторонку метлу, подполз ко мне ближе по земле. — Хочешь, покажу? Он не протягивал руку сразу. Не бросался ко мне. Он будто ждал разрешения, будто знал, как все сейчас хрупко. И я тоже знал. Внутри меня уже не горело — только тлело, как после пожара. И, может быть, я еще не был готов. Но я кивнул. Едва заметно. Почти не двинув головой. Пип поднял руку. Медленно, очень медленно. Ладонь его дрожала. Не от страха, скорее от усталости. Но он держал ладонь открытой между нами. И ждал. — Просто дотронься, — сказал он. — Я буду считать. Про себя. До ста. Ты просто держи. Я посмотрел на него с недоверием, но он не отводил взгляда. Честно, наивно — и с каким-то упрямым внутренним светом. Будто действительно верил, что это поможет. Я не знаю, зачем протянул ему руку. Может, чтобы доказать, что он идиот. Или потому, что мои руки все равно дрожали, а его ладонь, теплая и сухая с виду, вдруг показалась единственным, что удерживало меня на поверхности. А может, потому, что впервые кто-то говорил со мной, а не против меня. Но я протянул руку — сквозь боль, сквозь обиду, сквозь дрожь. И сквозь нелепое неприятие. Касание было осторожным, почти детским. — Мне нужно что-то делать? — Постарайся не одергивать руку. И тоже считай. Считай до ста. Он сжал мою ладонь в своей, и я неосознанно поморщился. Это было как-то… неправильно. «А бывает как-то правильно?» — мелькнула его голосом мысль у меня в сознании, и я постарался расслабиться. Забыть всего лишь на сотню секунд о том, что делают с такими, как мы сейчас. С держащимися за руки парнями. И мы сидели. Молча. Он считал. Я не слышал, но чувствовал — по ритму его дыхания, по едва заметным движениям пальцев. «Когда он дойдет до ста, все закончится», — успокаивал я себя. И то и дело ненароком сжимал его руку, будто ища поддержки. Видимо, он понял. Потому что начал считать вслух, как-то очень ловко синхронизируясь со счетом в моей голове. Он считал шепотом, почти незаметно, и с каждым числом мне действительно становилось тише внутри. Не потому, что это волшебство. Просто оттого, что он держал меня. Молча. Не обвиняя. Не глядя исподлобья. Не осуждая. Я следил за его губами. Считал вместе с ним. — Тридцать… Сорок один… Сорок два… Кровь все еще пульсировала в висках, но гнев как будто растворялся где-то за границей его шепота. В этой тихой магии. В этой странной детской игре. — Пятьдесят девять… Шестьдесят… Я не отпускал его руку, он не отпускал мою. Ладонь слегка вспотела — моя или его, было не разобрать, — но мы все так же крепко сплетали пальцы, сосредоточившись на проносящихся в сознании цифрах. Я чувствовал, как дрожу, как от локтя по предплечью постепенно проносится табун мурашек-иголочек, как с каждой секундой рука все сильнее немеет и трясется, но терпел. Семьдесят. Семьдесят два. Семьдесят четыре… А может, это все-таки было волшебством? Я же ощущал, как тепло от него медленно, но верно перебирается ко мне; как оно глушит злобу и отчаяние; как постепенно заполняет что-то пустующее внутри и вселяет тихое умиротворение. Как его уверенно держащие мою ладонь пальцы не дрожат, а крепко перехватывают, не позволяя разомкнуть сплетение. Восемьдесят. Восемьдесят один. Восемьдесят пять… Мой пульс полностью восстановился. — Сто, — выдохнул Пип. А я и не услышал сразу. Да и не считал даже — сбился секунд пятнадцать назад. Я все еще держал его руку. И только тогда понял, что мне… не хочется отпускать. Сто секунд закончились, но никто из нас не торопился разжимать пальцы. Ветер шевелил траву под ногами, где-то вдалеке каркала ворона, будто напоминая, что мы все еще на кладбище. Среди мертвых. В тени забытых имен. Пип, по уже сложившейся привычке, первым нарушил затишье. — Помогло? — спросил он тихо. Осторожно, с какой-то невероятной тактичностью, будто боялся спугнуть, он поддерживал мою ладонь. Я кивнул почти незаметно. Сам удивился, что это не вызвало раздражения. Ни вопрос, ни то, как он его задал. Может, потому что голос его звучал так… по-человечески. Без жалости. Без фальши. Просто — честный, усталый вопрос. — Помогло, — выдохнул я. — Только… Я замялся. Хотел вернуть себе привычное выражение лица — злое, отстраненное, неуязвимое. Но оно не возвращалось. Оно куда-то испарилось вместе с последними цифрами. Настоящие чувства не желали показываться. Но настоящие ли?.. Хотелось сказать, что нет, эта игра в счеты — полная чушь. И я сказал бы, если б только… Я сжал его пальцы чуть крепче. Он не отстранился. — Как это… помогает тебе? — спросил я. — Ну, тебе лично? Пип чуть усмехнулся. Не язвительно — тепло. Будто сам был рад, что кто-то вообще поинтересовался этим его идиотским способом выживания. — Очевидно же, — сказал он, чуть пожав плечами. — Я просто каждый раз считаю до ста. Иногда до двухсот. До пятисот, если день совсем… так себе. И обычно… — Он замолчал, на секунду нахмурившись, подбирая формулировку. — Обычно, когда я дохожу до ста, все уже заканчивается. Либо они теряют интерес, либо звонит звонок, либо я сбегаю в туалет и могу закрыться в кабинке. Он окинул меня прежним мягким взглядом, как будто снова предлагал: «Ты тоже можешь так попробовать, если захочешь». Я отвернулся. Мне не помог этот долбаный счет. Ни цифры, ни тишина между ними, ни отслеживание дыхания. Мне помог он. Он и его рука. Его уверенность. Его тепло. Его взгляд, в котором не было страха — но было терпение. Устойчивость, которой от него невозможно было ожидать. Ни за что. Это его касание… Упорное. Мягкое. Настоящее. Оно словно держало меня на месте, не позволяло снова развалиться на части. Как будто он замкнул мои треснувшие грани в кольцо, просто касаясь пальцами моих пальцев. Но я не мог сказать этого вслух. Слишком… странно. Слишком обнаженно. Я лишь хмыкнул и пробормотал, отводя глаза: — Ну, звучит логично… Наверное. Он молчал, позволяя мне не продолжать. И в этом тоже было слишком много этого ебучего понимания. Мы разомкнули руки, и снова стало холоднее вокруг. Ветер вновь обрел морозность и обдал меня неприятным осенним дыханием. Я отряхнул джинсы на коленях, смахивая приставшие камешки, запахнул рваный лоскут рубашки. Отошел к могиле отца. Пип оказался рядом ожидаемо скоро. Молча встал чуть поодаль, явно с интересом рассматривая эпитафию. — Это жестоко. — На мой вопросительный взгляд он кивнул на камень впереди. Прочитал вслух: — «Иногда даже дьявол заслуживает покоя». Это жестоко. Он ведь не был плохим человеком. — Он не делал ничего противозаконного, — машинально огрызнулся я. Это была уже в подкорку вбитая система отговорок и оправданий. Как будто мне было за что оправдываться. Как будто отцу было за что оправдываться. Я вздохнул и провел рукой по лицу. Немного выждал, подобрался. На раздумья потратил всего несколько секунд. — Ты такой странный, — пробормотал я почти шепотом. — А ты такой одинокий, — ответил он в тон мне. Без жалости. Просто констатировал факт. Я закрыл глаза. Хотел отмахнуться. Хотел сказать что-то колкое, ядовитое. Но слова не шли. Только внутри что-то болело. Больше, чем раньше. Больше, чем после ударов. — Я не хочу быть таким, как ты, — как-то неуверенно пробормотал я. — Не хочу быть тем, кого бьют, а он все равно улыбается. Это… Это ненормально. — Опять ты про «нормально», про «правильно», — усмехнулся он в ответ. — Но, знаешь… Я улыбаюсь не потому, что пытаюсь казаться великомучеником. Я не хочу давать им власть над собой. Они добиваются того, чтобы я заплакал, чтобы боялся, чтобы чувствовал себя ничтожеством. — Ты выглядишь ничтожеством, когда позволяешь им так обращаться с собой. — Ты помогаешь старушкам доносить пакеты до дома? Меня слегка ошарашил этот внезапный вопрос, но я, как болванчик качнув головой, ответил: — Да… — А вот недавно одна старушка помогла мне… — ответил он и улыбнулся. Мне понадобилась пауза, чтобы осознать сказанное. Я нервно хихикнул. Потом еще раз. Заметив лукавые искорки в его глазах, уже в открытую расхохотался, невольно втягивая его за собой в этот истеричный абсурд. — Я не могу дотащить арбуз до дома, а ты предлагаешь мне драться с Картманом? — спросил он сквозь смех. Я уже не понимал, где мои настоящие чувства, а где — сумасшествие. Неприятие, брезгливость, участливость и какая-то дружелюбная легкость сплелись внутри в бешеный клубок и насиловали мое сознание дикой неопределенностью. Я просто тупо ржал, не в силах остановиться, и чувствовал, что вот он, момент, когда мне впору, наконец, зарыдать и упасть мордой в гравий. Выплакать уже все к черту. В конце-то концов. Отсмеявшись, он смахнул невидимые слезинки с уголков глаз и отвернулся от меня. Сказал куда-то в даль уже гораздо спокойнее: — Пусть я и выгляжу ничтожеством, но главное — я себя таковым не считаю. Я не хочу таким быть, и никто из них, никто, кроме меня, не может определять, кем я являюсь. Переведя дыхание, я окинул его взглядом. Немного помолчал, приходя в себя после микроистерики. — Ты не можешь просто решить, кем быть, — возразил в конце концов. — Тебя формируют. Они. Школа. Люди. Обстоятельства. Ты не можешь просто выбрать. — А ты можешь? — спросил он. — Ты можешь выбирать, кем быть? Я не ответил сразу. Потому что не знал, что ответить. — Мне плевать. — Я соврал. — Нет смысла даже размышлять об этом. Потому что все равно… все прогнется под мнение большинства. — Почему? — Потому что так всегда бывает, — ответил я. — Так было с моим отцом. Слова эти вылетели прежде, чем я успел их остановить. Я хотел их проглотить. Забыть. Но Пип услышал. И не отпустил. Только чуть шмыгнул носом. Холодает, что ли? — Расскажи мне о нем, — попросил он. Я посмотрел на него. Сначала с вызовом. Потом лишь удивленно выгнув бровь. — Зачем? — Потому что ты хочешь, — сказал он просто. — Потому что ты не говорил о нем. Никогда. А сейчас упомянул. И это значит, что ты готов. — Я не готов, — прошептал я. — Я никогда не буду готов. Но я все равно заговорил. Все равно вывалил ему все как на духу, не беспокоясь о последствиях и впервые в жизни не задумываясь о том, какое мнение он там себе сможет составить обо мне. О моей семье. Но перед этим я приблизился к надгробию и провел дрожащим кончиком указательного пальца по эпитафии. Пип тоже осторожно подошел со спины. Замер. — Кто придумал это выгравировать? — Кто-то из дальних родственников. Да мне плевать, честно признаться. Я потер выточенные буквы, будто был способен их стереть. К сожалению, не был. Скользя ладонью взад-вперед по каменной плите, я, словно считывая шрифт Брайля, начал рассказывать. — Люциус, — произнес, пробуя имя, как будто оно не касалось меня. Но оно и правда не имело ко мне никакого отношения. Я мотнул головой и исправился: — Отец. — Да, так куда лучше. — Не поверишь, но он не был… дьяволом. Он был обычным человеком. Он работал. Курил паршивые сигареты. Любил «Стартрек». И «Маунтин Дью». — Колени медленно подкосились, и я приземлился вновь на излюбленный гравий, продолжая ладонью водить по надгробию. — Он пил о-о-очень много «Маунтин Дью». Каждый, блять, день… Свободную руку я прижал к лицу, стискивая пальцами веки, будто мог заплакать. Зря — раз до этого ни разу не получилось, с чего бы мне сейчас реветь? Я для приличия передернул плечами, словно ощущая призрачные мурашки, но это был мой максимум. В конечном итоге я просто в очередной раз марал штаны в земле и затягивал с этим бессмысленным разговором. Но уже смирился с мыслью, что, не закончив его, мне отсюда не уйти. — И знаешь, он всегда был таким уставшим. Постоянно. И терпел… как ты. Только молча. Совсем молча. И без улыбок всяких. А потом как будто сдался. Перестал даже пытаться выглядеть сильным. Я замолк, не решаясь продолжать. Не потому, что боялся, что Пип не поймет. А потому, что впервые в жизни чувствовал: он поймет слишком хорошо. — Ты ведь говорил, что он не был один, — напомнил Пип негромко. Я кивнул. — Крис. Его… партнер. Они жили вместе с тех пор, как я себя помню. Не называли себя «семьей», но ею и были. Настоящей. Без скандалов, без криков. Без всей этой херни, которой обычно наполняются соседские дома. Хотя казалось бы… — Ты их обоих любил? Я чуть хмыкнул. Не с насмешкой — просто от неожиданности. А потом вдруг с удивлением понял, что: — Да. Видимо, у меня был такой ошеломленный вид, что Пип фыркнул. — Да, — повторил я, словно в подтверждение. — Но ты ведь любил обоих своих родителей? А у меня никогда и не бывало иначе. Есть отец, есть Крис. Есть я. И они вместе забирали меня из сада, водили в кино и все такое. Учили на велике кататься. — То есть он был тебе вторым отцом? — с какой-то надеждой спросил Пип. — Ну, какое-то время, наверное. — Это как? — После смерти отца все развалилось. Крис съехал, — почти шепнул я, — сказал, что не может быть в этом доме один. Не «с тобой». А «один». Ну, тут уж все ясно, да? Прям в лицо: ты тут никто. Просто… мебель. Приложение к основному комплекту. — Слушай… — Нет-нет, не пойми неправильно! Я не ревновал его к отцу, ничего подобного, наоборот. Наоборот, я так сильно злился на него. Прям люто. Они ссорились. Долго, уже пару лет никак не могли ужиться. — Как-то незаметно из шепота я перешел на тона повыше. — Смешно, правда? Просто как родаки разводятся — что тут такого? Но я вообще не понимал, что делать. Где мне быть, кого слушать, на чьей стороне остаться. Мне почему-то казалось, что если они оба исчезнут — я просто останусь без ничего. Без щита. Без никого. А отец… он пить начал. Не газировку — водку. Я так боялся за него. Он заливал в себя алкашку литрами и выглядел так разбито… Мне ничего не объясняли, не рассказывали. «Дэм, иди в свою комнату, мы позовем тебя к ужину, но сейчас нам надо поговорить». И лучше бы они орали, посуду там били, не знаю. Но стояла мертвая тишина. Всегда. Может, они и вовсе молчали? А? Тишина, а через пару часов грохот — хлопок двери, Крис возвращается только к следующему вечеру, отец бухает… Я был в ужасе, ведь пусть и не понимал в детстве, что мы чем-то отличаемся от остальных, но однажды мне все-таки ясно дали это понять. Что моя «семья» — не совсем… семья. Зачем-то. Зачем только… Я тараторил и тараторил, не способный затормозить. Меня колошматило чуть ли не в припадке, и я хватался за холодный черный камень, как за последний шанс не сойти с ума. Я не заметил, как принялся впиваться ногтями в эти выцарапанные буквы, обрамленные острыми сколотыми краями. Не заметил, как разорвал кожу на подушечках пальцев, как перемазал в собственной крови это блядское «дьявол» на могиле отца. Не заметил, как Пип настороженно приблизился и сомкнул ладонь на моем предплечье, практически отдирая руку от эпитафии. Он оттащил меня, как-то бережно, но настойчиво, подальше от памятника и только тогда отпустил мои запястья и отошел на шаг, взволнованно вглядываясь в лицо. Помню, я тогда мельком подумал — и этот-то не может арбуз до дома донести? Меня в два счета метра на три переместил и не запыхался. — Тише… Тише, — раздельно выговорил он, подняв ладони перед собой, словно обороняясь. Но я почему-то знал: он готовился не отбиваться от психа-меня, а меня же ловить, если я вдруг прямо сейчас запутаюсь в собственных ногах, свалюсь на землю и расшибу себе чертову башку уже наконец, потому что выносить такую бурю эмоций не может ни одно живое существо. И я не исключение. Я сделал глубокий вдох. Еще один. Раз, два, три… Шумно выдохнул. Прикрыл глаза. Десять, одиннадцать… Слышал, как Пип вновь приблизился ко мне, чувствовал, как опять обхватил запястье. Двадцать три… Тридцать… Аккуратно потянул за собой вниз, опуская нас обоих на лохматую грязную траву. Сорок семь… Потянул дальше. Куда дальше-то? А. Предлагал лечь. Я поддался и откинулся на спину. Пятьдесят девять. Шестьдесят. Шестьдесят один. Почувствовал, как затылок обваливается в чернильной росе, как мазки земли остаются на голой шее, когда устраивался поудобнее, елозя по траве. Восемьдесят, восемьдесят один. Слышал, как рядом так же укладывается Пип. Он чуть двинулся от меня, чтобы дать побольше пространства. Я откинул свободную от хватки руку на землю. Постепенно расслабляясь. Девяносто восемь. Девяносто девять… Сто. Я открыл глаза. Повернул голову. Пип, и правда, валялся рядом, ничуть не страшась заляпать свой неизменный вельветовый жилетик. На меня не смотрел, за что ему большое спасибо. Вместо этого умиротворенно пялился в небо. Продолжая держать меня за запястье. Следуя его примеру, я тоже перевел взгляд на низкие серые тучи. Прочистил горло. Сглотнул странную горечь. — Мне иногда кажется, — выговорил я медленно, — что у отца был свой способ не сойти с ума. Свой способ… выживания. Не счет, конечно, но тоже неплохо. Человек. Просто человек, который держал его на плаву. К глотке снова подступила эта прогорклая дрянь, но я упорно проигнорировал и ее, и щиплющиеся глаза. — Крис не был каким-то там героем, ладно? Он просто… был. Возвращался домой — и все, сразу дышать легче. Подходил к отцу, спрашивал, как день прошел. Без лишнего пафоса. Они могли часами перешептываться или просто сидеть рядом на диване, ни слова не говоря. Иногда обнимались. Я смотрел на отца — он другим становился. Спокойнее. Мягче как-то. Только дома, когда никто не видит. Как будто Крис… Не знаю… Как будто он укрывал его чем-то. Типа… зонтом, что ли. Дурацкое сравнение, но именно так. И под этим зонтом был не только отец. Я тоже туда помещался. Не знаю, как это назвать, но… Я чувствовал себя тоже словно в безопасности. Я тоже был с ними под этим зонтом, и… Мы были такими недосягаемыми. Ну, семья, понимаешь? Но почему-то никто больше нас семьей не считал. Я сделал еще пару глубоких вдохов, зажмурился, будто собираясь с духом, чтобы произнести вслух следующую фразу. Как будто высказать это — означало признать свою уязвимость. Но уязвимость это не страшно. Страшно — это понимать, что от тебя самого тоже многое зависит. А я не хотел этого осознавать. Брать ответственность за всю жгучую ненависть и апатию, которыми окружил за последние годы… сам себя, выходит? Я распахнул глаза и все-таки закончил: — Думаю, я теперь понимаю, что тогда произошло. Что их сломило. И, блять, страшно думать, что то единственное, что у меня было, — защита, дом, хоть что-то стабильное, — это все в итоге разъела какая-то кучка идиотов. Обычные, тупые уроды, которые, наверное, даже не помнят, что делали. Кто-то что-то ляпнул, кто-то хохотнул, где-то крикнули гадость… И все. Оно капало, капало, накапливалось, и… Я не смог договорить. И не из-за страха — просто из-за усталости. Я, в конце концов, признался себе в том, что давно боялся это принять. И в тот момент я был беззащитнее, чем когда-либо. Я не чувствовал себя таким обнаженным перед всем миром ни когда умер отец, ни когда ушел Кристиан, ни когда мне приходилось из раза в раз терпеть издевательства от окружающих просто за то, что у меня были родители. Или просто за то, что у меня их не стало. Во мне перерождалась ненависть — раньше она была направлена не на тех. Но в тот день я понял, что сильно ошибался. И эта ошибка мне многого стоила. Я лежал с закрытыми глазами на жухлой осенней траве. Рядом валялся парень, с которым у меня за последний час было больше физического взаимодействия, чем с кем-либо за всю жизнь. Я не спешил возвращаться в реальность — просто лежал и разглядывал цветные вспышки на фоне запахнутых век, фейерверками взрывающиеся одновременно повсюду и нигде. Когда я ощутил прикосновение чужой руки, почти не удивился. Пип не хватал меня, ничего не требовал. Лишь аккуратно коснулся центра раскрытой ладони и ждал моей реакции. — Ты можешь просто взять меня за руку. Если захочешь, — сказал он. Я хотел. И боялся. Я был уверен, что это все неправильно. Что меня вывернет наизнанку. Что это слабо, наивно, опасно. И одновременно с тем не был уже уверен буквально ни в чем. А еще я знал: если прикоснусь к нему — сразу станет легче. Все мое тело так быстро свыклось с этой мыслью и совсем не пыталось противиться. И я прикоснулся. Медленно. Как будто решался прыгнуть в ледяную воду. Ладонь у него была все та же — теплая, живая, надежная. Он не сжал мою сразу. Только через секунду. Когда понял, что я не передумаю. — Я не буду считать, — сказал он. — Если не хочешь. — Не надо, — прошептал я, не раскрывая глаз. — Давай просто так полежим. И я сжал его ладонь в ответ, давая понять скорее себе, что на этот раз — я тоже выбираю.***
Школьные коридоры пахли мокрой одеждой, потом и линолеумом, в который вдавлены следы сотен ботинок и кроссовок. Все как всегда. Я знал это место наизусть: каждую облупленную дверь, каждый маслянистый след на потолке. Все здесь кричало: «Ты — лишний». И я давно привык не спорить. Он ждал у своего шкафчика. В дурацкой бабочке — сегодня фиолетовой — и в вельветовом жилете. Как всегда — с дурацкой улыбкой. И с какой-то мятой бумажной хренью, которую, судя по виду, только что выдернули из пасти бешеной собаки. — Это что, домашка по истории? — кивнул я на ком бумаги. — Была ей вчера. Сегодня — арт-объект, — ответил он, ничуть, впрочем, не расстроенный. Я промолчал. Потому что не хотелось ни ныть, ни слушать нытья в ответ. — Нас сегодня на обед точно никто не ждет, — сказал он вполголоса. Я хмыкнул. — Нас нигде никто не ждет. Никогда. Мы двинулись по коридору. Вперед — мимо толп, мимо криков, мимо рук, которые иногда «случайно» цепляли, мимо чужого презрения, из которого тут строили стены и лестницы. Позади что-то хрюкнуло. Голос, узнаваемый на уровне биологического ужаса, громко раздался за спиной: — Эй, педики! Подготовили доклад? Сегодня защита, не забыли же? Я не обернулся. Даже когда кто-то заржал в ответ. Даже когда чужое плечо рядом со мной дернулось и он нервно сжал в кулаке свою испорченную домашку по истории. Мы должны были идти дальше. Внутри у меня все снова начинало дрожать. Как раньше — как до… до него. Потому что Картман все еще был здесь. Потому что ничего, блять, не изменилось. Но меня притормозили. — Не надо, — процедил я сквозь зубы, не оборачиваясь. — Подожди, — сказал он все тем же спокойным голосом. — Не останавливайся, — повторил я, стараясь держать себя в руках. — Пошли. — Дэмиен, — настаивал он почти извиняющимся тоном. — Мне нужно… секунду. И остался на месте. Прислонился к стене. Закрыл глаза. Я хотел рвануть вперед. Хотел, чтобы он просто пошел за мной. Проигнорировал. Как всегда. Как все. Но он стоял. Дышал. — Один, — шепнул он. — Два. Три. Четыре… Я чуть не рыкнул. Резко, зло. Обернулся. Он не смотрел на меня. Просто стоял с закрытыми глазами и считал. Невесомо, почти беззвучно. Не для эффектности — для себя. Я снова услышал Картмана: — Что это он делает? Считает, сколько раз ему за ночь засадили? Снова хохот. Смешки. Шипение. А я уже не слушал. Подошел, встал рядом. Почти впритык. Чтобы, если вдруг он провалится, я мог подхватить. Прижался к нему плечом. Он не открыл глаз, но чуть подался ко мне — как будто сразу понял. — Сорок… Сорок один… Я вдохнул. Зажмурился. — Сорок два, — прошептал я вместе с ним. — Сорок три… Он открыл глаза. Повернулся ко мне. Молча. Без улыбки — просто с этим своим терпеливым, бесстрашным взглядом. — Сорок четыре, — выдохнул он. — Все в порядке. — Пока что, — буркнул я. — Но не будь так уверен. — Сорок пять. Сорок шесть, — сказал он, но уже не в счет. Просто из вредности. Знал, что я все равно маниакально досчитаю сам. — Готов? — спросил он спокойно. — Пошли, Филипп, — ответил я, не раздумывая. Он ничего не сказал. Просто двинулся рядом. И я — тоже. Картман что-то еще крикнул вслед. Наверное. Уже неважно. Звук стал фоновым, как стрекот вентиляции или треск ламп. Мы шли по школе, как по полю боя, где уже не нужно сражаться. Где все давно разрушено, и можно просто идти. Героями мы не стали, и вряд ли еще полностью осознавали, что значит — определять самостоятельно, кто ты есть. Но задатки были. А плохие моменты всегда можно переждать. Пересчитать. И пока что этого достаточно.