Часть 1
4 июля 2025 г., 19:28
Он говорит, небо над морем похоже на белила с каплей лазури, нанесенные мастихином — с размахом, щедро, как хлыстом. Говорит, вода под ним цвета ртути, тихая, безмятежная на поверхности, под ней — слои векового холода, темнота и глубоководные монстры, не способные жить без давления. Считает, я такой же, привыкший к экстремальным атмосферам, паникующий от… покоя.
Говорит чаще немногословно и поэтично, будто мыслит, рисует и формулирует в одной манере, смотрит на мир через преломленный свет калейдоскопа из непрерывных творческих потоков.
Сидит на песке под первой линией сосен — час или два, — смотрит то на маяк, то в свой блокнот, что-то штрихует. Их стопка всегда с собой, в его рюкзаке, с наших первых встреч. Там же планшет, мешочек с углем, пенал с огрызками карандашей, острый нож и мои таблетки.
Мне не скучно сидеть рядом с ним. Молча, под шум прибоя и тишину в голове, откуда тепло его колена на моем бедре изгоняет весь хаос. Крики, стоны, вопли, плач или горький смех. Остаются только крики чаек и его смех — тихий, ласковый. Он смеется над моими шутками, даже самыми старыми, глупыми, непристойными и нелепыми. Над моими кривляниями, каламбурами, пантомимой, пародиями, спонтанным бурлеском. Но не смеется, когда по-настоящему больно.
Я не могу усидеть долго. Пробегаю по мокрому песку вдоль воды по километру в обе стороны, уверенный, что он будет ждать на том же месте. Не исчезнет, не нахмурится с раздражением, не передумает, не оставит меня без объяснения причин.
Солнце прячется за пеленой облаков, прохладный ветер остужает кожу, я всегда бегу, мне всегда жарко. Одежда осталась лежать у его ног. Я нравлюсь ему без нее.
Я вижу в зеркале грязь, он смотрит на меня и рисует солнце.
Его любимые кисти — жесткие, потрепанные, с древков облез лак, ворс у многих топорщится. Мои любимые кисти — осторожные, бережные, скользят по коже, как по хрупким цветам. Те самые, из готических романов, узкие, длинные, самую каплю паучьи, с выраженными суставами, редкими волосками и паутиной выступающих жил. Голубоватых зимой, бирюзовых летом. Созданные, чтобы сотворять красоту. Достаточно сильные, чтобы удержать в целости мой крошащийся мир. Руки демиурга. Мои рядом с ними — такие простецкие, с мозолями от штанги и смешными треугольными ногтевыми пластинами.
Он говорит, я весь состою из треугольников. Лицо, брови, подбородок, губы, нос, глаза… Символы вольных каменщиков. И снова смеется, когда ворчу, что я такой плоский, что считаю себя рожденным в двухмерном измерении, а в трехмерное попал случайно и не до конца адаптировался.
— Почему у тебя всегда такой холодный нос? — шепчет, когда падаю рядом, запыхавшийся, и вжимаюсь лицом в его шею сбоку.
— Не знаю, — потому что я алкоголик и капилляры не в лучшей форме. — Потому что он торчит из лица. Ну знаешь, как яйца…
Он пахнет свежей травой с берега. И снова смеется, само милосердие во плоти. Во взгляде — умиление создателя.
— Пойду окунусь, — я стягиваю белье и чувствую себя Адамом и искусителем одновременно, обнаженный перед ним и со скрытым, очевидным для бога мотивом. Всегда обнаженный, даже в шерстяном пальто и за зеркальными стеклами очков. Без брони, щитов и защит. И без страха.
Он все рисует, может просидеть так десять или пятнадцать часов. Я лежу на спине на мелких волнах, наслаждаюсь невесомостью и шумом водного массива, растягиваю мышцы, даю позвоночнику передышку. Сердце бьется ровно, не шумит, не замирает и не болит. Дыхательные пути чистые. Рядом с ним я перестал постоянно болеть. Рядом с ним — после всех травм, операций и эпизодов саморазрушения — в сорок два чувствую себя лучше, чем в двадцать четыре.
Воды по пояс, между нами сотня метров, он сливается с лесом в своей черной футболке и камуфляжных штанах. Темная хвоя за серо-ржавыми тонкими стволами позади него превращается в черноту, где монстров не меньше, чем на глубине. Эти, крадущиеся по мхам — мои. Его — под водной гладью.
Он любит мою боль. Чувствовать, забирать, рисовать, превращать в рукотворные сокровища. Придает ей смысл, находит смысл для меня, моего существования, примиряет с прошлым, извлекая драгоценные сплавы из застывшей магмы, накрывшей мои Помпеи. Помогает выхаркивать пепел из легких и снова дышать полной грудью. И часто не распознает свою.
Я люблю его боль, и он позволяет. Иногда. Недолго. Опускает руки на покрывала, прикрывает веки и разрешает мучить себя, маскируя тягу к разрушению под страсть. Сжимать горло слишком сильно, до сиплого дыхания давить на кадык, искусать губы до крови, тянуть за волосы, врываться без должной подготовки, растратив терпение, оставаться внутри слишком долго, не снижая темпа, намеренно, в лихорадочном ожидании, когда… когда уже, наконец, он не выдержит и тихонько заскулит, когда ровное дыхание собьется, ладони упрутся в солнечное сплетение, бедра болезненно сожмут бока, рот приоткроется, плечи задергаются, прося кислорода.
Когда лицевые мышцы утратят покой, исказят белую, гладкую, беспристрастную маску с акварельными пятнами бровей и мистической полуулыбкой до призрачной, демонической, с рогами, клыкастым оскалом и красными полосами по щекам.
Он особенно красивый в эти секунды. Брови сведены, глаза широко распахнуты — черные, влажные, с красными узорами мелких вен. Знает ли он, что спит с приоткрытыми веками? Невольный испуг в обрамлении дрожащих ресниц, влажные дорожки от крупных капель к вискам, судорожные всхлипы. Тогда он похож на расколотую фарфоровую чашку из самой охраняемой музейной коллекции или сломанную куклу с вырванными конечностями. На распотрошенный механизм, растленную чистоту, разорванную хищником птицу, разрушенную пагоду.
Разрешает мне шепотом делиться самыми дикими картинами из неизлечимо и с рождения больного воображения и безжалостно детальной, не отпускающей десятилетиями памяти. Брать его без пощады и жалости, подстегивать самого себя хлыстами из мелькающих под веками кадров — сцен, о которых я никогда не заикнусь при свете дня, но способен завестись от них, глядя в измученное, истерзанное, разбитое зеркало подо мной.
— Тебе же нравится, — мой шепот.
Не мои слова. Мое отрицание. Мой старый сценарий.
В моей голове живет его альтернативная юная версия — с вечно широко распахнутыми, перепуганными глазами, тощая, ломкая, наивная, никогда не сопротивляющаяся. С которой случается такое, что даже я, вероятно, не пережил бы. Он знает. Слушает. После — прижимает к себе и сцеловывает мои запоздалые злые слезы. Затем берет кисти и выплескивает. Его собственная сублимационная терапия.
В покое он красив иначе. Как стеклянный замок — возведенный в пустыне храм в тысячу ступеней, переживший тысячелетия засух и наводнений. Как нависающая над истерическим океаном неколебимая скала, как укрытые вишневым цветом каналы, как тысяча слепящих солнц, сливающихся в одно, холодно-белое, раскаленное, бескорыстно согревающее.
Я говорю ему, что люблю — бессчетное число раз, и он улыбается ласково, как ребенку. Говорю, что дышу им, подсел на него, зависим и не хочу этого менять. Что его достаточно, что он — моя вершина, мой свет маяка, обретенный покой и родной дом. Говорю пылко, искренне, с маниакальным постоянством и упрямой верой, что однажды он тоже в это поверит.