Living Legend - Lana Del Ray
Горло раздирало от невыносимой боли. Из носа струйкой потекла кровь, она затекла в рот, заставляя почувствовать железный привкус. Чонгук заболел. Кашель, что появился несколько дней назад, не отпускал, лишь усиливался, раздирая глотку. Хотелось вырвать её из себя и выбросить в урну. По ночам становилось хуже. Спать омега больше не мог. Мысли заходили в самые тёмные уголки его сознания, и каждый раз находя там Тэхёна — своего начальника, которого он видел каждый чёртов день. Несколько дней он терпел кашель, думая, что это обычная простуда, что раз в год настигала парня, укладывая в постель и заставляя заходиться в боли и температуре. Но сейчас температуры не было. Только этот отвратительный кашель, что нарастал. За окном ночь. Открытое окно проветривало комнату, пропуская свежий воздух. Ветер колыхал атласные шторы, доходя до омеги, что прикрывал локтём рот. Глаза слезились. С тумбочки рядом с кроватью он взял салфетку, вытирая кровь из носа. «Нужно сходить ко врачу» — подумал Чонгук, закрывая тяжёлые веки, засыпая уже от усталости. Утром, когда с улицы слышно было пение птиц, прозвенел пронзительный звук будильника. Омега поднял руку к тумбочке, выдёргивая телефон с зарядки, сонными глазами проверяя время. 6:00 Тяжесть тела удручала. Ноги и руки не хотели двигаться, а за три часа сна так и не получилось выспаться. Чонгук чувствовал — организм на пределе, он не успевает восполнять энергию, которую тратит на работе. Парень поднялся с кровати, протирая сонные глаза, заставляя себя проснуться. На той самой тумбочке лежали салфетки, все из них в крови. Он сморщил нос, вспоминая страшную ночь, потому что именно вчера кашель стал на грани чего-то невыносимого. Невыносимо было его состояние, и не только физическое. Больно осознавать, что ты каждый день должен ходить на работу, одеваться с иголочки, укладывать свои беснующиеся волосы, красиво улыбаться и при этом смотреть на своего начальника лишь издалека. Он не мог прикоснуться к Тэхёну, а разговоры заканчивались лишь работой. Чонгук встал с кровати, заходя в ванную. Горло снова раздирало, а кашель застал во время чистки зубов. Он заходился в приступах каждый день и ночь. Омега выплюнул пасту, окрашенную в красный, кривясь, разглядывая неприятную картину. Из него стало вытекать слишком много крови в последнее время. Он стоял, сжав руки о край раковины, тяжело дыша. В отражении — ничего нового: бледный, с тенью под глазами, губы потрескались, зрачки расширены. Глаза — сухие. Слёзы давно закончились. Чонгук больше не плакал. Только кашлял. Он включил холодную воду, смыл кровь, сполоснул рот, но вкус всё равно остался. Как напоминание — не избавишься. Пахло железом, мятой и страхом. Ему казалось, что даже его кожа уже пропахла болью. Чонгук принял душ — быстрый, ледяной. Одежду выбрал ту, в которой можно было спрятаться: рубашка с длинным рукавом, жилет, вязаный шарф. Не из-за холода — из-за дрожи. Из-за того, что боль сидела в каждом суставе, будто его набивали осколками стекла. Хотелось свернуться, исчезнуть, лечь на асфальт и не вставать. Но он застегнул пуговицы, как всегда — аккуратно, строго, до самой шеи. Улыбнулся себе в зеркало — механически, как репетиция. И вышел.***
Офис, как всегда, был слишком ярким и наполненным суматохой. Лампы, белые стены, вечно работающий кондиционер. И Чонгук правда считал, что из-за этого охлаждающего агрегата простыл. Он сел за свой рабочий стол, разглядывая стеклянные прозрачные двери напротив. Тэхён уже сидел за рабочим местом с привычным холодным и отстраненным выражением лица. Омега достал свой блокнот, куда записывал все планы на день. Первый звонок отвлёк его от разглядывания альфы напротив. Подрядчики что-то активно говорили, когда кашель снова вернулся, грозясь вырваться из омеги. Он отключил звонок, не забыв перед этим несколько раз сдавленно извиниться, уже обхватывая руками горло — пытался задержать приступ хотя бы на несколько секунд. Чонгук наклонился к коленям сразу же и почувствовал, как что-то вырывается наружу. Это не было похоже на тошноту. Это другое. Омега быстро схватил салфетку, зажимая рот, она быстро окрасилась в красный. Когда взгляд упал на неё — там был лепесток. Тонкий, полупрозрачный, совсем ещё молодой. Лепесток слился с кровью. — Чёрт, — выдохнул Чонгук сквозь зубы, а сердце било в висках и готово было вырваться из груди. Он спрятал злополучную салфетку в карман, пока бежал по направлению к туалету. Санузел на двадцать третьем этаже давно не использовался. На этом этаже не было никого почти. Почему оставили целый этаж пустым — загадка и ответ знает лишь альфа, сидящий почти рядом каждый день. Чонгук заперся в кабинке и опустил крышку унитаза, сжав голову руками. Всё тело ломало. «Это не простуда. Это не стресс. Это он. Это… всё из-за него». Имя не произносилось. Оно было внутри. Оно было как запах, что окутывал омегу и пронзал в момент, когда Тэхён проходил мимо. Он не мог больше дышать. Даже в этой тишине, даже в этой бетонной коробке, где не было ни одного чужого запаха, ни следа чужого присутствия — даже здесь он ощущал его. Запах Тэхёна — это не просто лаванда или что бы там ни было в его дорогом парфюме. Это было что-то глубже, ниже кожи. Вцепившееся в рецепторы, оставшееся в памяти тела. Пропитавшее его. Тот запах, от которого сводило челюсть. От которого в животе всё опадало, как лепестки, как он сам, медленно рассыпающийся изнутри. Чонгук судорожно вдохнул и закашлялся снова, согнувшись так сильно, что лбом ударился о колени. Он сжал живот, как будто мог зажать эту боль физически, как будто мог остановить рост. Но в глубине души, он понимал — цветы росли. И остановить их самостоятельно омега не в силах. Каждый лепесток был частью признания, которое он не мог произнести. Всякий раз, когда слова готовы были сорваться с губ, приходило одно простое осознание, что останавливало омегу от ошибки, за которую он мог бы расплачиваться слишком долго. Тэхён даже не друг, он его босс, который ни разу за всю карьеру в этой компании не заговорил с ним на тему, не касающуюся работы. Тут было несколько альф, что пытались по началу ухаживать за омегой. Кто-то оставлял цветы, кто-то был посмелее и приносил стаканчик кофе лично. Никто ни разу не угадал ни какие цветы любит Чонгук больше всего, ни какой кофе пьёт. Все лишь приносили излюбленные и слишком очевидные розы разных цветов и стакан с лавандовым рафом. А его тошнило. Как и от роз, так и от приторно сладкого напитка. Омега знал, как ведёт себя альфа, пытающийся обратить на себя внимание, и Тэхён ни разу не вёл себя подобным образом. Он всегда был холодным, сдержанным и до невозможного притягательным. Чонгук часто слышал во время обедов разговоры других омег. Они все восхищались директором, ставили его в пример и уважали. А самые отчаянные строили планы по завоеванию неприступного альфы. Парень на это лишь тихо усмехался, понимая что холодное сердце просто так не растопить. Омега достал очередную салфетку из кармана — уже третью за утро. Снова кровь и снова одиночный лепесток, как проклятие и тихий укор. Он смотрел на него и знал: это не остановится. Он болен. Он болен Тэхёном.***
Прошло ещё несколько минут, как он решился выйти из кабинки и подошёл к раковине. Смыл кровь и посмотрел в зеркало. Чонгук не увидел там себя. На него смотрел кто-то чужой, кого омега не узнавал. Это был не он. Лицо осунулось, под глазами пролегли тени, а губы окрасились в красный оттенок. Омега вспомнил фильмы про душевнобольных — там люди выглядели также. Значило ли это, что он сошёл с ума? Да, уже давно. Чонгук всегда держался. И в худшие дни — улыбался, когда надо, даже когда хотелось разбить себе губы. Но сейчас не мог. Осознание скорой кончины подводило к краю. Оно резало психику в клочья, так и приговаривая: ты скоро умрёшь. Был ли выход кроме смерти? Да, целых два. Первый, самый действенный и самый счастливый, то, что могло произойти с людьми, попавшими в этот ад, получить искреннее признание от своей второй половинки. Это не способ для Чонгука — он знал, что никогда не получит искреннее признание от человека, что даже не смотрел на него. Второй способ, о котором Чонгук не хотел и думать. Это означало обречь себя на бренное существование. Вырезать корни, проростки, вырезать всё, что так активно развивается в теле больного. К этому способу прибегали в крайних случаях. Никто из заболевших не хотел такой участи, никто из психически здоровых людей не хотел отказываться от своей любви, от своих эмоций, от самого себя. Проще умереть. Ведь Там, наверху, тебя не будут волновать проблемы на земле, тебя, скорее всего, вообще мало что будет волновать. Ты растворишься в атмосфере, предавая свою душу вечному спокойствию. В офис омега вернулся позже, чем планировал. Коллега посмотрела на него вскользь, а секретарь деловито кивнул. Кабинеты уже наполнились людьми, а Чонгук слышал приглушённый гул из соседних кабинетов. И только один взгляд прожигал его насквозь. Тэхён. Он смотрел. Молча. Секундой дольше, чем обычно. Ничего не сказал, но взгляд был другим. Не снисходительно-холодным, нет. Напряжённым. Словно альфа видел, почувствовал, но молчал. Чонгук прошёл мимо, опуская взгляд в пол. У него была ещё работа, пока цветы не задушили его окончательно. Совещание должно начаться через несколько минут. Документы, сложенные стопкой на углу стола, уже подготовлены к встрече. Блокнот открыт на новой странице, а ручка лежит рядом в идеальном положении. Готово всё, но не Чонгук. Чтобы хоть как-то справиться с болью в горле, что преследовала и днём и ночью, он постоянно рассасывал леденцы от горла, что были припрятаны в самом углу ящика. Из кабинета неожиданно показался Тэхён. Он смотрел долго и неотрывно, будто что-то выискивал на лице омеги. — Вы заболели? — низкий голос, что был участником мокрых снов Чонгука, послышался сверху. Чонгук повернул голову наверх, смотря на Тэхёна вблизи, улучая момент полюбоваться. — Д-д… нет, я… просто горло болит в последнее время, — Чонгук замялся на своём кресле. — Я слышал ещё кашель с вашей стороны. — Это из-за горла, — омега выискивал любой ответ. Придумывал сотни отмазок, лишь бы его не отправили домой. Если и умирать, то рядом с любимым. — Пойдёмте, совещание начнется через 5 минут, — Тэхён кивнул головой к выходу, подходя к двери, но остановился, — Если заболели, советую лечиться дома. — Я не вылечусь уже никогда, — прошептал Чонгук, скорее себе, чем кому-то.***
Он закашлялся — тихо, но резко, так, как кашляют те, кто старается удержать внутри нечто большее, чем просто раздражение горла, так, как кашляют когда тело уже не подчиняется, но всё ещё цепляется за остатки контроля, за последние осколки достоинства. Присутствие других людей в кабинете, привычный поток фраз, цифр, слайдов — всё это стало фоном, размытым шумом за стеклянной перегородкой собственного сознания, в котором остались только он, дыхание, сбитый ритм сердца и огонь, расползающийся по груди медленно, вязко, будто раскалённая смола. В голове мелькали картинки будущего. Омега уже нарисовал себя на больничной койке, представил как аппарат, отслеживающий пульс, запищал долго и громко, разрезал уши его родных людей, что пришли попрощаться. Чонгук не ответил сразу, когда его назвали. Он услышал своё имя через пелену, выдернутое из контекста обсуждения, но оно звучало будто не к нему — к кому-то другому, к его проекции, сидящей здесь с идеально выровненным блокнотом, с ровной ручкой и прямой спиной, в которой дрожали все мышцы. — Чонгук, как вы считаете? — послышался голос Тэхёна. Омега поднял взгляд на альфу, что смотрел неотрывно, а в на самом дне его зрачков он что-то увидел. Через боль, он прочистил горло, подбирая слова для ответа: — Я… думаю, если распределить нагрузку на отдел технической поддержки, мы сможем… — договорить не успел. Леденцы от горла не помогали заглушить боль. Задушенный кашель снова вырвался из омеги. Он прикрывал рот салфеткой, надеясь, что именно сейчас он не увидит белый лепесток, измазанный кровью. После встречи, когда все разошлись, оставив за собой привычный след парфюма, звуков каблуков и закрывающихся дверей, он остался на месте, будто не заметил, что комната опустела, будто не заметил, что Тэхён ещё стоит у противоположной стены и смотрит — слишком долго, слишком пристально, но со сдержанностью, которое делает его лицо безупречно нечитаемым. — Возьмите завтра выходной, работы не так много, я разберусь, — сказал альфа ровно, без нажима, и в этих словах не было ни категоричности, ни мягкости, ни даже интереса, только что-то… между. Что-то, что можно было бы назвать вниманием, если бы не было так безразлично. Чонгук не ответил. Сил не было. Он просто кивнул, механически, и продолжил собирать бумаги — аккуратно, словно каждая страница имела вес, которого он больше не мог удержать. Он собирался уходить, уже отступал, когда вдруг почувствовал, как к плечу легло что-то тёплое, обволакивающее, почти неосязаемое, но всё же присутствующее: рука Тэхёна. Касание длилось всего мгновение, но именно это мгновение врезалось под кожу, будто отпечаток, будто метка, которую невозможно смыть. Это не было прикосновение заботы. Не было прикосновение желания. Это было что-то нервное, непредусмотренное, вырвавшееся случайно — и потому такое пугающе живое. Альфа убрал руку сразу же, будто обжёгся, будто сам испугался собственной слабости, и, не сказав больше ни слова, вышел, оставив за собой только лёгкий запах парфюма и ощущение, что в воздухе осталась незаданная фраза. Чонгук смотрел ему вслед, не двигаясь, не моргая, будто сам стал частью этой комнаты — мебели, стекла, воздуха, и в то же время чувствовал, как внутри всё, что ещё можно было называть телом, — сжималось, искривлялось, наполнялось чем-то живым, страшным, невозможным, чему не место ни в офисах, ни в рабочих блокнотах, ни в этой реальности.***
Ночью, задыхаясь от самого себя, Чонгук снова не спал. Салфетки рядом уже окрасились в красный, а рядом лежали молодые небольшие лепестки. Перед сном, если можно его так назвать, он прочитал все статьи в интернете, что нашёл, о ханахаки. Болезнь появилась в Японии. И вспышки болезни там происходят чаще всего. Ханахаки, болезнь, которая убивает человека быстро и в муках. Несколько месяцев больной мучается от нестерпимой боли в горле, далее от кашля с кровью и лепестками, потом из тела начинают прорастать бутоны. И цветы всегда разные. В случае Чонгука — это лилии, которыми он так сладко и нежно пахнет. Из болезни есть только три выхода: смерть, признание от любимого человека и избавление от эмоций. Последнее — то, чего боится каждый больной. Никто не хочет стать лишь оболочкой себя, остаться в живых, но без смысла жить. И Чонгук мог бы пойти ко врачу, искать новые лекарства, но знал, что это бесполезно. Иных выходов не было. И сейчас, лёжа в горсти окровавленных салфеток, он выбирал смерть. Даже спустя несколько часов попыток, сон не приходил. На часах уже 6 утра. Он взял телефон, набирая телефон друга, что наверняка спал. Юнги взял трубку только через три гудка: — Чего надо? — сонный голос послышался на другом конце. — У меня… — рыдания рвутся, не дают сказать ровно, — проблемы. В динамике послышались шорохи. Было слышно, как друг резко поднимается с кровати. — Что случилось? Хотя стой, не говори, я сейчас приеду, — копошение продолжилось, — Сейчас только проснусь, соберусь и обязательно приеду. А ты сиди на месте. — Угу, — Чонгук уже рыдал в трубку, слёзы не останавливались, вытекали из глаз, словно дождём омывали нежные щёки. Звонок завершился, когда Чонгук сжимал в ослабших пальцах телефон. Капли падали на пол, пачкая его. Комната была тиха, но не спокойна — в ней пахло железом, ночной сыростью и лилиями, едва распустившимися, как будто кто-то поставил в изголовье постели букет, только вместо вазы была грудная клетка Чонгука, и каждый лепесток, появляющийся в его горле, разрывал плоть изнутри, выскальзывал с кровью, цеплялся за корни, укореняясь всё глубже и глубже, врастая в тело, как будто это — не болезнь, а новая форма бытия. Он не знал, сколько прошло времени после звонка Юнги — возможно, минута, возможно, полжизни. Всё вокруг стало размытым, нечётким, не имеющим веса, кроме собственных ощущений, которые становились всё сильнее, всё болезненнее, и с каждым новым вдохом — всё чужероднее. Он лежал на боку, прижимая к себе одеяло, не потому что мёрз, а потому что иначе казалось, будто его разорвёт изнутри, будто мышцы сами себя вывернут, будто кожа — лишь тонкая плёнка, неспособная больше удерживать внутри всего того, что в нём росло, расползалось, тянулось к свету. В дверь постучали, настойчиво. Чонгук на негнущихся ногах встал, пытаясь заставить себя ускориться и не заставлять ждать своего друга. Юнги стоял напротив, немного лохматый, только проснувшийся. Выражение лица было обеспокоенное, он зашёл в квартиру, не спрашивая разрешения, и обнял Чонгука. Омега был уверен, что выглядел сейчас потрёпанно — красные глаза, темные круги под ними, и бледная кожа лица. — Что случилось, малыш… — Юнги уткнулся в шею Чонгуку, вдыхая сладкий запах лилий, что сейчас стал более ощутимый. Он обнимал, забирал боль и страдания омеги, он крепко держал, не давая сорваться в пропасть. Чонгук снова заплакал, надрывно, изломанно, будто что-то ломается в эту секунду внутри. Стержень, которым гордился омега всю свою жизнь треснул. Друг проводил его в спальню, укладывал в ещё тёплую постель. Юнги ужаснулся, вокруг были разбросаны окровавленные салфетки. Чонгук дрожащей рукой потянулся в одной из них, раскрывая и показывая. На глаза омеги напротив навернулись слёзы. Внутри лежал лепесток. — О боже, малыш… — Юнги присел на край кровати, стирая влагу с щёк. Он закрыл ладонями лицо, не зная что делать и говорить. Боль за своего друга распространялась, боль от скорой утраты. — Я… — Чонгук пытался сказать, хоть что-то, но закашлялся, снова потянулся к чистой салфетке. Юнги подорвался, подавая её своему другу. — Кто он, Чонгук? — голос слышался задушенный. У Гука возникло чувство, что его уже похоронили. — Т-Тэхён… — Чёрт, — Юнги обычно не выражался, крайне редко. А сейчас готов был разорваться, наорать на этого альфу, что губит его солнце одним лишь своим существованием. Омега держал салфетку, словно тусклый флаг капитуляции, скомканную, мокрую от крови и слёз, и пока Юнги сидел рядом, положив руку на его тонкое плечо, Чонгук снова опустился в постель, будто не мог больше оставаться в вертикальном положении, будто даже сила притяжения действовала на него иначе — мягче, но неумолимее, затягивая всё глубже в матрас, в боль, в себя. Тишина между ними не была неловкой. В ней было слишком много всего: гудящее напряжение, которое не выговоришь словами, сдавленное бессилие друга, который не может ни вылечить, ни даже пообещать, что всё будет хорошо, и хрупкое дыхание Чонгука, прерываемое едва сдерживаемыми рыданиями, которое теперь уже звучало не как дыхание жизни, а как борьба тела с распускающейся внутри него смертью. — Сколько? — наконец спросил Юнги, не отрывая взгляда от потолка, будто боялся, что если посмотрит снова на Чонгука, то не выдержит, не сдержится, закричит, заплачет, сорвётся. — Две недели… может, чуть больше, — хриплый, выжатый голос, больше похожий на тень слов, чем на речь. — Сначала думал, что простыл… потом начались лепестки… Он замолчал, прикусив губу, и Юнги услышал, как снова раздался глухой, надсадный кашель, тяжёлый, словно он не выкашливал воздух, а выгонял цветы, прорастающие сквозь связки, будто гортань — это тонкий слой земли, слишком слабый, чтобы удерживать живое. — Ты не говорил никому, — не вопрос, не обвинение — просто факт. — А кому? — почти усмешка, но от неё стало только тише. — На работе никто не должен знать. Он... Он замолчал. Руки дрожали. Лепесток, случайно зажатый между пальцев, раздавился и оставил алый след на его коже, как символ того, что и любовь, и умирание — одинаково липкие и оставляют следы, даже если никто не видит. Юнги медленно, будто преодолевая внутреннее сопротивление, встал, пошёл в ванную, принес чистую воду и тряпку, и долго, молча убирал с пола салфетки, складывал их в пакет, не глядя слишком пристально, потому что каждая из них была доказательством того, что его друг уходит. Потом сел обратно. Просто сидел. Рядом. Молча. В комнате пахло утренним светом, кровью, и уже невыносимо густо — лилиями. — Я не скажу ему, — проговорил Чонгук наконец, обхватив колени, как ребёнок. — Я не хочу, чтобы он жалел. Не хочу, чтобы думал, будто я… добиваюсь. — И ты… просто выбрал… — Юнги не смог закончить, потому что не знал, как подобрать слово. «Умереть» звучало слишком громко. — Да. — тихо, — Мне так легче. Как? Скрывать и даже не попробовать сказать об этом человеку, который лично в этом замешан? Как? Смириться и ждать своей смерти? Как «так», мать твою?! Юнги сжал челюсть, но не возразил. Что он мог сказать? Он просто накрыл плечо Чонгука пледом. Провёл пальцами по его затылку, по спутанным волосам, не зная, пытается ли утешить друга… Или самого себя.***
Новый день на работе не придавал радости. Глаза, что раньше блестели необъяснимым блеском, потухли, стали будто матовыми. Омега больше не пил кофе — оно неприятно обжигало горло. В рот вообще больше ничего не лезло, при каждом глотке, даже слюны, боль возвращалась, вызывая истошный кашель. Весь вчерашний день Чонгук думал о многом. Думал о том, что, возможно, мог бы попробовать сказать Тэхёну об этом. Думал о том, что, может, и не стоит вообще об этом говорить кому-то ещё, кроме Юнги. Или думал уволиться на последних стадиях болезни и доживать свои часы в одиночестве. Ещё он задумался, а как часто одиночество вообще кому-то помогало? Есть много людей, которым нравится оставаться одним, строить самостоятельно свой досуг, одному смотреть фильмы и сериалы, возможно, даже вышивать крестиком. А кто-то не может остаться один даже на час, не зная куда себя деть и в какой угол забиться в поисках хоть кого-то. Но, наверно, Чонгук знал ответ на этот вопрос. Одиночество не помогало никому. Даже тем, кто направо и налево кричал о своей любви к себе и времяпрепровождении одному. Нет, никому не нравится быть с самим с собой наедине постоянно. Все-таки, омега считал, что термин одиночество — это ничто иное, как чувство, именно чувство, которое возникает у тебя в определенный промежуток времени, когда ты не можешь рассказать о своих чувствах и волнениях другим людям. Они могут тебя окружать круглосуточно, но ни один из них не будет являться для тебя тем человеком, кто выслушает, кто даст совет или поможет. А бывает и по-другому, когда ты находишься постоянно один, но у тебя всегда есть хотя бы один человек, кто не просто послушает, а услышит тебя. Все хотят, чтобы их услышали. Их глас, который они пускают во Вселенную или обращают к Богу. Разница между слушать и слышать тоже велика. Взять, к примеру, какого-то психолога, что прошел курс начальной психологии и теперь принимает клиентов онлайн. Приходит человек, который хочет быть услышанным, хочет диалог, а не редкое поддакивание своим словам. Он хочет какого-то ответа, хочет увидеть взгляд, понимающий. А получает лишь холодную отстраненность и сообщение после сессии: «Цена консультации 500$, переводить на этот номер …». Такие сеансы только больше выматывают, закрывают тебя в себе, запаковывают коробку боли и безысходности, вакуум отчаяния. Подумал он ещё о том, что закрыться в себе очень просто. Сложно — открыть себя, свои чувства и проблемы другому человеку, когда всю сознательную жизнь скрывал себя. Чувства для таких людей — слабость. Они прячут их за множеством масок, надевая каждую по очереди. К определенному человеку определенная маска. Для кого-то такой человек веселый и жизнерадостный, для кого-то спокойный и нежный, а для кого-то холодный и жестокий. Но вот незадача — такие люди никогда не показывают кому-то своих истинных эмоций. Интересно, почему? Ответ простой — страх. Страх показаться слабым, со своими проблемами, страх показать себя живым человеком, умеющим чувствовать и испытывать боль. Такие люди похожи на устриц. Они забились в своём толстом панцире настолько, что чтобы вытащить оттуда мягкую и нежную плоть — нужно приложить силу и долго ковырять ножом. И такие люди внутри себя выстраивают свой мир, выращивают там жемчуг. Им там нравится и выходить из панциря они совсем не хотят. Что делать в таких случаях? Чонгук ответить не может, он не психолог и уж тем более не психотерапевт или психиатр. Омега сам запутался в себе, в своих внутренних джунглях, что растут и развиваются с каждым часом, минутой и секундой. Он потерялся в терниях своей души и тела. И вот он сидел за столом, в том же кресле, что скрипело каждый раз одинаково, в том же пиджаке, в котором уже почти не чувствовал запаха себя, с теми же окнами напротив и тем же светом из потолка, но всё это больше не имело формы, больше не касалось, как будто реальность, окружающая его, отдалилась на миллиметры — ровно на ту толщину, что отделяет живого от умирающего. Коллеги смеялись где-то за спиной — не громко, не вызывающе, просто как люди, которым сегодня не больно. Кто-то обсуждал ресторан, кто-то жаловался на пробки, а он смотрел в экран и не мог сосредоточиться ни на одном письме. Буквы сливались в серую массу. Цифры — в ритм пульса. Каждый вдох давался с усилием. Каждая мысль начиналась и обрывалась на одном и том же лице. Тэхён. Сегодня он был, как всегда, безупречен: светлая рубашка, часы, волосы безупречно уложены, холодный взгляд. Невозмутимость — его броня, и ни один лепесток, даже с кровью, не способен пробить её. Чонгук пытался не смотреть. Не вдыхать. Не ловить движения. Но сознание всё равно рисовало его даже с закрытыми глазами — голос в ушах, жёсткие шаги по плитке, тень, скользящая за стеклом. И всё это — чужое. Никогда не предназначенное ему. «Он не знает. И не должен знать. Потому что если он узнает — я не смогу умирать спокойно. Я не вынесу жалости. Я не вынесу, если он отвернётся.» Он опустил взгляд на руки. Тонкие запястья, уже слегка болезненно выступающие кости, под ногтями — тень лилий, которая не отмывается. Под рубашкой, где плотнее всего прилегает ткань к животу, ощущалось покалывание — почти зуд, почти боль, будто бутон тянется к свету, и не может пробиться, как проросток сквозь камень. Он доживает. Он распадается. И при этом продолжает приходить в офис. Собирать документы. Делать графики. Будто всё это — не смерть, а просто плохая неделя. Омега сидел, не шевелясь, как будто любое движение могло разрушить хрупкое равновесие между «сейчас ещё жив» и «ещё немного — и нет». Но вдруг что-то заставило его поднять взгляд. Это было словно инстинкт — почувствовать движения воздуха, играющие тени на стенах, чьё-то внимание. Тэхён смотрел. Не как обычно — не скользящим, снисходительным или контролирующим взглядом начальника, а дольше, тише, внимательнее. Его глаза задержались на Чонгука ровно на секунду дольше, чем допустимо. И этого хватило, чтобы омега резко опустил взгляд, будто пойманный на чём-то слишком личном. Он почувствовал, как лепесток под рёбрами содрогнулся, как будто цветок внутри него заметил это тоже, отреагировал на приближение источника, от которого и начал расти. Тэхён подошел ближе. Медленно и уверенно. Как всегда. От альфы пахло чем-то успокаивающим, травяным. И в этот момент Чонгук хотел вдохнуть этот запах в себя до последней капли — и сдохнуть. Альфа положил на стол одинокий блистер сосательных леденцов от боли в горле. Со вкусом лимона. Чонгук знал, что это уже не поможет, но маленький червячок надежды в глубине души снова зашевелился. — Вы в порядке? — произнёс альфа, сев на край его стола и глядя прямо в лицо, как будто пытался просканировать его насквозь. Губы Чонгука дрогнули. — Всё нормально, — тихо, настолько, что сам не поверил себе. На ум пришла ещё одна мысль. Как часто мы говорим самим себе и другим людям, что всё нормально? Эта фраза, с одним и тем же смыслом, но в разных произношениях может звучать как «Всё в порядке» или «Всё хорошо». От перемены мест слогаемых сумма не меняется. То, чему учат в школе ещё в самых первых классах. Люди же почти всегда отвечают на вопросы «как дела» или «всё ли хорошо» своими очевидными фразами-отмазками. Это происходит каждый раз и только человек, которого спрашивают знает настоящий ответ — всё, чёрт возьми, не в порядке. — Если заболел, иди домой. Не доводи до крайностей, — голос был ровным, но в нём слышалось напряжение. Тонкая струна беспокойства, которую Тэхён будто неосознанно пытался оборвать. Чтобы не услышать. «Слишком поздно» — хотел сказать Чонгук, но так и не сказал. Он лишь слегка кивнул, всё тем же пустым жестом, который делал каждый раз, как начал умирать. И Тэхён ушёл. Но перед тем, как скрыться за стеклом, он обернулся ещё раз. И это был не взгляд начальника. Это был — вопрос. Чонгук закрыл глаза и пытался справиться с больно бьющимся сердцем. Прислонил ладонь к солнечному сплетению. Под ней что-то пульсировало. Цветы. Лилии. Те самые, что пахнут утренним холодом и похоронами.***
Комната будто растворялась в полумраке. Воздух стал тяжелым, тёплым и влажным, как в теплице, где с каждым часом расцветало нечто чужое — не жизнь, а её извращённое подобие, взращённое на боли и тишине. Чонгук больше не считал ночи. Они слились в одну нескончаемую муку. Он не спал. Он больше не существовал — он истекал лепестками, как сосуд, тронутый трещиной. Сначала это были единичные лилии — хрупкие, почти прозрачные, с белёсой прожилкой вдоль лепестка, — он выкашливал их в салфетку, сморщившись от боли, и выбрасывал в ведро, не глядя. Но теперь они появлялись не только в горле. Тело... тело будто начинало предавать. В районе рёбер начался зуд. Чонгук сначала думал, что это раздражение — может, от рубашки, от ткани, от пота, но когда в очередной раз снял одежду перед душем, заметил под кожей тонкий прожилок, тянущийся от ключицы вниз, будто корень. Он коснулся его пальцами — и вздрогнул. Под кожей шевельнулось. На животе начали проступать багровые пятна — словно кожа пыталась прорваться изнутри, ослабить натяжение, дать росткам пространство. Он ощущал их — как движение, как пульсацию, как попытку вырваться. Каждый вдох резал, каждый выдох отдавался эхом в ушах. Он задыхался, даже сидя. Иногда его выкашливало так сильно, что становилось темно в глазах. Из рта вытекала не только кровь, но и что-то ещё — слизь с фрагментами стебля, тонкого и хрупкого, ещё влажного, ещё живого. Он не мог больше носить рубашки — ткань давила, натирала, а где-то между лопатками боль начала пульсировать. Он пытался потрогать, но не дотягивался. В зеркале не видно. Только ощущение, будто что-то медленно прорастает под кожей, будто готовится пробиться наружу. Омега сидел на полу в ванной, босыми ногами упираясь в прохладную плитку, и просто дышал — неглубоко, медленно, пытаясь не закашляться. Вокруг лежали салфетки, какие-то уже сухие, как пергамент, какие-то ещё влажные, свернувшиеся. Пахло железом. Пахло сладко, слишком сладко — как от цветов, стоящих в вазе уже третий день. Пахло смертью. Он закрыл глаза. Внутри него расцветал сад. Но это был не сад любви. Это был сад забвения. И если завтра он не встанет — никто не удивится. Он слишком долго угасал, чтобы это стало неожиданностью. Сейчас, лёжа на холодной плитке, Чонгук снова думал. А как себя ощущают люди в хосписе? Наверное, им также страшно, как Чонгуку. А может они уже смирились со своим концом. Все знают, из хосписа нет другого выхода, кроме как вперёд ногами на носилках. Все боятся смерти. И никто не знает, что будет ждать их там, по Ту сторону. Где, нет ничего. Нет чувств, боли, страданий. Нет жизни. Есть лишь души, что израсходовали возможности своего тела. Тело Чонгука — бедное и жалкое, рассыпалось на много маленьких кусочков, не выдерживало. Оно покрывалось пятнами, потом и кровью. Оно болело, а вместе с ним болел и Чонгук. Юнги пришёл, как обещал — рано, слишком рано для чужого человека, но слишком поздно для того, кто умирал. Дверь звякнула, и Чонгук не сразу отреагировал. Он лежал на полу в ванной — в старой футболке, прилипшей к спине от пота, с прядями волос, приклеившимися ко лбу, с ослабленным сердцем, которое билось теперь не ради жизни, а чтобы отсчитывать приближение конца. — Господи, малыш… — Юнги упал рядом, не задавая лишних вопросов, даже не морщась от запаха крови и цветов. Просто обнял, осторожно, будто боялся дотронуться до куклы из стекла. — Я… я не знаю, сколько ещё выдержу… — голос Чонгука был царапающим, низким, сдавленным, будто всё, что он мог произнести, проходило сквозь иглы. Юнги молчал. Лишь крепче прижимал к себе, проводя ладонью по спине, где под кожей чувствовались затвердевшие участки — будущие бутоны, спрятанные, но такие отчётливые. — Я не хочу умирать, Юнги. Но я не могу сказать ему. Я не могу… — Тогда живи для себя. Пока можешь. А если не сможешь — я рядом, понял? Не отпущу. Не дам упасть. Но омега знал, что друг не может ничего сделать. Он даст упасть, никто не удержит. Болезнь забирает с собой в эту пропасть, не оставляя выбора.***
Утро на работе — как казнь. Медленная, растянутая, со всеми ритуалами. Чонгук стоял у зеркала в офисном туалете так долго, будто пытался запомнить своё отражение. Не того, кем был вчера, не того, кем должен быть завтра, а именно сегодняшнего себя — усталого, побледневшего, с рассеянным взглядом, чуть припухшими веками и тусклым от усталости зрачком. Он двигал рукой медленно, механически, стирая подсохшие полоски крови с уголков губ — салфеткой, смоченной водой, без особой тщательности, потому что знал: через час они появятся снова. Он закинул в рот ещё один леденец. Горло будто сжимало железной проволокой — каждый глоток воздуха давался с хрустом внутренней боли. Вкус — апельсиновый? Мята? Он уже не различал. Леденцы стали не сладостью, не лекарством, а ритуалом, как молитва перед смертью. Под рубашкой — свободной, чужой, купленной на два размера больше — всё тело жгло, зудело, ныло. Бутоны лилий на животе и по бокам начинали проявляться под кожей чуть сильнее, чем вчера. Он ощущал их — как чёрствую кору под тонкой плёнкой эпидермиса. Иногда ему казалось, будто цветы уже пахнут сквозь него. Сквозь ткани, сквозь кости. Он надел пиджак. Укороченные движения. Уверенные пальцы застегнули пуговицы — рука дрожала всего на миллиметр. Он вышел, как будто ничего не произошло. Как будто под ногтями нет тёмного пигмента от внутреннего кровоизлияния. Как будто лёгкие не полны лепестков. В кабинете он сидел с идеально прямой спиной, не позволяя себе даже расслабить плечи. Он печатал. Сверял таблицы. На совещании говорил чётко, хоть и чуть медленнее обычного. Он отвечал на вопросы, даже пошутил — выдавил короткий, почти правдоподобный смех, когда кто-то вспомнил про старый принтер, который живёт своей жизнью. Он казался здоровым. Сдержанным. Целеустремлённым. Почти. Но Тэхён видел. Он не сводил взгляда. Сначала — мимолётно, как обычно. Потом — дольше. А потом — слишком пристально. Альфа сидел напротив, с тем же безупречным выражением лица, с тем же складным тоном речи, но его глаза не покидали Чонгука даже тогда, когда тот отворачивался. Тэхён видел, как дрожат пальцы, когда тот поднимает кружку с водой. Как еле заметно сглатывает — раз, второй — и морщится. Как однажды задержал дыхание на несколько секунд, будто боролся с чем-то внутри. Он видел — Чонгук гаснет. И после собрания, когда все стали расходиться, когда воздух в комнате начал медленно рассеиваться от парфюма и обсуждений, Тэхён поднялся. — Ассистент Чон, — позвал он, просто, как факт, — задержитесь на минуту. Чонгук замер. Он чувствовал — его взгляд. Его голос. Его… настойчивость. Он не мог отказать. Он не хотел, чтобы тот заметил, но ещё больше — не хотел, чтобы отвернулся. Он обернулся и кивнул. Оставался последний акт. — Всё в порядке? — голос был ровным, но в нём чувствовалась та самая тонкая, колеблющаяся струна, которая вибрирует только тогда, когда человек неравнодушен, — Вы выглядите… истощённым. Их взгляды встретились. Глаза Чонгука — затуманенные, словно смотрели сквозь воду. Он собрал последние крохи достоинства, заставил себя выпрямиться чуть выше. — Всё хорошо, — с трудом выговорил он. — Просто… недосып. И много работы. Пауза была слишком долгой. Настолько, что воздух в помещении стал ощущаться вязким. Тэхён не ответил сразу. Он просто смотрел, будто собирался шагнуть к нему. Сказать что-то иное. Сделать. Но не сделал. — Если устанете — уходите, — наконец произнёс он, и голос чуть дрогнул. — Работа не стоит здоровья. Это была забота. Скрытая, осторожная, как первый порыв весеннего ветра. Но Чонгук не мог её принять. Он кивнул и вышел, не побежал и не ускорился. Просто — исчез в дверях. А в коридоре — свернулся в себя, сгорбился на полшага и зажал рот рукой. Кашель пришёл как хищник — резкий, рвущий, с привкусом металла. Один, два, три. И с третьим он почувствовал: лепесток прорвался. Он прижал язык к нёбу, проглотил, вытер губы, выпрямился. Если умирать — то гордо. Если быть незамеченным — то до самого конца. Вечер, как и утро, не принёс облегчения. Люди из офиса постепенно уходили, а помещения пустели. Кто-то в руках держал кипы бумаг, а кто-то обсуждал предстоящий ужин. Чонгук домой не торопился, он задерживался на работе ещё минимум на полчаса в последнее время, пока уборщица не выгоняла бедного омегу домой. Он не уходил, потому что это значило снова столкнуться с собой и своей болью лицом к лицу. Чонгук стоял в лифте, прижимая голову а стене. Он прикрывал глаза в усталости, пытаясь проморгаться, прогнать перед глазами тёмные пятна. Свет верху резал взгляд, и он опять зажмурил глаза. В руке — сумка, другая — судорожно сжимала салфетку, свернутую в плотный комок, словно в панике. В горло жгло и омега ощущал, что лепестки снова подступали. Когда двери начали закрываться, в кабину вошёл Тэхён, холодный и собранный, как обычно. Чонгук резко выпрямил спину, пытаясь показать негласно, что с ним всё в порядке. Они не смотрели друг на друга, когда лифт тронулся. Казалось, он спускался целую вечность, слишком медленно и неторопливо. Конечно, лифт — это машина, и его не волновало, что прямо сейчас внутри кабины какой-то больной от прядей на макушке до кончиков пальцев на ногах пытался сдержать очередной приступ боли и безысходности, пытался выстоять этот бой с гордо поднятой головой. В закрытом пространстве запах становился гуще и ощутимее. Лилии, свежие, утренние, будто мокрые от росы. Приторные и нежные одновременно. Тэхён рядом нахмурился. Он знал этот аромат и чувствовал его раньше: иногда — в коридоре, иногда — в проходе между столами, иногда — рядом с кабинетом ассистента. А сейчас — в нескольких жалких сантиметрах. Альфа скосил взгляд. Чонгук стоял молча, лицо его было бледным, губы покусанными, пальцы сжимались в напряжённые кулаки. Омега дышал не глубоко. И Тэхён не знал, что сказать. Это не было похоже на парфюм, скорее естественный запах, что очевидно усилился. Но в запахе не чувствовалось возбуждения, как во время течки. Когда двери лифта открылись, Чонгук первым шагнул наружу — быстро, будто бежал. Тэхён остался стоять. Несколько секунд. Потом вышел следом. Он ничего не сказал. Но в сознании уже назревал вопрос, который пока не мог облечь в слова.***
Следующим днём Тэхён подошёл к столу омеги, когда того не было на рабочем месте уже несколько минут. От стола ощущался яркий запах лилий. С каждым днём он становился более ощутимым и заметным, и въелся уже, будто, в лёгкие альфы. Он сдержал порыв втянуть воздух глубже — инстинктивно, будто тело пыталось уловить нечто ускользающее, чуждое обстановке привычного офиса. Прямые линии, аккуратные стопки бумаг, отрегулированный по градусу свет — всё казалось на месте, и всё одновременно было не так. Чуть сбившийся стул, смещённая подставка для ручек, еле заметный след от ладони на поверхности стола, будто кто-то опирался, но делал это в торопях, оставив только фантомное напоминание о себе. Тэхён подошёл ближе. Бумаги лежали ровно, как он и оставлял, но взгляд почему-то цеплялся за угол — стол недавно кто-то задел, передвинул чуть дальше обычного. Его взгляд скользнул вниз, и в глазах отразилось нечто... незначительное, если бы не контекст. Мусорка была перекошена, будто её случайно задели ногой или поставили неровно. Обычное дело. Мелочь. Но — не сейчас. Он наклонился машинально, чтобы выровнять её, и тогда заметил бумагу. Нет — салфетку. Скомканную, впитанную, тёмную. Цвет был неоднозначен: где-то на стыке бурого и бордового, как засохшее вино, как плохо вымытая кровь. Он замер. Взял её двумя пальцами, осторожно, как биолог берёт пробу из места заражения. Сначала он подумал — кофе? Или чернила? Но под салфеткой лежала другая. И ещё. А рядом — нечто. Маленький лепесток. Он не сразу понял, что смотрит именно на цветок. Это было неуместно. Цветы не появляются в мусорке рабочего кабинета. Их не прячут, не рвут, не выбрасывают с такой поспешностью. Он взял лепесток на ладонь. Он был тёплый, мягкий и изломанный у основания. Один край чуть подгнил, как у цветка, что срезали несколько дней назад. Цвет — молочно-белый, с лёгкой розовато-серой дымкой. Не роза. Не ромашка. Лилия, которой так ярко пах Чонгук всё время. Он медленно выпрямился. Пальцы сжимались, но не давили — будто боялся расплющить, уничтожить хрупкое доказательство. Он просто смотрел. Безмолвие нарастало, как волна. Что-то холодное медленно опускалось внутрь, растекаясь по груди. Страх? Нет. Это было больше, глубже, тревожнее. Он чувствовал, как в животе закручивался плотный клубок. Пальцы дрогнули. Сознание цеплялось за логические объяснения, отмахивалось: может, кто-то заходил, может, уборщица, может, запах с улицы. Но всё это рушилось в один миг, когда он снова взглянул на лепесток — слишком живой, слишком не отсюда, слишком от кого-то. А потом он понял, кого. Лифт. Коридор. Утро. Запах, который чувствовался всё чаще — не на человеке, а внутри него. Бледность. Губы. Кашель. Чонгук. Он шагнул назад. Смотрел на лепесток, как на улику. Как на крик. Как на молчаливое признание. Он хотел сказать «нет». Хотел закрыть глаза, выбросить всё обратно, забыть. Но что-то уже треснуло. Тэхён медленно опустил лепесток обратно в мусорку, как будто боялся сломать не только его, но и реальность, в которую всё ещё можно не верить. Тэхё вышел из кабинета с замиранием сердца. Тэхён шёл по коридору быстрее, чем обычно. Тэхён уже не просто волновался. Тэхён знал.***
Чонгук с трудом поднялся с постели — тело отзывалось болью даже на малейшее движение, мышцы будто натянутые струны, гудели под кожей, и каждый вдох отдавался невыносимым треском в груди, словно под рёбрами уже не лёгкие, а сухие стебли, ломающиеся от собственного веса. Он не знал, как дожил до этого утра, не знал, как дошёл до офиса, не помнил, как вообще сумел надеть рубашку — потому что ткань, мягкая прежде, теперь царапала кожу, цеплялась за свежие трещины, за изломанные контуры тех мест, где изнутри уже проступали бутоны, словно чужие органы, распирающие его плоть изнутри. Лилии. Они были повсюду — в его горле, в животе, в области груди, будто сердце давно уступило место корням, тяжёлым, прорастающим прямо в кости, и каждый шаг, каждое движение отдавались в позвоночнике ноющей вибрацией, как если бы он нёс не тело, а целый сад, пересаженный насильно в живое существо. Он просидел на своём рабочем месте слишком долго, ничего не делая, просто пытаясь дышать, и притворяясь, что читает документы, хотя зрение плыло, а горло снова и снова наполнялось медленной, вязкой, почти сиропной кровью, прерываемой лепестками, появлявшимися между губ, как стихи, которые никогда не должны были быть произнесены. Он хотел встать. Но не смог. Колени подкосились, словно что-то внутри отказало — сердце, лёгкие, или просто воля. Он облокотился на край стола, но не удержался — и осел на пол, ударившись плечом, разбросав бумаги, и только перед глазами мелькнула картинка: потолок офиса, такой привычный, белый, безликий, и ощущение того, что именно здесь он умрёт, здесь, где никому не нужен, где никто не слышит, как трескается его грудная клетка под весом любви, о которой нельзя говорить.***
Тэхён вошёл в офис неожиданно быстро, раздражённо поправляя манжету — он не планировал возвращаться, но нужные документы остались в кабинете, а встреча в министерстве требовала точности, и он торопился, проклиная рассеянность и поздний час, когда коридоры уже опустели, и офис пах холодным пластиком и электричеством. Он толкнул дверь. И замер. В первую секунду мозг отказался воспринимать увиденное как реальность — потому что такого просто не могло быть: Чонгук, его ассистент, его Чонгук, лежал на полу в неестественной, пугающе расслабленной позе, будто кукла, забытая кем-то в спешке, а под его телом расползалась лужа густой крови, затекавшая под стол, впитывающаяся в рукава пиджака, в белоснежную ткань рубашки, и рядом — лепестки. Лилии. Повсюду. Они были в волосах, на губах, на полу. Некоторые — свежие, другие — уже чуть подгнившие, скрученные временем и отчаянием, будто весь сад, что рос внутри Чонгука, наконец прорвался наружу, не выдержав больше молчания. Тэхён не кричал. Он не знал, как. Он рухнул рядом, на колени, приподнял Чонгука за плечи, и тот был тёплым, но как-то неправильно — тепло уже уходило, оставляя кожу сероватой, липкой и влажной. — Чонгук, — выдохнул он, дрожащим голосом, — Чонгук, ты слышишь меня? Но тот не открывал глаз. Не шевелился. Тэхён достал телефон с такой скоростью, как будто от этого зависел сам ход времени, и пальцы дрожали, и голос в трубке автоответчика скорой показался слишком чужим, слишком спокойным — он кричал адрес, фамилию, не замечая, что его колени уже в крови, что его рубашка на локтях уже окрасилась в алое. — Потеря сознания… обильное кровотечение… дыхание слабое, но есть… — он задыхался сам. Когда он снова посмотрел на Чонгука, то, казалось, увидел не просто тело, а жертву молчания. Жертву той любви, которую он прятал, прятал из страха, из гордости, из убеждённости, что будет время — и вот теперь время истекало. Сквозь лепестки. Сквозь кровь. Сквозь всё то, что он не сказал. Он склонился ближе. — Держись, слышишь?… — голос его сломался, — Я здесь. Я рядом. Но Чонгук не отвечал. А в воздухе стоял сладкий запах лилий и горечи. Гибельный, как последняя попытка быть красивым — даже на грани. Вой сирены врезался в пространство, как нож в ткань тишины — резкий, чуждый, тревожный, будто сама реальность объявила бедствие, и на несколько секунд казалось, что всё в мире остановилось: воздух застыл в лёгких, звук залип между бетонными стенами, а Тэхён — всё ещё сгорбленный, опустив голову к безжизненно затихающему телу — не мог ни двигаться, ни думать, ни поверить. Сквозь открытое окно донёсся глухой грохот — двери лифта распахнулись с силой, и в коридор вбежали двое фельдшеров, ещё один — за ними, с чемоданом, хлопающим по бедру, и на их лицах застыло не профессиональное спокойствие, а настоящий ужас, настоящий, неподдельный страх, как у людей, которые вдруг оказались слишком близко к чему-то… необратимому. Один из них, едва заглянув в кабинет, инстинктивно прикрыл рот рукой — не потому что не привык к крови, а потому что то, что они увидели, было почти символично: юное, красивое тело в белой рубашке, насквозь пропитанное кровью и лепестками, как если бы кто-то вырвал из земли целое цветущее поле и затолкал его в грудную клетку живого человека. Тэхён не двигался. Он смотрел на них, не моргая, не вслушиваясь, не воспринимая слов — только губы, двигающиеся перед глазами, и чьи-то руки, осторожно, почти с благоговением, поддевающие под плечи и под колени тело Чонгука, перекладывая его на носилки, будто боясь потревожить последние секунды жизни в нём. Тэхён чувствовал, как кровь стекает с его пальцев, оставляя пятна на полу. Он не знал, свои ли это руки. Он не знал, как дышать. — Пульс есть, слабый… давление нестабильное… дыхание — срочно интубировать, — говорили фельдшеры, перекрикивая друг друга, и в их голосах сквозила спешка, неумолимая, как шаги по лестнице в пожаре. Но Тэхён не слышал. Он видел. Точнее, вспоминал. Альфа вспоминал, как Чонгук улыбался, слегка сдержанно, будто что-то держал в себе, но свет всё равно пробивался в уголках его губ. Как однажды протянул ему отчёт, чуть запинаясь, а пальцы дрожали — и Тэхён подумал тогда: "Болеет, наверно". Как смотрел, ловил взгляд, будто хотел что-то сказать… и каждый раз молчал. И теперь всё это — крошилось. Как лепестки под подошвами. Как слово, не успевшее сорваться с губ. Он шёл за носилками, не чувствуя под собой ног, машинально, как в чьём-то сне. Он всё ещё был в рубашке. Он всё ещё был начальником. Он всё ещё был человеком, который опоздал. Когда двери лифта закрылись, он стоял напротив, с руками, вымазанными в крови, с глазами, полными невыносимого осознания: он не спас. он не увидел. он не услышал.***
Комната реанимации была пугающе тихой, нарушаемой только ровным, чуть прерывистым писком мониторов, отслеживающих жизненные показатели, и низким гулом аппаратуры, чья задача — не дать телу умереть слишком быстро. Свет здесь не слепил, но и не давал тепла, холодный белый цвет ламп словно подчеркивал всю стерильность момента, отстраняя всё живое, кроме самого умирания, от этой постели, вокруг которой витала тишина, натянутая, как невидимая простыня между миром и человеком, лежащим без сознания. Чонгук был бледнее больничной подушки, с искусственно приоткрытым ртом, в который вставили пластиковую трубку, из которой тянулся гофрированный шланг — тот самый, что соединял его дыхание с машиной, а жизнь — с вероятностью. Он не двигался, только грудь поднималась с едва уловимой регулярностью, и взгляд, прикрытый веками, казался слишком глубоким, будто за ними пряталась не просто усталость, а сама граница между жизнью и чем-то ещё. Тэхён стоял, не зная, куда девать руки, не зная, что сказать, не зная, зачем вообще говорить, если единственный, кто должен был бы это услышать, был слишком далёк, чтобы отозваться. — У него… последняя стадия? — наконец спросил он, не узнав собственного голоса, охрипшего, севшего, словно и в нём пророс цветок, не давая дышать. Врач — женщина средних лет с собранными в узел волосами, чьё лицо выражало не усталость, а привычное разочарование, будто за день она уже видела троих таких — повернулась медленно, как будто даже поворот головы требовал от неё усилия, и, не поднимая бровей, спокойно спросила: — Простите, а вы… кто ему? Родственник? Тэхён замялся. Он не знал, что сказать. — Я… я друг, — выдавил он наконец, и даже сам услышал, насколько фальшиво звучит это слово, насколько оно не охватывает ничего из происходящего. — Видимо, плохой из вас друг, — произнесла врач спокойно, без издёвки, но с той ледяной прямотой, которую обретают только те, кто давно уже не верит в извинения, — раз вы не знали, что он буквально умирает. Она ушла, оставив в воздухе запах антисептика и ощущение пустоты, а Тэхён остался стоять, вцепившись пальцами в край кровати, будто это было единственное, что удерживало его от распада, и глаза его метались по лицу Чонгука, пытаясь найти в нём хоть что-то живое, хоть один намёк на прощение, на знание, на то, что он — здесь, всё ещё, пусть и где-то очень глубоко. Он не знал, что искать. Но знал, где. Достав из внутреннего кармана телефон Чонгука — покрытый тонкой трещиной по углу и всё ещё заляпанный пятном крови — он разблокировал его пальцем самого омеги, быстро и без всякой деликатности, будто не имел на это права, но делал это потому, что уже не осталось другого способа добраться до истины. Контакты были обычными: «папа», «отец», «шеф», «аптека 24» и «Моя сахарная булочка». Он замер. Открыв переписку, он пролистал вверх, и, как удар по солнечному сплетению, наткнулся на своё имя. — Как он сегодня, Чон? — Выглядит, как всегда. Красиво. Холодно. Я будто не существую рядом. — Он бы хоть раз проявил эмоции… — Он их прячет. Я всё равно люблю. — Ты умрёшь, если он не скажет тебе это первым. — Знаю, — последнее сообщение отправил Чонгук в 17:32 этого же дня. Телефон чуть не выскользнул из рук. Он перечитывал одно и то же сообщение, как будто от повторного чтения буквы поменяются местами и смысл станет другим, легче, безопасней. Но ничего не менялось. Чонгук любил его. Всегда. Молча. До самого конца. Часы тянулись мучительно. Врачи ходили туда-сюда, медсёстры меняли капельницы, изредка заглядывая в палату, отмечая показатели и уровни, иногда переглядываясь — кто-то явно знал, кто он. Кто-то — догадывался. А он всё сидел рядом. Держал за запястье. Слушал, как машина дышит за Чонгука. И ждал. И когда, спустя, казалось, вечность, ресницы омеги дрогнули, а веки медленно приоткрылись — тускло, как фонарь в тумане — первое, что он увидел перед собой, была не потолочная лампа, не трубка во рту, не шумящие капельницы. Это было лицо Тэхёна. Бледное, невыспавшееся, с потемневшими глазами и сжатой челюстью. — Это… это же я? — голос Тэхёна, срывающийся в середине фразы, звучал так, будто он и сам боялся ответа, будто каждый слог, каждый вдох этой простой, но страшной догадки прожигал грудь сильнее, чем признание, и всё же — он должен был это спросить, пусть даже шёпотом, пусть даже через сопротивление собственной гордости, пусть даже через страх услышать правду. Он стоял у кровати, будто прибитый к полу, весь сжавшийся в непроизнесённом, комом застрявшем в горле «прости», и смотрел на Чонгука, на его бледное лицо, обрамлённое пластмассовыми дугами кислородной маски, на ресницы, отбрасывающие слишком тяжёлую тень, на дрожащие пальцы, стиснутые в простыню — и всё внутри него ломалось, разламывалось пополам, потому что теперь он знал, без сомнений, без оговорок, что это он. — Почему ты… почему ты ничего не сказал? — голос альфы стал хриплым, будто простуженным, но не от холода, а от жара вины, что обжигал изнутри, и в этом вопросе не было упрёка, только боль, только невозможность поверить, что всё это происходило на самом деле. Чонгук попытался что-то сказать в ответ, но не смог — язык дёрнулся, губы дрогнули, но горло тут же свело, боль вцепилась изнутри, как железная клешня, и вместе с рвущимся воздухом пошли слёзы — тихие, нескончаемые, невыносимые. — Не надо, не говори, — Тэхён резко выдохнул, шагнул ближе, подался вперёд, почти моляще, — не надо говорить, я сам скажу… пожалуйста, просто слушай. Он замолчал — всего на миг, как будто собирался с силами, будто вытаскивал что-то из самого нутра, что-то долгое время спрятанное, тщательно охраняемое, закованное в броню рациональности и страха быть отвергнутым. — Каждый день, когда ты появлялся в дверях офиса, с этой своей аккуратной причёской, с ровной спиной, с папками в руках и усталыми, но всё равно красивыми глазами — я смотрел, я ловил каждый твой взгляд, каждый вдох, каждое движение, и только бог знает, как я заставлял себя не подойти, не сказать, не дотронуться… потому что я боялся, Чонгук, — голос дрогнул, — я боялся, что ты отвергнешь, что я скажу — и ты исчезнешь из моей жизни, как дым, как мираж, и это будет больнее, чем молчать. Он опустился на край кровати, почти не касаясь простыней, положил руку поверх чужой ладони, ощутил, как под кожей дрожат сосуды, как будто само тело омеги плачет вместе с ним. — Я думал, что это я защищаюсь, что я берегу себя от боли. А теперь вижу: это ты, кто каждый день приходил на работу с этой вымученной улыбкой, с кашлем, с потухшим взглядом — и всё равно держался, всё равно был… ты. А я смотрел — и не понимал. Тэхён провёл дрожащими пальцами по груди Чонгука — осторожно, будто касался не человека, а лилии, что проросла сквозь плоть, расправляя лепестки там, где должна была быть только кожа. — Если бы я только знал… если бы хоть однажды ты… — он запнулся, — я бы никогда не позволил тебе так страдать. Я бы разорвал на себе каждый чёртов лепесток, лишь бы тебе стало легче, я бы вырвал всё это изнутри, своими руками, если бы знал, что это я… причина. Чонгук зажмурился, по его щеке скатилась одинокая слеза, впитавшаяся в подушку так же, как впитывались слова — каждое, сказанное впервые, без масок, без вывертов. — Я люблю тебя, Чонгук. Я не знаю, сколько у нас времени, я не знаю, сможешь ли ты простить, сможем ли мы… — он едва дышал, — но если ты сможешь жить — то я хочу быть рядом. Всегда. Тишина не была пустой. Она была пропитанной чувствами, болью, покаянием и, наконец, признанием, которое могло стать либо прощанием, либо началом чего-то нового. И Чонгук, всё ещё слишком слабый, чтобы говорить, чуть заметно сжал его пальцы — и этого было достаточно.***
Время — странная, зыбкая материя, особенно когда оно переплетается с болью, тревогой и надеждой: кажется, будто каждое утро начинается с дрожи в пальцах, с того самого мига, когда Тэхён, не сомкнув глаз, снова входит в палату, садится на скрипучий пластиковый стул рядом с кроватью и замирает, считая вдохи — не свои, а чужие, пропущенные через трубку, через чужую, беззащитную плоть, которая когда-то смеялась, жила, спорила и сдержанно улыбалась в коридорах офиса, а теперь — лежала недвижимо, с искусственным светом на коже и лилиями, покорно опавшими в венах. Каждый день начинался с ожидания: он держал Чонгука за руку, даже если тот не реагировал, читал ему вслух какие-то новости, делал вид, что всё это — нормально, что так и должно быть, будто это просто отпуск по болезни, просто затянувшийся грипп, а не тень смерти, прошедшая по телу и остановившаяся прямо в сердце. А потом — что-то изменилось. Совсем незаметно, как расцветают цветы в полумраке: не резко, не громко — тихо, едва уловимо. Сначала Чонгук начал морщиться во сне — не от боли, а от того, что сон пришёл сам, без препаратов. Потом — пальцы дрогнули. Потом — взгляд. Настоящий, тёплый, с тяжёлым пониманием, с памятью. Когда он открыл глаза в одно из утр, всё вокруг, всё в палате, всё в теле Тэхёна будто бы издало один большой выдох — облегчение, растворённое в солнечном свете, пробившемся через жалюзи. Врачи не верили, но регистрировали улучшение за улучшением. Тэхён каждый день повторял одни и те же слова «я люблю тебя» и приносил лилии, настоящие, живые — те, что раньше разрывали плоть Чонгука, теперь стояли в вазе у окна, вдыхая свет и отпуская запах — не такой, как прежде, не пугающий, не дурманящий, а настоящий, спокойный, живой. Чонгук начал говорить. Сначала — шёпотом, потом — фразами, потом — с привычной, еле заметной интонацией, которую Тэхён знал до абсурда хорошо. И он ел — понемногу, с осторожностью, как будто тело не верило, что больше не будет отторгать всё, что в него попадало. Он смеялся — поначалу натужно, но потом искренне, когда Тэхён вспоминал глупости из офиса, или как он, не привыкший к больничной еде, пытался уговорить персонал привезти кимбап с рынка. И вот однажды, когда воздух в палате стал не больничным, а просто прохладным, когда Чонгук уже сам держал ложку, а не ждал помощи, Тэхён вошёл в комнату не с тревогой, а с почти детской уверенностью, и сказал, не оставляя места для возражений: — Нас выписывают. Сегодня. Чонгук попытался было что-то сказать, но альфа уже поставил коробку на подоконник — в ней аккуратно сложенная одежда, книги, даже зарядка от телефона — всё, что может понадобиться дома. — Мои вещи… — начал было омега, всё ещё слабым голосом, но с ясным взглядом. Тэхён обернулся, в его движениях больше не было суеты — только тёплая решимость, усталое, но неугасшее терпение. — Всё приедет завтра, — сказал он, бережно засовывая одеяло в сумку, будто и вещи теперь нуждались в заботе, — я договорился с перевозкой. Но ты… ты поедешь со мной. Домой. — Тэхён… — в голосе Чонгука дрогнуло что-то глубокое, не то благодарность, не то растерянность, не то тот самый страх быть обузой. Но альфа подошёл, встал рядом, опустился на корточки, взял его за руку — уверенно, нежно, как будто всё в мире наконец-то пришло в равновесие, — и сказал, глядя прямо в глаза: — Тебе больше не придётся быть одному. Никогда. И в этом обещании не было патетики — только правда, выстраданная, пережитая, наполненная бессонными ночами, лепестками, болью и теми чувствами, которые наконец-то стали произнесёнными.***
Прошёл ровно год. Триста шестьдесят пять дней, в течение которых Чонгук просыпался и засыпал с мыслью, что смерть — всё-таки не победила. Что любовь, такая безмолвная, терпеливая, выросшая сквозь лепестки боли, оказалась сильнее. Сейчас утро. Медленное, пахнущее ванилью и утренним светом. На подоконнике — ваза с лилиями. Как всегда. — Доброе утро, ангел мой, — Тэхён тихо вошёл в комнату, неся завёрнутый в крафтовую бумагу букет. Лилии. Белоснежные, пахнущие медом и июнем. Чонгук, всё ещё укрытый до плеч, перевернулся на бок и протянул руки к нему, сонный, с пушистыми волосами, которые он теперь не прятал. — Ты же вчера дарил… — пробормотал он, уткнувшись в шею Тэхёна. — Сегодня другой день, — ответил альфа, усмехнувшись. — А это значит, что я снова люблю тебя. И снова хочу об этом сказать. — Сколько ты ещё собираешься меня баловать? — лениво улыбнулся омега. — Пока ты не надоешь мне. А это, как ты понимаешь, невозможно, — он лёг рядом, прикрыв их двоих одеялом, и вплёлся в него всем телом, как будто нуждался в этом прикосновении как в воздухе. — Я помню всё. И каждый день, когда ты дышишь рядом, когда ты смеёшься, когда ты не кашляешь кровью — это подарок. И ты сам — мой подарок. — А ты мой… дурак, — с нежной насмешкой сказал Чонгук, прижимаясь ближе. — Слушай… а ведь, наверное, если бы ты не вернулся в офис за документами… — Не говори так. Не думай даже. — Тэхён тут же перекрыл его губы поцелуем — тёплым, крепким, немного сдержанным. — Ты здесь. Это главное. — Я тебя так люблю, Тэ. Иногда боюсь, что всё это сон. Что проснусь — и снова будет офис, боль, и ты не смотришь на меня. — Тогда я буду говорить это до тех пор, пока ты не поверишь, — альфа прижался лбом к его виску. — Я люблю тебя. Спустя несколько секунд, продолжил: — Я люблю тебя. И снова: — Я люблю тебя, Чонгук. Омега дрожал слегка, как будто сердце снова зацвело, но на этот раз — не болью, а теплом. Он провёл пальцами по ключице Тэхёна, по его грудной клетке, где билось сердце — для него, ради него, только с ним. Тэхён стянул с Чонгука рубашку, не отрывая взгляда от его обнажённой кожи, гладкой, тёплой, пахнущей телом и лилиями. Его ладони прошлись по ключицам, задержались на грудной клетке, ощутили, как под ними вздрагивает и колотится сердце. Он медленно наклонился и обвёл губами сосок, втянул его в рот, провёл языком, и Чонгук всхлипнул, выгнув спину, распахнув грудь шире. Он не просил остановиться. Он расстегнул ремень Тэхёна сам — медленно, пальцы дрожали, но были уверены. Под ним тело было напряжённым и горячим. Альфа тяжело дышал, накрывая живот Чонгука влажными поцелуями, спускаясь всё ниже. Язык прошёлся по внутренней стороне бедра, провёл по коже, оставляя влажные следы. Руки развели ноги шире, осторожно, чтобы не напугать, но твёрдо — чтобы почувствовать близость. Чонгук сжал простынь. Он не закрывал глаза — смотрел на Тэхёна. Он хотел видеть всё. Когда тот лизнул его, медленно, уверенно, подбородок скользнул по бедру, губы плотно обхватили омежий член, и Чонгук задохнулся, судорожно выдохнул. Его живот сжался. Он вскинул бёдра навстречу. Тэхён не отстранился. Держал его бёдра, двигался ритмично, каждый раз чуть глубже, каждый раз чуть дольше, пока омега не забился в дрожи. Веки затрепетали, рот приоткрылся, и он чуть не вскрикнул, но удержал голос. Он хотел этого. Он тянулся к нему. — Повернись ко мне, — хрипло выдохнул Тэхён, и Чонгук подчинился, выгнувшись на коленях, уткнувшись лбом в подушку. Он подался назад сам. Ничего не боялся. Альфа лёг поверх, крепко прижал его за талию, провёл по спине рукой, скользнул вниз, раздвинул его, и вошёл. Не сразу, осторожно, мягко, но глубоко. Чонгук закусил губу, всхлипнул, но не от боли — от напряжения, от того, как внутри стало жарко, тесно, насыщенно. Движения были медленными. Настойчивыми. Каждый толчок заставлял Чонгука дрожать сильнее, уткнувшись в подушку, задыхаться в ткани. Тэхён целовал его в загривок, шептал ему в ухо нежности. Одна рука гладила живот, вторая скользнула вниз, обхватила его, начала двигаться в том же ритме. Они звучали вместе: дыхание, стоны, удары тел. Пот. Шёпот. Простынь под ними промокла от напряжения. Бёдра Чонгука горели, колени дрожали, и он тянулся назад, принимал его до самого конца, не отпуская. Кульминация накрыла его быстро. Он вскрикнул, сжался, сотрясся. Тэхён последовал за ним — глубокий, глухой стон, резкий толчок, потом — покой. Тела сплелись, не отрываясь. Он не вышел из него, не отодвинулся. Только обнял. Только дышал с ним на одной подушке. Чонгук обернулся, губы чуть тряслись. Он провёл пальцем по щеке Тэхёна. — Спасибо… за всё. За то, что был. Что остался. Тэхён закрыл глаза, прижался лбом к его виску. — Я не позволю тебе исчезнуть. Никогда.