Любовь — это когда ты даешь кому-то власть уничтожить тебя и надеешься, что они не воспользуются ею.
Ночью он просыпается от кошмара. Снова крики, снова выстрелы и летящая на холодный бетон обойма. Снова слезы и чужая кровь. Иногда — и своя тоже. Ничего не менялось, сколько бы лет не прошло. Менялись только лица, которые он неизменно убивал. Баки вздрагивает всем телом, резко садясь на кровати. Рваное громкое дыхание отражается от стен еле слышным эхом, и Барнс утирает выступивший пот краем одеяла. Убил, — бьется мысль в сознании. Никого, — понимает он позже. Раньше его будил Джон. Точно также как Баки будил Джона во время кошмаров. Обнимал, обхватывал руками, не позволяя навредить себе в полубреду. Встреча с Пустотой пробудила в них старые, давно заплесневевшие швы, которые теперь расходились при каждом удобном случае. Баки привык. Уокер… Ну это Уокер. Запирался в ванной и долго молчал наедине с собой. Баки тоже не любил долгих разговоров. Глушил вину в алкоголе, обжигая раз за разом горло и не чувствуя нужного утешения. До боли сжимал кухонные ножи живой рукой, следя за тем, как медленно кровь стекала по острию. А сегодня… — Хватит. — Джон схватил его за запястье. Баки взревел, как загнанный зверь, и резко дёрнулся — так сильно, что Джон отлетел к столешнице, ударившись поясницей. — Не трогай меня! Тишина. Джон не поднял голос. Не бросился в ответ. Просто смотрел — на окровавленную руку Барнса, которой тот до этого колотил стену, на дикий взгляд, на то, как Баки ненавидел себя в эту секунду. — …Ладно, — тихо согласился он. — Как скажешь. И ушёл. …Сегодня был ужасный день. И Баки ненавидел себя за то, что сорвался, что не остановился вовремя, когда еще можно было. В конце концов: что не извинился. — Джон? — позвал Баки и, неожиданно, — тишина в ответ. Баки напрягся. Вгляделся в темноту и на секунду подумал, что снова в Пустоте. Да не. Бред. Включил прикроватный свет и снова осмотрелся. На столе обнаружилось… Письмо. Простое такое, на обычном тетрадном листе в клеточку. Ровное, обрезанное точно по линиям. Исписано меньше половины. Баки сначала не увидел, повернул листок к свету, чтобы разглядеть хоть что-то, да так и замер. «Я думал, любовь должна спасать. Не получается. Прости.» Без подписей, инициалов. Как будто обладатель не пожелал напоминать о себе лишний раз, но это было глупостью. В этом доме живут только двое, а по всему периметру сигнализация, только один человек мог оставить записку. — Если это прикол, то не смешной, — комментирует он в пустоту, где, он точно уверен, прячется Джон. Но никто не отвечает. И чужой смех со злорадным «Ага, наебал, Барнс!» не доносится из-за угла. В голове будто шестеренки все разом пришли в негодность. Баки слепо смотрел перед собой и все не догонял смысл сказанных, написанных, слов. Да и не хотел, если честно. Бред какой-то, а не листок. А когда понял… Было слишком поздно. Выстрел, прогремевший сродни грому в майское утро, как писали ведикие, был слишком болезненным. Не слыша больше ничего, только звук на повторе, Баки сорвался с места и выбежал из их общей спальни. Петлял в коридорах, заглядывая в каждую комнату. Судорожно искал глазами чужой силуэт. Гараж. Нужно проверить гараж. Он выбивает дверь, что с шумным лязгом отлетает в сторону. О ключах не шло и речи. Включает свет, раза два не попав по выключателю, и, когда белые лампы режут яркостью глаза, наконец замечает. — Джон! — последний оклик. На полу, в бордовой луже, растекшейся от головы, лежит он. Его Джон. Отчаянный вздох даже не успевает сорваться с губ. Барнс мигом оказывается рядом, падает на колени, трясущимися руками касаясь чужой головы. — Джон. Джон, родной мой. Ну ты чего? Он поворачивает его лицо к себе и долгие секунды не может поверить, что рука испачкана в крови. Что это не блядский розыгрыш больного юмора Уокера, что это действительно кровь. Красная, вязкая и еще теплая. Он видел ее так часто, он убивал, ощущая ее на руках, губах, по всему телу, но сейчас, понимая, чья она, не может поверить. Он замирает, нелепо глядя перед собой и не в силах вымолвить ни слова. Это бред. — Джон.? Пульс! Пульс нужно проверить! Мертв. Всё вмиг замолкло. И голоса затихли. Пространство сжалось в одну крохотную точку, а внутренности готовы разорваться от напряжения. Вот и все. Конец. Остались только они вдвоем: Барнс и она. Та, кого он боялся больше всего, и с кем был обручен пол жизни. Пустота. И он один в этой гребаной пустоте, смотрит на тело того, кто обещал защитить его от блядского одиночества. Ты же обещал… — Уокер, — шепчет он, а голос предательски дрожит. Сморгнув влагу на глазах он зовет его снова, но в ответ не получает ровным счетом ничего. Ни-че-го. — Ты. Блять… Обещал мне! — взревел он и ударил по бетону рядом с головой Уокера. Не дрогнул. Даже не назвал его идиотом без мозгов. Не реагирует. Горло разрывает от тихих рыданий. Вокруг тишина. Баки не может выдавить ни слова, только все смотрит-смотрит-смотрит своими невозможными глазами в серые туманы напротив и не видит в них ничего. Дерзость, азарт, осуждение — ничего. Как в сломанном телевизоре, на котором только шумят помехи. Это непроглядный туман. Это пустота. Он задыхается от слез и все еще не может кричать. Но он хочет. Хочет кричать так, чтобы горло разорвало. Чтобы оглохнуть к чертям от своего крика и распугать всех птиц. Плевать. И птицы, и звери, и мир пусть захлопнет свою пасть и заткнётся уже наконец. Только не ты. — Уокер, пожалуйста, — шепчет он как в бреду. — Открой глаза, Уокер. Тишина. И только он один в пустоте. Прости. Прости, прости, прости. Он склонился над ним, соприкасаясь лбами. Поджимал и кусал губы, не в силах остановить слезы. Мягко гладил чужие скулы, волосы; измазавшийся в крови целовал Джона в лицо. Потом он цепенеет и прижимает Джона к груди. Будто надеется: вот-вот, прямо сейчас. Если он не будет двигаться, время обернется вспять. И все будет хорошо. Пожалуйста, пусть все будет хорошо. Дурак. Какой же ты дурак, господи. — Я тебя ненавижу, — шепчет скомкано.***
Он сидел на кровати, подогнув под себя ноги. Вертел в руках телефон, грызя зубочистку, и всё молчал. Казалось, просто не знал, чем себя занять, но нет. — Знаешь… — прошептал он, когда диктофон пиликнул о начале записи. Потом откашлялся и продолжил уже громче. — Знаешь, я многое мог бы тебе сказать. На самом деле много уже сказал, но все звучит ужасно. Пришлось удалить. Будто я оправдываюсь перед тобой, но я не хочу оправдываться. Ты же знаешь, это не мой стиль, — помолчал немного. — Я честно старался. Старался подумать еще немного, решить что-то иначе, посмотреть под другим углом. Ну че-то… Не получилось, знаешь. Впрочем, как всегда. Наверное, стоит сказать «прости». Впрочем, ты не простишь, — он надолго замолчал и все это время, казалось, не дышал. — Ты научил меня любить по-настоящему. Без прикрас, без лжи. Даже когда было больно — особенно когда было больно. Научил любить без условий. Даже когда ты орал на меня благим матом и говорил, что ненавидишь — ненавидел ты только себя. Ты не даёшь себе жить. А я не могу смотреть, как ты умираешь по кускам. Каждый раз, когда ты отталкиваешь мою руку, когда глушишь кошмары в алкоголе, в постоянной бойне или работе, когда молчишь сутками — я теряю тебя ещё немного. И я устал быть тем, кто держит твою голову над водой, пока ты сам топишь себя. Я никогда не жалел, что остался с тобой, но… Я устал быть твоим спасением, Бак. Не потому что не хочу — я просто не могу больше. Я тону вместе с тобой, а ты даже не замечаешь. Потому что ты не хочешь, чтобы кто-то помог. Ты хочешь страдать. Ты привык страдать, даже уйдя из Гидры, часть тебя все еще там и она жаждет… И я больше не могу быть частью этого, — тяжелый вздох, чтобы собраться. Он слишком много говорит. — Да, я тоже не ангел. Я тоже глушу в себе эту боль, и я знаю, что с твоей она не сравниться. Это глупое перетягивание одеяла на себя, когда у нас горит хата, понимаешь? Мы не вывозим. Все, стоп-снято. Спектакль окончен, фильм признан самым худшим созданием человечества. Я не виню тебя. И себя тоже не виню. Мы просто друг другу не подходим. Вернее… Мы подходим друг другу настолько, что это уже больно. Ты просто… такой. Сломанный, яростный, живой. И я тебя люблю именно таким. Но я не выдерживаю. …Ты когда-нибудь задумывался, почему мы так цепляемся за боль? Может, потому что она — единственное, что напоминает, что мы ещё живы? Если бы я мог… я бы остался. Если бы ты хоть раз попросил меня по-настоящему. Но ты не просишь. Ты просто ждёшь, что я буду ловить тебя снова и снова, пока однажды не упаду замертво. А я… я не хочу умирать медленно. Лучше один раз. Прости. И… не иди за мной. Просто поверь, что это не потому что я тебя не люблю. А потому что люблю слишком сильно, чтобы продолжать. Ну… Пока?