Просроченное сердце

Горячая работа
PG-13
Завершён
7
автор
Фэндом:
Размер:
19 страниц, 7 778 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
7 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник

✟✟✟

Настройки
Примечания:
Это было удивительно болезненное чувство. Давно оставленное в прошлом, избегаемое всеми способами, но всё такое же неприятное и обжигающее. Хёнджин чувствовал себя потерянным в толпе ребёнком, когда вокруг бесконечным потоком шли люди, старательно обходившие потенциальную проблему и не было никого, кто вывел бы за руку из людского круговорота. Он не плакал, не кричал, не делал ничего, собственно говоря. Просто сидел, смотря в беспокойное море и думал. Вспоминал о прошлом, представлял будущее, отрицал настоящее. Наверное, такова суть его психики – копаться глубоко, игнорируя то, что на самом видном месте, с пометкой «срочно». Так проще. Через время он снова будет точно так же думать, игнорируя проблемы, и вспомнит этот момент, ведь он станет прошлым, значит безопасным, – можно будет и проанализировать. Сегодня по прогнозу не было ни дождя, ни каких-либо ещё ухудшений погоды, по крайней мере на суше. На самом деле было даже душновато – ветра не было и солнце стояло в зените. Но где-то вдалеке всё равно виднелись резкие всплески воды, а волны были достаточно сильными, чтобы Хёнджин мог их увидеть без очков, но недостаточно, чтобы дойти до берега. Так же, как и он сам – что-то чувствовал, но недостаточно, чтобы понять, полностью погрузиться в это. Думать об этом было забавно. Хван мог с точностью сказать, что на поверхности не чувствует совсем ничего, всё внутри просто замерло в один миг и больше не шевелится, прямо как листья растущего рядом кустарника. Но это всегда был самообман, он знал это, ясно понимал, и продолжал игнорировать, не прислушиваясь к сердцу. Обманывать себя было легко, как обвести вокруг пальца пятилетку, сказав о существовании зубной феи. Хёнджин знал, что он прекрасно врёт, даже если это не нужно, – иногда это просто-напросто походило на привычку. Что-то упрощающее жизнь. И в каждой лжи всегда была доля греховности, та самая, из-за которой не попадают в рай и горят в адских котлах тысячелетиями. Его мать и бабушка часто повторяли, что он никогда не должен врать, не должен выкручиваться, это удел плохишей, а он, сын Преподобного отца, должен вести себя соответствующе. Хёнджин это всегда воспринимал как «не позволяй никому узнать какой ты на самом деле, не опозорь семью». Поэтому лгать он научился превосходно и произошло это вполне естественно, словно так и было задумано. Эдакая блажь, что прицепилась в детстве, как ветрянка, и теперь не проходит, глубоко вплетаясь внутрь, становясь частью характера и личности. А личность у Хёнджина была сомнительной, тёмной – таких обычно называют ублюдками, у которых за душой ничего нет. Он не спорил. Это было сложно отрицать и пытаться найти себе хоть какое-то оправдание казалось бесполезным занятием. Хван не любил бесполезные занятия, поэтому даже в универе прогуливал половину пар, ссылаясь на то, что это пустая трата времени, следовательно и доказывать кому-то свою невиновность он не собирался. Даже собственной семье, даже себе. Он лгал, приносил за собой хаос и боль, не считался с людьми и верил исключительно в свои идеалы – мама гордилась бы, он стал как отец. Так и сейчас, сидя на набережной и наблюдая за морем, Хёнджин не считал нужным отключить беззвучный, чтобы ответить хоть на один звонок Минхо, и не думал, что ему стоит пытаться извиниться за всё сделанное этим утром. Это ведь ничего не изменит, значит бесполезно, а Хёнджин не любит бесполезное. Иногда в голове мелькали обрывки чужих слов, сказанные с обжигающим разочарованием, но в конечном итоге всё превратилось в кашу из букв, что не складывается ни в одно предложение. Хотя отчётливое «ты потерялся в собственных играх» всё не сдавалось, оседая на подкорке, словно это выгравировали на черепной коробке. Хёнджин не понимал, о каких играх речь, не понимал, почему он мог потеряться, и от этого не мог всё никак отпустить эту фразу в общий котелок со всем остальным. Хотелось разобрать каждую букву, даже без контекста всего остального, чтобы просто понять. Он мог быть лжецом, лицемером, ублюдком, но он никогда не играл. Подстраивался, выживал, адаптировался, а играть не умел. Может просто от рождения был без таланта к актёрскому мастерству или же психопатические наклонности от отца раскрылись не полностью, он точно не знал, что послужило причиной отсутствия тяги к играм с людьми. Хёнджин действительно не любил, когда что-то идёт строго по сценарию или же, должно привести к чему-то конкретному, это было скучно. Словно он бы повторял из раза в раз один и тот же момент, но с разными людьми, наблюдая, как в этот раз разыграется сюжет. И море перед ним не играло по сценариям. Оно било волнами о камни именно так, как хотело – хаотично, без правил, без зрителей. Соль на губах, ветер, врывающийся в лёгкие, в этом был странный, утешительный парадокс. Хёнджин любил сидеть на набережной именно поэтому. Вода, непредсказуемая, опасная, живая была похожа на него и перед ней не требовалось ни масок, ни лжи. Он вдруг осознал, что телефон в кармане давно не подавал признаков жизни. Минхо перестал звонить. И это – не игровой ход, не театральная пауза, а просто факт. Как высохшая соль на щеках, как боль в неестественно прямой спине, как пустота, которая наконец перестала притворяться, что её нет. Волна разбилась о бетонный выступ, брызгами задев его кроссовки, но Хёнджин не отпрянул, лишь опустил взгляд вниз. Плохой погоды не обещали, но назревала буря. И, глядя на это и невольно сравнив себя в очередной раз с неспокойной водой, он впервые за долгое время почувствовал себя... настоящим. Просто человеком на краю набережной, которому больше нечего скрывать. Может, в этом и был ответ. Не в анализе прошлого, не в построении будущего, а в молчаливом принятии того, что он такой: сломанный, лживый, но наконец-то честный. Хотя бы с самим собой. Хотя бы на мгновение. Он достал телефон, видя на экране семнадцать пропущенных вызовов. Хёнджин набрал номер по памяти, и первый раз за долгие годы он не думал, что скажет. Просто нажал "вызов" и поднёс смартфон к уху, глядя, как буря с каждым мгновением подползает ближе к городу. После нескольких гудков трубка взорвалась молчанием – тяжёлым, как свинец в лёгких. Хёнджин не произнёс ни слова, просто ждал. — Ты где? — Голос Минхо был сдавленным, будто он сжимал телефон так яростно, словно вместо несчастного устройства в его руках было горло Хёнджина. — Набережная. — Почему не брал трубку? Хёнджин посмотрел на море. Волны бились о камни – без смысла, без цели, так же, как он бил Минхо словами всё это время. — Не знал, что сказать. — Вот ведь, — на другом конце младший резко вдохнул, а потом издал тихий, надтреснутый смешок. — Даже сейчас ты лжёшь. — Я не... — "Не знал"? — Минхо перебил, и в его голосе вдруг проступила та самая интонация, что звучала утром. Та, что резанула Хёнджина острее, чем крик. — Ты всегда знаешь, что сказать. Ты просто выбираешь не говорить. Тишина. Где-то вдали громыхнул гром – небеса наконец разродились штормом, которого не обещал прогноз. — Я не хотел тебя ранить, — Хёнджин выдавил из себя намёк на раскаяние в голосе, но почему-то сегодня врать не получалось. Даже он себе бы не поверил. — Врёшь. Ты хотел, ты радовался. Потому что если я разбит – то ты не один в своём дерьме! Хёнджин закрыл глаза, чуть сильнее сжимая телефон в руке. Всё было таким неправильным, таким выматывающим, словно у него выцеживали из вен по одной капельке крови раз в минуту, разбавляя ею вино. Он даже не помнил, с чего началась их ссора утром, где он снова ошибся и почему младший так зол. Не помнил или не хотел помнить, это уже казалось неважным. Хёнджину хотелось лишь остаться в своей пустоте подольше, чтобы никто не пытался воззвать к его высоким моральным принципам. — Минхо... — Всё. Хватит, — голос на другом конце внезапно стал тихим, усталым. — Я больше не буду звонить. Гудки. Хёнджин опустил руку с телефоном, наблюдая, как экран медленно гаснет. Дождь начал стучать по его плечам, но он не шевелился, оставаясь на месте, словно статичная картинка. Он действительно не знал, что сказать, потому что впервые за всю жизнь правда и ложь в его голове звучали одинаково. Дождь лип к коже, как вторые руки – холодные, чужие, но почему-то не отталкивающие. Хёнджин не двигался, даже когда вода затекла за воротник и поползла по позвоночнику ледяными пальцами – в какой-то степени это было даже приятно. Телефон в его руке снова тихо завибрировал, и он посмотрел на экран, медленно моргая. Одно новое сообщение от Минхо. Хёнджин не открывал, просто провёл пальцем по стеклу, размазав капли, и вдруг осознал, что боится. Не гнева, не криков – а того, что там ничего нет. Пустота. Тире. Точка. Как в его собственной груди. Узнавать не хотелось, но он всё равно разблокировал экран.

"Я не буду звонить. Но если ты решишь прийти – дверь открыта. Только... перестань врать. Хотя бы себе."

Море ревело где-то впереди. Хёнджин поднял голову и впервые за день увидел небо – свинцовое, низкое, но уже без той давящей тяжести, хотя оно осталось всё таким же непроглядным. Опустив глаза обратно, Хван не сдержал тихий вздох, сообщение горело на экране, будто прожигая ему сетчатку. "Перестань врать. Хотя бы себе." Хёнджин сжал телефон так, что, казалось, ещё чуть-чуть, и стекло затрещит. В ушах внезапно зазвучал голос отца – тот самый, низкий и спокойный, каким он говорил с кафедры в церкви:

«Ложь – это грех, сын. Но самый страшный грех – когда ты начинаешь верить в собственную ложь.»

Он тогда ничего не понял, ему было всего лишь десять. А сейчас в памяти всплыло другое воспоминание. Про Минхо, три года назад, на его кухне в три часа ночи после двух бутылок соджу. Его лицо было в кровоподтёках, но он смеялся, размазывая кровь по щеке. Они тогда снова подрались, поссорились и, не придя даже ни к каким выводам, молча поставили на стол алкоголь. И когда слегка опьяневший Минхо успокоился, он долго смотрел на Хёнджина, а потом снова рассмеялся.

— Чёрт, Хён, ну почему ты всегда такой...

— Какой?

— Ненастоящий. Словно тебя вообще нет за этим лицом.

Хёнджин тогда фыркнул, пододвинул к нему третью бутылку и сменил тему. Теперь он, кажется, понимал про что говорил отец. Дождь хлестал по лицу, смешиваясь с чем-то тёплым и солёным на губах. Это было так нелепо, что он рассмеялся – хрипло, горько, пока не запершило в горле, но в этом смехе была странная, почти пугающая его лёгкость, как будто он впервые не придумывал, что должен чувствовать. Телефон снова завибрировал, снова уведомление от контакта с заученным наизусть номером. Смех Хёнджина резко прервался, когда текст сообщения дошёл до его воспалённого сознания.

"И да. Если придёшь — я включу тот дурацкий сериал, который ты ненавидишь. Просто чтобы посмотреть, как ты кривишься."

Он замер. Перед глазами калейдоскопом поплыли картинки, заставляя почти зажмуриться. Минхо орёт на него утром, швыряя любимую чашку в стену. Минхо, спящий вчера на диване в носках с ежами, хотя он всей душой ненавидел эти носки. Минхо, тыкающий в его грудь сегодня и кричащий о том, что у нормальных людей там должно быть сердце, а не процессор от компьютера. Минхо, готовящий ему позавчера домашнюю пиццу. Минхо, который всё ещё шлёт ему сообщения, хотя Хёнджин этого не заслужил. В голове пульсировало одно единственное "почему?" и Хёнджин на физическом уровне чувствовал потребность ударить себя камнем в висок, лишь бы это прекратилось. Лишь бы не думать о том, что даже потенциально кажется болезненным. Но его тело не слушалось – резко вдохнув он встал, бросив последний взгляд на большие волны вдалеке, и пошёл. Сделал шаг, потом ещё один, ещё, ещё, ещё. Кроссовки хлюпали по мокрому асфальту, но он не ускорялся, не бежал. Просто шёл, медленно перебирая ногами – туда, где, возможно, его всё ещё ждали. Город растекался перед ним, как акварель, смытая дождём, фонари мерцали сквозь пелену воды, превращаясь в расплывчатые жёлтые пятна. Хёнджин шёл, не ускоряясь, не замедляясь, его кроссовки шлёпали по лужам, но звук тонул в рёве грома откуда-то сзади. Он не слышал ничего, погружённый в собственную память, как шахтёр, ищущий алмазы. Только вместо драгоценных камней у него были окаменелости – кости эмоций, трупы чувств, всё, что однажды упало на самое дно и осталось забытым.

«Бог видит всё, сын. Даже то, что ты прячешь.»

Кафедра. Золотой крест. Лица прихожан, обращённые к отцу, как подсолнухи к солнцу. А потом – кабинет дома. Бутылка коньяка. Женские туфли под диваном, которые не принадлежали маме. «Лжец» — тогда двенадцатилетний Хёнджин сказал это вслух за что получил по губам линейкой.

«Лжец» — думал он сейчас, и язык будто прилип к нёбу от горечи, не давая вымолвить и слово. Молния, растянувшись, кажется, на всё небо ударила где-то за спиной, ослепляя на секунду витрины. Он не моргнул, чувствуя лишь, как сердце словно замедлилось, когда в памяти всплыла бабушка.

Её руки, пахнущие ладаном, всегда крепко сжимали его плечи, не давая ни вырваться, ни шелохнуться. Голос – скрипучий, отвратительный, отдающий чем-то уже мёртвым, и она всегда наклонялась к его уху, чтобы он точно услышал.

«Ты – сын священника. Ты должен быть лучше.»

А потом удар розгами по пальцам, когда он случайно разбил икону. Кровь на золотом окладе и ощущение, что его руки рассечены до кости, никогда не заживут и покроются гнойными волдырями.

— Я старалась, — она всегда шептала это позже, стирая его слёзы грубым платком, оставляя на детском лице лишь больше невидимых шрамов. — Чтобы ты не стал... как он.

Но он стал. Он стал даже хуже, так что отец и правда гордился бы им. Гром раскатисто взревел над головой, заставляя прохожих шарахаться в подъезды, и Хёнджин не сдержался, начиная смеяться как умалишенный. В голос, с хрипом от утренних криков, с горечью от воспоминаний – он смеялся, словно это последнее, на что он был способен сейчас. А потом в этой неясной и гноящейся череде мыслей появилась Мама. Самым холодным и отстранённым кусочком памяти. Призраком.

Она красила губы перед зеркалом. Семилетний Хёнджин сидит на ковре и смотрел. Внимательно, изучая каждую деталь её наряда и макияжа. Женщина не смотрела на него в ответ, не обращала внимание, но почему-то закатывала глаза каждый раз, когда он издавал хоть какой-то звук. Даже если это был звук его дыхания.

— Мама, а что такое "грех"?

— Это когда ты делаешь больно тем, кто поверил в тебя.

Она так и не повернулась к нему лицом.

Хёнджин запустил пальцы в волосы, с силой сжимая и оттягивая, не переставая смеяться. Дождь промочил всю его одежду до нитки и с огромной вероятностью он заболеет уже завтра, но ему было всё равно. В голове лишь крутилась карусель из всех фраз, что зачем-то отложились в его памяти. Они окружили его, словно пираньи кусок мяса с кровью, готовые оставить от него только медленно рассеивающийся красный след – ни намека на его существование. «Ты – грех. Живой, дышащий. Бог был бы разочарован тобой» – Отец. «Я хотела, чтобы ты умер так и не родившись» – Мама. «Не говори ничего, когда мы придём на исповедь. Никто не должен узнать... какой ты» – Бабушка. «Чёрт возьми, Хён, да ты же вообще ничего не чувствуешь! Ну и ладно, врёшь себе, пожалуйста, хуй с тобой, но мне-то зачем?» – Минхо. «Если придёшь – я включу тот дурацкий сериал, который ты ненавидишь» – Минхо…? Хёнджин резко остановился посреди пустынного перекрёстка, игнорируя холодные капли, настойчиво стучащие по его скулам, как пальцы по клавишам. В горле ком, но наружу что-то просилось. Не ложь, не правда. Что-то третье. Он вдруг осознал, что идёт к нему, не потому что «надо» или «выгодно». А потому что Минхо видел его настоящим и всё ещё ждал. Тротуар закончился внезапно, Хёнджин, потерявшись в своей голове, не заметил, как прошёл почти четыре километра от набережной. Перед ним крыльцо, знакомое до тошноты: трещина в третьей снизу ступени, подвесные горшки со свисающими растениями, беспокойно качающимися на ветру, выцветшая наклейка с надписью «Добро пожаловать», которую никто не решался отклеить. Он замер. На первом этаже окно Минхо светилось жёлтым – он дома. Может быть, включил тот самый дурацкий сериал или уже уснул, сжав телефон в руке? Ещё один нетвёрдый шаг – нога поднялась сама, но застыла в воздухе, когда шестерёнки в голове начали работать с удвоенной силой. Что он вообще может сейчас сказать Минхо? «Прости, я был не прав»? Слишком просто, слишком... человечно. Гром грохнул прямо над крышей, и в этот момент дверь дёрнулась, заставляя Хёнджина отпрыгнуть, выругавшись себе под нос. Минхо стоял на пороге, в растянутом свитере – самом ужасном, что у него есть – с оленями, с кружкой в руках. Пар поднимался над чаем, растворяясь в холодном воздухе, но успевая слегка задеть своим ароматом обоих парней. Они смотрели друг на друга так, пожалуй, впервые за четыре года. Минхо – с усталым вызовом, Хёнджин – впервые в жизни без маски. — Ты... Минхо замолчал прерванный очередным раскатом грома и не успел он снова открыть рот, свет уличных фонарей погас, только молния где-то вдалеке выхватила их силуэты. Один с вытянутой вперёд рукой, второй с кружкой, которую теперь сжимал так, что пальцы побелели. Тьма между ними была густой, липкой, как смола. Хёнджин чувствовал, как его дыхание замедляется – старое, выученное в детстве: замри, и боль пройдёт мимо. Но Минхо не боль. Минхо – это... Он пах чаем. Всегда пах. Даже когда злился. Память услужливо подкинула, как Минхо всегда приносил ему чай, не спрашивая, особенно агрессивно заставляя его пить, если проступают симптомы болезни. И смотрел при этом злобно, раздражённо, но тёплыми пальцами проверял лоб, всё-таки впихивая в руки Хвана кружку. «Почему ты помнишь именно это?» — внутренний голос язвительный, почти ядовитый, топящий его в оглушительном звуке собственных ломающихся под тяжестью слов костей. — «А не то, как он орал сегодня утром? Потому что тогда он думал, что ты можешь простудиться. Как будто ты хрупкий. Как будто ты живой.» В висках застучало, словно кто-то надел на его голову кастрюлю и начал стучать палкой. Неприятно. Почти что больно, но Хёнджин заставил себя сжать челюсть, терпя. В голове вертелись две правды. Первая, он – чудовище. Выдрессированное отцом, отполированное матерью. Умеет ранить так, чтобы кровь не сразу показалась. Вторая, Минхо... Минхо носит дурацкие носки, Минхо храпит на боку, Минхо ждёт его в дверях с чаем, когда за спиной гром. Хёнджин вдруг понял, что он ровно посередине – между крыльцом и улицей. Один шаг назад – и дождь смоет все следы, один шаг вперёд – и неизвестность. В голове всплыл голос отца: «Бойся, сын. Бойся сделать выбор» и по спине, вместе с холодными каплями, пробежали мурашки. А Хёнджин просто стоял на пороге, ощущая, как капли замерзают у него на скулах, и понятия не имел, что ему делать дальше. Внутри – пустота, привычная, как собственное дыхание, снаружи – Минхо. Всегда Минхо. — Может, предашься раздумьям там, где есть батареи? — Голос Минхо прорвался сквозь шум дождя, слишком резкий, слишком живой. — Или ты решил окончательно слиться с камнями в моём дворе? Молния осветила его лицо белым светом, показывая недовольно сжатые губы, намокшие ресницы и пальцы, впившиеся в дверной косяк. Хёнджин медленно разжал ладонь, думая лишь об одном парадоксе. Минхо злится, ненавидит. Должен ненавидеть, но почему тогда дверь всё ещё открыта? Он сделал неуверенный шаг вперёд, заходя внутрь и делая вид, что не видит закатанных от его медлительности глаз младшего. — Чёрт возьми, — Минхо прошипел, швыряя ему в лицо что-то мягкое. — Ты уже дрожать начал. Полотенце пахло стиральным порошком и чем-то ещё – мятой, может быть. Хёнджин прижал его к груди, чувствуя, как влажная ткань рубашки липнет к коже. Он всё ещё злится, но полотенце – сухое, чистое. В голове как на зло снова и снова прокручивалось сообщение и условие, выдвинутое, наверное, от отчаяния. Не врать, хотя бы себе. Горло сдавило, словно железными тисками и на мгновение захотелось бросить эту провальную затею и сбежать обратно под дождь, где он мог бы затеряться в ночной темноте, подсвеченный лишь молниями. Не возвращаться сюда больше никогда, забыть и номер телефона, и адрес, и Минхо. Особенно Минхо. Но мгновение прошло и мягкость полотенца в руках вернула Хёнджина в реальность, где не было возможности убежать, не тогда, когда он всё-таки пришёл. Он стоял, сжимая махровую ткань в пальцах, чувствуя, что оно уже впитало воду успевшую накапать с его волос и стало тяжёлым. — Я не знаю, как это... не врать. Слова упали на пол, тихие, как первые капли перед ливнем. Минхо замер, его спина напряглась под свитером, но он не обернулся, давая старшему продолжить. Прихожую сотрясала тишина, нарушаемая только тиканьем кухонных часов, отсчитывая секунды.  Хёнджин молча смотрел в пол, разглядывая лужицу у своих ног. Говорить было физически тяжело, невыносимо, но он зажмурился, делая тихий глубокий выдох. — Чувствовать, — он продолжил, и его голос был хриплым, будто ржавым. — Не анализировать. Говорить... то, что думаю. Минхо медленно обернулся, в жёлтом свете ламп на стенах коридора его глаза блестели, как мокрый асфальт под фонарями. Они искали в чужом лице то, что осталось на кончике языка невысказанным вслух, хотя бы просто намёк — Вот видишь, — он сказал слишком спокойно. — А говоришь, не умеешь. — Я... — Замолчи, — Минхо шагнул к нему, слишком близко, чтобы попытаться убежать, но недостаточно, чтобы избавиться от расстояния между ними. — Ты сейчас либо соврёшь снова, либо... Он не договорил. Потому что Хёнджин, не думая, протянул руку – и коснулся его щеки. Холодной, мокрой, настоящей. Кожа ощущалась мягкой, её хотелось гладить, чувствовать кончиками пальцев, запомнить каждый дюйм. Хёнджин набрал полные лёгкие воздуха, медленно выдыхая. — Я не хочу врать тебе, — он прошептал. И это, наконец, было правдой. Ладонь Хёнджина всё ещё касалась щеки Минхо, но теперь он чувствовал, как под пальцами младший дрожит. Его собственное тело будто разрывалось на части – где-то внутри скрежетали тупые лезвия, перемалывая органы в кровавую кашу. — Я... Его голос сорвался, застряв где-то в горле, в железной клетке из тисков. Внутри он кричал на самого себя изо всех сил, умолял, просил сжалиться, сказать хоть что-то.

Просто скажи. Просто открой рот и…

Хёнджин сглотнул, попробовал снова. — Я... Каждая попытка давила на грудную клетку, как кирпич. Как многотонный груз, упавший на него откуда-то сверху, где по всем легендам сидел Бог. И в этом была ирония, закономерность, почти что комедия – оттуда, куда он должен был податься за прощением, ползать на коленях перед высшим существом, в него летели камни, лишь добивающие его. Минхо не шевелился, терпеливо ждал. Хёнджин закрыл глаза. — Я не знаю, что я чувствую. Пауза. Тиканье часов. Собственное сердце, бьющееся где-то в ушах. — Но... — он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, повторяя шрамы полумесяцев. — Но я знаю, что... не хочу, чтобы ты уходил. Губы Хёнджина онемели, язык стал ватным, не слушающимся. Это ощущалось как неудачный укол лидокаина – всё заморозилось, но боль осталась. Она пульсировала по всему телу, заменив кровь, извивалась, шипела, возрождала всю ненависть, на которую Хёнджин был способен.

Это всё? Это всё, что ты можешь выжать из себя? Чёртово ничтожество!

Минхо вдруг глубоко вздохнул, как будто перед этим забыл дышать. — Боже... — он провёл рукой по лицу, смахивая что-то мокрое. — Чёрт возьми, Хён... И подняв глаза на младшего, Хёнджин понял, что он плачет. Из-за него. Снова из-за него и этих жалких, корявых слов, которые дались ему труднее, чем любая ложь, и было отвратительнее всего, что он делал в своей жизни. — Я... — Он попытался снова, но Минхо резко шагнул вперёд и крепко обнял его, так, что Хёнджин почувствовал, как его собственное тело дрожит. — Дурак, — Минхо прошептал ему в плечо, прижимая к себе. — Ты уже чувствуешь. Просто боишься в этом признаться. Хёнджин с трудом разжал кулаки и медленно, очень медленно, обнял его в ответ. Объятия. Горячие, тесные, невыносимые. Минхо прижал его к себе так сильно, что Хёнджин почувствовал рёбра под своими пальцами – хрупкие, человеческие. Его собственное тело оцепенело, будто застыло между двумя состояниями: оттолкнуть или утонуть. А потом – слёзы. Они вырвались внезапно, как кровь из раны, которую слишком долго зажимали. Горячие, солёные, постыдные. Хёнджин зажмурился, но они всё равно текли по щекам, по губам, капали на плечо Минхо, оставляя тёмные пятна на дурацком свитере с оленями.

Нет. Нет, нет, нет!

Он попытался отстраниться, но Минхо не отпустил.

Прекрати. Прекрати это. Ты не имеешь права. Ты…

Хёнджин замер, жмурясь до бликов перед глазами. Ему пять лет. Он разбил вазу. Мать хватает его за руку, трясёт, кричит что-то. Он плачет. Она бьёт его по щекам – «Замолчи! От тебя одни лишь проблемы!». Слёзы высохли тогда. Навсегда. А сейчас они лились без его разрешения.

Я ненавижу это. Ненавижу себя. Ненавижу, что ты видишь меня таким. Ненавижу, что мне...

— Всё нормально, — Минхо аккуратно гладил его по спине, как будто боялся спугнуть. Но это была ложь. Ничего не было нормально. Хёнджин разваливался на части в его руках, как гнилая древесина, выеденная изнутри термитами. Каждый вдох обжигал лёгкие, каждое касание оставляло ожог. Он просто сгорал в этом всём, но мог лишь думать о том, что Минхо, так крепко сжимающий его, сгорит вместе с ним, если не отпустит.

Я не заслужил это.

Я обманываю его снова.

Он думает, что во мне есть что-то человеческое, но это не так.

Но когда он снова попытался вырваться – Минхо снова не отпустил.        — Дерьмо, Хён, — он прижал ладонь к его затылку, заставив прижаться лбом к своему плечу. — Да просто... плачь, чёрт возьми. И Хёнджин сломался. Некрасиво, громко, с хриплым, животным звуком, который вырвался из самого нутра. Он ненавидел себя за это, но впервые за всю жизнь кто-то держал его, пока он плакал. Минхо не ослаблял хватку, даже когда Хёнджин начал вырываться по-настоящему – резко, отчаянно, как загнанный в клетку зверь. Все его инстинкты орали, чтобы он сбежал. Оттолкнул, ударил, сделал всё, чтобы вырваться и убежать, а внутренний голос, не останавливаясь, лишь подначивал. Ему нельзя плакать. — Нет, — Хёнджин давился словами между рыданиями, — нет, нет, прекрати, ты не понимаешь... Но Минхо понимал. Слишком хорошо. — Я люблю тебя, — младший шептал прямо в его мокрые волосы, лишь крепче стискивая в своих руках, и слова обожгли Хёнджина сильнее любой ненависти. — Люблю, даже когда ты вот такой. Особенно когда ты вот такой. Хёнджин затряс головой, пытаясь вырваться, но Минхо лишь прижал его сильнее – так, что их сердца стучали в унисон через слои мокрой ткани. — Нет, — Хёнджин хрипел, царапая тупыми ногтями его спину, — нет, не надо, я не... — Ты боишься, — Минхо перебил, и его голос дрожал, но в нём не было ни капли неуверенности, лишь понимание, — что если я увижу тебя настоящим, то уйду, — Хёнджин замер. — Но я уже вижу. И я всё ещё здесь. Что-то внутри разорвалось, как воздушный шарик, наткнувшийся на иглу. Он обмяк в этих объятиях, как раненый солдат, наконец-то позволивший себе упасть. Его рыдания стали глухими, бессильными, но Минхо держал его даже крепче, будто пытаясь передать через прикосновение: "Я не исчезну. Даже когда тебе страшно. Даже когда тебе стыдно. Даже когда ты сам себя ненавидишь." Хёнджин не верил ни словам, ни обещаниям, но он хотел верить этим рукам, что не отпускали его даже сейчас, когда он был разбитым, беззащитным, настоящим. Лампа трещала над головой, мигая в такт ударам грома за окном – раз, два, гаснет – и снова жёлтый проблеск света на стенах, где висели фотографии, как обвинения. Хёнджин не знал в чём, но у него было ощущение, что каждая из них его осуждает, насмехается, напоминает о том, что его здесь быть не должно. Та где Минхо с друзьями – он обнимал их так же, как сейчас Хёнджина; Минхо с собакой, мёртвой теперь, но на снимке ещё живой, с высунутым языком; Минхо с ним, Хёнджин помнил этот момент – пальцы на своей щеке, слишком тёплые, слишком настоящие, а он уже тогда слышал мерзкий голос в своей голове, нашёптывающий, что скоро он всё испортит. Он знал все эти фотографии на стене, застывшие моменты, в которых он сам всегда выглядел чужим, будто вклеенным позже. Знал трещину в углу зеркала, ту самую, что появилась в день, когда он впервые оттолкнул Минхо так сильно, что тот ударился о стену. Знал о привычке заниматься на ковре, вместо стола, потому что на полу небрежно брошенные книги, а рядом карандаши, стикеры с глупыми рисунками, кружки с остывшим чаем. Сегодня среди них валялся медицинский справочник, раскрытый на главе «Социопатия». Он знал этот дом почти наизусть, потому что провёл в нём слишком много времени, но сейчас он разваливался на части в этих стенах, а младший держал его, как последнюю уцелевшую после пожара вещь. Хёнджин зажмурился.

Отец в кабинете. На столе раскрытая Библия и бутылка виски. Он держит его, семилетнего, за подбородок, заставляя смотреть на распятие.

— Видишь, сынок? Он страдал за грехи других. А ты... — Пауза. Глаза отца пустые, как дно стакана. — Ты будешь страдать за свои.

Сейчас, в этом доме, пахнущем апельсиновым воском от свечей, которые Минхо жёг перед экзаменами на удачу, Хёнджин чувствовал себя грязнее, чем тогда. Он испачкает эти стены, отравит этот воздух, разрушит младшего, даже не заметив. — Дыши, — Минхо прижал его ладонь к своей груди. Под пальцами рёбра, сердце, жизнь. — Вот так. Вместе со мной. Хёнджин снова и снова пытался вырваться. Привычка, рефлекс, упорное не имеешь права к нему прикасаться, но Минхо не отпустил. Вместо этого его пальцы запутались в тёмных волосах, такие грубые, но почему-то ощущающиеся самыми нежными. — Я не святой и не дурак. Я знаю, кто ты и всё равно... Гром заглушил конец фразы, но Хёнджин понял. Он вдруг увидел их обоих со стороны: себя, сжавшегося, дрожащего, с красными глазами, как ребёнок, как тот ребёнок и Минхо, не святого, не наивного, а такого же сломанного. Хван вцепился в его свитер – олени, чёрт возьми, олени – пряча лицо в сгибе его шеи. Младший пах чаем, всегда пах, даже когда злился. Даже когда Хёнджин не заслуживал ничего из этого.

Отец на кухне. Полумрак. Запах ладана и снова чего-то крепкого.

— Ты думаешь, если будешь плакать, тебя пожалеют? — Холодные пальцы впиваются в его щёки. — Ты сын священника, ты должен быть крепче.

— Да, отец. — Двенадцатилетний Хёнджин глотает слезы. Они жгут горло, как кислота.

Сейчас слёзы жгут так же сильно, но Минхо не отпускает.

Отец в пустом храме. Напротив них статуя распятого Иисуса, а в руке мужчины розги.

— Грех, сын мой, это не просто ложь. Это слабость. — Рука на его плече тяжёлая, горячая. Как капающий на голую кожу раскалённый металл. — Ты не должен позволять себе слабости.

Потом – удар, не по лицу, а по руке, которая дрожала от страха.

— Перестань.

Пальцы Минхо впились в спину с каждой секундой всё больше трясущегося Хёнджина, не давая ему сбежать не на этот раз. Он чувствовал, как под ладонями дрожат плечи, как сбивается дыхание, как бьётся сердце, слишком быстрое, слишком живое. — Ты здесь, — прошептал Минхо, прижимая его ближе. — Ты здесь, и я не отпущу. Но внутри Хёнджина что-то сопротивлялось, продолжало брыкаться и рваться из ловушки рук подальше. Всё казалось отвратительно сюрреалистичным, ненастоящим, потому что он никогда бы не позволил себе подпустить кого-то настолько близко. Потому что обычно никто и не пытается.

Ложь.

Он не понимает.

Он не знает, что ты сделал.

Он не знает, что ты ещё сделаешь.

Минхо, будто слыша эти мысли, провёл ладонью по его позвоночнику – намеренно медленно, как будто разглаживая невидимые трещины. Каждым движением пытаясь вселить уверенность в искренности, заставить поверить. Хёнджину от этих ласковых касаний, от его голоса выламывало все двести семь костей. — Я знаю, — сказал он тихим твёрдым голосом. — Я знаю тебя.

Нет.

Нет, нет, нет..

— Я знаю, что ты лжёшь, — младший продолжал, не обращая внимания на его внутренний протест, даже не пытаясь сделать вид. — Я знаю, что тебе страшно, знаю, что ты ненавидишь себя за это. И мне наплевать. Каждое слово било прямо в грудь, как молот. Хёнджин попытался отстраниться, но Минхо не позволил. Они оба не прекращали свою борьбу, где один пытался удержать, а второй сбежать, потерявшись под дождём. И это была изначально провальная война, на неравных условиях, без награды в конце. — Нет, — он шептал, прижимая лоб к его плечу. — Нет, ты не уйдёшь. Не в этот раз. И тьма внутри Хёнджина взревела, словно раненное, загнанное в клетку животное. Его уши заложило от бесконечно повторяющихся звуков, слов, целых предложений, надиктованных разумом. В ушах звенело от бесконечного эха и голоса отца, читающего сквозь зубы: «Как пёс возвращается на блевотину свою, так глупый повторяет глупость свою».

Опять. Опять. Опять.

Он ошибается.

Он глуп.

Он не понимает, что ты разрушишь его.

Хотелось закричать, перебить собственных демонов, но он не мог. Ничего. Лишь плакать, слабо отпихивая Минхо, будто это действительно могло помочь. Но младший, будто слыша и это, тихо и горько рассмеялся, прямо в его волосы и Хёнджин... он сдался. Не потому, что поверил. Потому что устал. Устал быть псом, возвращающимся к своей блевотине, устал от этой бесконечной петли, где всё его существование – сплошная ошибка. Минхо грубо обхватил его лицо ладонями, пальцы впились в скулы, проверяя: ты здесь? ты реальный? А потом – поцелуй в нос. Смешной, нелепый, совершенно неуместный для момента, когда Хёнджин весь дрожал, как осиновый лист, пока слёзы текли по щекам без остановки. Как опровержение всех проклятых стихов. — Ты... Голос Хёнджина окончательно сломался, но Минхо уже целовал всё подряд – лоб, веки, мокрые от слёз ресницы, уголки губ, подбородок. Без смысла, без расчёта, просто потому что мог. Старший зажмурился.

Не надо.

Не надо так...

Не надо делать вид, будто я этого заслуживаю.

Но Минхо не слушал, он уже тащил его за руку по коридору мимо разбросанных книг, мимо фотографий, мимо дивана и горшков с засохшими цветами. Цепко держал за руку, не давая и шага сделать в сторону выхода. Вёл за собой на второй этаж по скрипучим ступенькам лестницы в ванную. Свет в ней горел ярче, подчёркивая каждую каплю на коже Хёнджина, каждый след его разрушения. Минхо, не говоря ни слова, стащил всю мокрую одежду со старшего, кидая всё в кучу на пол. — Ванна или душ? Он говорил так буднично, будто спрашивал «чай или кофе» на завтрак, Хёнджин в ответ молчал, чувствуя, как по голой коже ползут ледяные мурашки. Но Минхо уже включил воду – тёплую, почти горячую, и пар начал заволакивать зеркало, стирая их отражения. — Ладно, — он вздохнул, видя, что Хёнджин застыл прямо посередине ванной. — Значит, сам решаю. И толкнул его под душ. Вода обожгла кожу – не больно, нет, но слишком резко, слишком реально. Хёнджин попытался открыть рот, но на него направили лейкой и младший выглядел почти что угрожающе. — Замолчи, — Минхо уменьшил напор, хмуря брови. — Сначала согрейся, потом будешь ненавидеть себя и возмущаться на меня. По расписанию. Удивительная абсурдность момента, Хёнджин, голый, дрожащий, под почти кипятком, с красными от слёз глазами и Минхо, мокрый от брызг, в своём дурацком свитере, с лицом, которое не выражало ни капли сожаления. И этот невыносимый взгляд – упрямый, неотступный – словно говорил: «Да, ты чудовище. Да, ты лжец. Но ты моё чудовище. И я не отдам тебя даже тебе самому.» Минхо закатил глаза, когда Хёнджин так и остался неподвижным, с опущенной головой и пустым взглядом. — Хён, ты как маленький, — он ворчал, но мочалка скользила по коже Хёнджина так нежно, будто он боялся оставить след. Вода лилась горячими потоками, смывая слёзы, грязь, пот, но не стыд, не эту гниль внутри, от которой Хёнджин так и не мог избавиться. — В следующий раз, — Минхо намылил ему спину, втирая пену слишком аккуратно для своих слов, — я тебя наручниками к батарее прикую, чтобы никуда не сбежал. И не промок. Хёнджин молчал. Он не заслужил это, не заслужил эти пальцы, вымывающие шампунь из его волос так бережно, будто он хрустальный. Не заслужил эти губы, прижимающиеся к его мокрому лбу между ругательствами. Не заслужил этот взгляд – сердитый, но беззлобный, как у матери, которая ругает ребёнка за то, что выбежал на дорогу, но тут же обнимает, потому что испугалась за него. — Дыши, — Минхо шлёпнул его по плечу и тут же провёл ладонью по тому же месту, будто извиняясь. — А то опять в себя не придёшь, и мне таблетки в тебя пихать придётся. Старший вздрогнул, почти что испуганно подняв на Минхо глаза.

Отец. Больница. Руки, пристёгнутые к кровати.

— Ты довёл мать до слёз. Ты позор.

Укол в руку. Тьма.

— Эй, — Минхо щёлкнул пальцами перед его лицом. — Я здесь. Не он. Как он узнал? Как он всегда узнавал? Хёнджин не спросил. Просто уронил голову ему на плечо. Минхо театрально вздохнул, но притянул его ближе, закрыв ладонью затылок, будто защищая от невидимых ударов. Это не помогало, но старший слышал ненавистный голос отца тише. Он дрожал, податливо прижимаясь к теплу Минхо и пытаясь справиться с непрекращающимися воспоминаниями. — Ладно, — он выключил воду. — Хватит. Капли с волос Хёнджина падали на пол, лужицами растекаясь на кафеле. Минхо накинул на него полотенце и начал вытирать – грубо, но тщательно, как будто стирая не воду, а всё, что он накопил за эти годы. — В следующий раз, — он ткнул его пальцем в грудь, — позвони, а не ходи под дождём, как идиот. Горячая вода стекала с тела, но внутри Хёнджина оставался лёд – тот самый, что сковывал его с детства. Воспоминания накатывали волнами, как приступ. Как лихорадка, пробирающая до самых костей.

Отец за кафедрой. Голос, гулкий, как колокол: «Ибо всякий, кто призовёт имя Господне, спасётся».

А потом – тот же голос, но уже в кабинете, с примесью виски: «Ты — мой крест, сынок. Мое наказание».

Хёнджин знал Библию наизусть и ненавидел каждое слово.

Минхо вытирал его полотенцем, но кожа всё равно горела – не от воды, а от стыда.

Я ломал людей. Я наслаждался их слезами. Я смотрел, как они разваливаются, и чувствовал только скуку.

А теперь... теперь он сам разваливался и это было в тысячу раз больнее. — И достался же мне самый невыносимый хён, — Минхо бормотал себе под нос, заворачивая его в сухое полотенце. Его руки не дрожали, не отталкивали, только крепко держали. Как древнее сокровище, что может рассыпаться от любого дуновения ветра. Он повёл Хёнджина в спальню, их спальню, хотя Хёнджин всё ещё называл её «комнатой Минхо» в своём уме. Здесь пахло книгами и его одеколоном. Здесь на тумбочке стоял смешной кролик – подарок от Хёнджина, который он никогда не признал бы своим. Здесь всё было слишком тёплым. Слишком родным, слишком опасным. Минхо одевал его, как ребёнка – кофта, штаны, носки, опять эти дурацкие олени. Каждое прикосновение жгло, каждое движение напоминало: ты не заслужил это, ты разрушишь это, ты всегда разрушаешь. — Ложись, — Минхо толкнул его на кровать, поправил подушку и вышел из комнаты. Его не было не дольше трёх минут, а когда он вернулся в его руках дымилась кружка, которую он протянул в всё ещё слабые и дрожащие руки старшего. Минхо сел рядом, закинув ногу на ногу. — Пей. Хёнджин послушался. Ромашка, мята и что-то ещё – горькое, чуть заметное, он понял, но не отказался, потому что устал. Горячий чай обжёг язык, но он не остановился. Потому что боль была настоящей, потому что Минхо был настоящим, потому что он не заслужил этот момент, но всё равно получил. Горькое лекарство, смягчённое травами, растекалось по венам, разжимая челюсти, размыкая пальцы. Хёнджин чувствовал, как язык становится чужим, а слова выливаются сами – густые, как церковное миро, едкие, как вино с алтаря. — «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых», — его голос звучал механически, будто читал по памяти псалом. — Отец заставлял повторять это каждый раз, когда... — пальцы сами сжались в имитацию молитвы. — ...когда я спрашивал, почему мать плачет в спальне. «Не прикасайся к скверне, сын мой». Комната плыла. На стене, где отсвет фонаря выхватывал трещину в штукатурке, ему виделся лик Христа с той самой картины в кабинете отца – с выцветшими от времени глазами, слепыми и всевидящими одновременно. В детстве он пугался этого лица, всячески избегая прямого взгляда, он казался жутким, отвратительным и липким. — В четырнадцать я разбил девочку из воскресной школы, — губы растянулись в оскале, не то улыбке, не то гримасе. — Она писала мне письма с цитатами из Песни Песней. «Любовь крепка, как смерть». Минхо сидел неподвижно, но его зрачки расширились – как тогда, когда он впервые увидел уродливые шрамы на спине Хёнджина. Длинные белёсые полосы, растянутые практически на всю спину. Старший сказал лишь, что это были розги и больше они никогда не возвращались к этому, но Минхо всегда старался целовать каждый миллиметр ненавидя отца Хёнджина каждую секунду своей жизни. — Я специально привёл её в пустой класс за алтарём. Там висело распятие – то самое, с настоящими гвоздями, — дыхание участилось, но голос оставался ровным, будто он читал проповедь. — Она плакала так искренне, когда я сказал, что её бог ненавидит блудниц. На комоде керамический кролик казался живым в дрожащем уличном свете, будто вот-вот подожмёт уши. — А потом... — Хёнджин прикрыл глаза, видя внутренней плёнкой ту девочку, её трясущиеся плечи и зарёванное лицо. — Я сфотографировал её и показал отцу. Он благословил меня, — хриплый смешок разорвал горло. — Сказал: «Наконец-то ты поступаешь, как мужчина». Теперь дрожали оба и в этом ощущался извращённый момент уединения, когда боль одного расползается повсюду, марая своей чернотой ещё и второго. — В семнадцать я развёл пару из молодёжной группы. Она беременная бросилась под поезд, — ногти впились в ладони, но боли не было. — А я... — его голос сорвался на середине, став каким-то слишком бесцветным, — ...я смеялся. Потому что понял — ад уже во мне. И мне нравится его тепло. Тишина. Только часы на стене отсчитывали секунды. Минхо вдыхал через нос, как его учили на парах по контролю гнева. — Ты... — он перевернул ладонь Хёнджина, обнажая тонкий зарубцевавшийся шрам на запястье. — Это тогда? Хёнджин кивнул. — «Да минует меня чаша сия», — он шёпотом процитировал. — Но не минула. И тогда Минхо сделал то, чего никто не делал – прижал его ладонь к своему горлу, где пульс бился часто-часто. — Чувствуешь? Я живой. И ты... — пальцы сжались вокруг его запястья, — ты тоже. Хёнджин удивленно моргнул, инстинктивно сжимая пальцы вокруг чужой глотки. Вязкий полумрак комнаты вдруг сгустился, ему почудилось, будто стены сдвигаются, как в той исповедальне, где отец впервые заставил его каяться в семилетнем возрасте. — "Ибо возмездие за грех — смерть", — его губы сами складывались в знакомые формы. Голос звучал слишком громко для этой спальни, слишком чётко, как будто он снова стоял на церковном амвоне. Он не мог остановиться. — В семнадцать лет я сломал пастора Кима. Того, что разрешал нам курить за воскресной школой, — пальцы сами собой начали мять пододеяльник. — Ты знаешь, как легко разрушить человека, если знать, где болит? Минхо не дышал. Сидел, застыв, как прихожанин, услышавший кощунство в святая святых. — Достаточно было шепнуть епархии, что он трогает мальчиков, — Хёнджин засмеялся сухим, трескучим звуком. — Святоши сами растерзали его. А я, — он поднял ладонь перед лицом, разглядывая невидимую кровь. — Я смотрел. И чувствовал. Наконец-то, блять, чувствовал что-то. На стене задёргалась тень, ветер за окном раскачивал фонарь, и распятый Христос в бликах света словно корчился. — "Милосердие превозносится над судом", — процитировал Хёнджин слабым голосом. — Но милосердия не было. Ни тогда. Ни... Внезапно Минхо взорвался. Не криком, не гневом, а резким, необдуманным, человечным действием. Он схватил Библию с тумбочки, подарок матери на совершеннолетие, и швырнул её в стену. Кожаный переплёт с грохотом ударился о штукатурку, рассыпая листы. Псалмы смешались с Посланиями, Бытие с Апокалипсисом. — Вот твой бог, — прошипел Минхо. Его глаза горели, словно он был готов разорвать каждую священную книгу, каждого праведника, если бы это означало, что старшему станет легче. — Мёртвые буквы для мёртвых людей. Хёнджин онемел, когда перед ним на одеяло упал кусочек бумаги, закладка с золотым крестом. Вот оно – освобождение. Крест на закладке слепил – крошечный, дешёвый, точно такой же, какие отец раздавал прихожанам после покаянных проповедей. Он не дышал. — Неужели, — голос старшего сорвался, став тонким, как у того мальчика, что когда-то дрожал в исповедальне, — тебе действительно не противно от меня? В комнате пахло бумажной пылью от разорванной Библии и чем-то ещё – может, его стыдом, может, кровью из его собственных ладоней, где ногти впились в кожу. Минхо не ответил. Вместо этого – тёплые пальцы в его волосах. Грубые. Живые. — Подними глаза, — младший шептал, боясь нарушить тишину. Хёнджин не мог, не смел. — Подними. Он нехотя подчинился, переводя на него взгляд. Минхо стоял перед ним без Библии, без бога, без масок. Весь в тенях от дрожащего света фонаря за окном, такой маленький в своём растянутом свитере, что казалось, будто сильный ветер мог бы унести его, как осенний лист. Его запястье, тонкое и хрупкое, лежало на колене Хёнджина – лёгкое прикосновение, но неизгладимое, как клеймо на душе грешника. — Да, ты чудовище, — он говорил совсем тихо. — Но моё. Я выбрал тебя. — Глаза Минхо, обычно такие живые и насмешливые, сейчас были неподвижными, как поверхность озера перед грозой, и в них отражался весь Хёнджин – разбитый, окровавленный, но принятый. — И я доволен этим. Он повторил эти слова снова ровным, чистым голосом, без дрожи, без сомнений, как монах, читающий священный текст, в котором нельзя изменить ни единой буквы. Хёнджин чувствовал, как земля уходит из-под ног, как стены рушатся, как все его грехи – настоящие и мнимые – вдруг становятся легче, потому что перед ним стояло это упрямое чудо в свитере с оленями и верило в него. — Я выбрал тебя, — Минхо сказал в третий раз, и каждое слово было как гвоздь, вбиваемый в крышку гроба всех его страхов. — И если бы мне дали миллион шансов... — Он наклонился ближе, и его дыхание, тёплое и неуверенное, коснулось кожи Хёнджина. — ...Я бы каждый раз выбирал тебя. Минхо накрыл его губы своими – мягко, но ненасытно, как путник, нашедший наконец источник в пустыне. Его пальцы впились в щеки Хёнджина, пригвоздив его к этому моменту, к этому поцелую, к этому спасению, которого он так и не заслужил. И Хёнджин – лжец, предатель, чудовище – ответил. Его руки сами обвили хрупкую талию Минхо, притягивая ближе, крепче, пока тот не оказался у него на коленях, лёгкий, как пух, и тяжёлый, как все его грехи вместе взятые. Младший не остановился. Он углубил поцелуй, заставив Хёнджина открыться – не только губами, но и душой, всем тем тёмным, что копилось годами, всем, что он так тщательно скрывал. И Хёнджин сдался – не Богу, не покаянию. Ему. Старший оторвался от его губ внезапно, грубо, как грешник, вспомнивший о своей недостойности посреди причастия. Его пальцы впились в плечи Минхо, отодвигая, но не отпуская, будто сам не знал, хочет ли оттолкнуть или приковать к себе навеки. Глаза Хёнджина горели в полумраке – бешеные, дикие, как у затравленного зверя, который впервые увидел руку, протянутую не для удара, а для спасения. Он обхватил Минхо руками, прижимая к себе в жестоком и отчаянном объятии. Вцепился в него, как утопающий в соломинку, как демон в священника, как сын в отца, который никогда не обнимал его. Ребра младшего, казалось, хрустнули под этой хваткой, но он не вскрикнул – только приоткрыл рот, когда горячий шёпот обжёг его кожу. — Ты моё убежище и мой щит... — голос Хёнджина прерывался, как плохая запись старой проповеди, — ...я положился на твоё слово. Псалом 119:114, тот самый, что отец заставлял учить наизусть – как щит от искушений. Теперь он стал признанием, молитвой, клятвой и Минхо понял. Его ладони медленно обняли дрожащую спину Хёнджина нежно, но неотступно, как волны омывают кровавые камни. — Я не твой щит, — младший уткнулся в всё ещё мокрые после душа волосы, шепча прямо на ухо. — Я просто... твой. И Хёнджин с тихим стуком дождя по подоконнику разбился окончательно. Слёзы Минхо упали на щёку Хёнджина – тёплые, солёные, совершенно непохожие на те, что он когда-то выбивал из других. Они тихо текли по лицу младшего, смешиваясь с его собственными. Минхо почти приручил его. Почти. Хёнджин в его руках дрожал, как пойманная птица, чьи крылья уже не могли поднять её в небо, но всё ещё пытались. Его пальцы, деревянные от напряжения, не хотели разжиматься, будто боялись, что Минхо испарится, стоит ему отпустить. — Хён, пусти, — Минхо с трудом оторвал себя от него, разжимая эти цепкие руки, палец за пальцем, как будто раскрывал раковину, чтобы добраться до спрятанной внутри жемчужины. Потом накинул на них одеяло, тёплое и тяжёлое, как обещание. — Ложись. — Он раскрыл руки для объятий, укладывая Хёнджина рядом, вплотную, чтобы тот чувствовал каждый его вдох. Его пальцы расчёсывали мокрые волосы, разглаживали наморщенный лоб, стирали следы слёз. А потом Минхо вспомнил глупую прилипчивую песню. Та самая, что играла в кафе в тот день, когда они впервые встретились и в тот же момент первый раз поссорились. Младший напевал её небрежно, не в такт, не в тон, но Хёнджин слушал, затаив дыхание, как будто это была самая важная в мире мелодия. Он убаюкивал своего неугомонного монстра. Минхо чувствовал, как под ладонью успокаивался ритм дыхания – из рваного, пугающего, оно постепенно становилось глубоким, ровным, как прибой после шторма. Его пальцы всё ещё продолжали движение, медленно расчёсывая пряди, будто боялись, что стоит остановиться и кошмары вернутся, вцепившись когтями в только что затянувшиеся раны. Песня затихла, превратившись в бормотание, потом в шёпот, пока совсем не растворилась в тишине. Хёнджин уснул. Впервые без вскриков посреди ночи, без зубного скрежета, без рук, сжимающих подушку в попытке задушить невидимого врага. Только тихое сопение, тепло щеки, прижатой к его груди и пальцы, вцепившиеся в его свитер, но уже не как оружие, а как якорь – последнее напоминание, что это не сон. Минхо не спал. Он считал каждое дыхание, следил за каждым вздрагиванием ресниц, готовый в любой момент отогнать ночные кошмары, но Хёнджин уснул. Спокойно. Без демонов.

«Спокойной ночи, мой Овод. Завтра мы снова начнём войну — но сегодня давай просто... будем.»

«Овод» Этель Лилиан Войнич.

Примечания:
7 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (3)