*
Изуку журналист. Ему двадцать четыре года, мать умерла, а отца он никогда и не знал. Он провел так много времени взаперти своего дома, жадно цепляясь за любые слова, что попадали ему в руки, коряво и сумбурно выводил школьным мелом строчки на стенах, а ночами считал часы до рассвета - лишь бы снова продолжить писать. Вот только у него не получалось. — Я живу в Нью-Йорке всю свою жизнь, — произносит Изуку, проводя пальцем по краю дымящейся кружки. — Моя мама встретила отца здесь. Они оба были чужеземцами, приплывшими на кораблях к дальним родственникам. Они довольно хорошо устроились тут, работая портными. Ну, хах, это то, что она мне обычно говорила. Отца я совсем не помню. Только маму и запах старых книг, которые она читала мне на ночь, пока занималась шитьем, — смутившийся и немного краснеющий от этого откровения, он поднимает взгляд на Кацуки, и его длинные ресницы слегка трепещут. — Эм, ну... А ты откуда? Душа Кацуки покинула его тело из-за этого вопроса. — Миссури. — О. Мм... Понятненько, — бормочет Изуку в свой кофе. Неловкое молчание витает между ними, пока Кацуки продолжает молча разглядывать его, а сам Изуку бегает глазами по кафе, надеясь отыскать тему для разговора. — Так и... Чем зарабатываешь на жизнь? — Я врач, — Кацуки закрывает глаза и под его веками всплывает лицо ребенка и небо, рассеченное на части. Когда он открывает их, то видение никуда не исчезает. Изуку действительно прямо перед ним, губы чуть приоткрыты, а взгляд такой глубокий, что втягивает душу Кацуки обратно в его тело. — Невероятно, — выдыхает Изуку. Он выуживает небольшой блокнот и сточенный карандаш из одного из своих огромных карманов пальто и чуть наклоняется вперед, всем видом показывая волнение и предвкушение. — Ты собираешься присоединиться к Союзу в качестве полевого медика? Уголки губ Кацуки дергаются в еле заметной улыбке. — Я был одним из них в течение нескольких месяцев. Недавно вернулся сюда с парочкой раненых, которых мне нужно было показать знакомым специалистам. — Расскажи мне все, что с тобой приключилось, — бормочет Изуку, уже начиная что-то судорожно записывать. Кацуки замирает. Все... Да даже если взять последние пару часов - этого уже будет достаточно, чтобы отвезти его с криками в психушку. Он не может вот так взять и вывалить все Изуку в лицо. Не может рассказать, как пережил его смерть, ощутил, как Изуку вырвали у него из-под ребер - словно ударом - в тот самый миг, когда последний хриплый вздох покинул его маленькие легкие. Он даже не может объяснить, откуда уверен, что человек перед ним - это и есть тот самый Изуку. «Мое сердце - это дом, который был создан твоим дыханием» - звучит как бред, а сказать, что это всего лишь интуиция, - не лучше. Если он начнет говорить обо всем этом, Изуку просто вызовет полицию. — Ты... Уверен, что родился и вырос в Нью-Йорке? — хрипло спрашивает Кацуки, ощущая застрявшую в горле тревожность. — Конечно, — Изуку недоверчиво смеется. — Почему спрашиваешь? Взгляд Кацуки полон всего, что он не может сказать, всего, чего он не понимает; он надеется, что сможет выжечь им осознание в Изуку; что это чудо издаст привычный, знакомый всхлип и произнесет его имя. — Ты выглядишь как один мой знакомый. — Мир тесен, мистер Кацуки, — говорит Изуку, постукивая карандашом по столу. — Вполне возможно, что мы встречались где-то раньше. — Так и есть, — произносит Кацуки, прежде чем успевает прикусить себе язык. Изуку выпрямляется, удивленный, и у Кацуки нет другого выбора, кроме как быстро шепнуть: — Слушай, со мной сейчас происходит кое-что чертовски странное, и ты не поверишь ни единому моему слову. Брови Изуку приподнимаются. — Удиви меня?.. Кацуки барабанит пальцами по столу несколько секунд, а затем фыркает и наклоняется вперед; теплый пар от кофе клубится возле его шеи. — Я знаю тебя. Вроде как. Я почти уверен... Нет, я точно уверен, что знаю тебя. Но ты понятия не имеешь, кто я, потому что, каким-то образом, мы никогда не встречались. Мне двадцать пять, и прошло двенадцать лет с тех пор, когда мне по-настоящему было двадцать пять, и в день, когда я осознаю это, появляешься ты, призрак прошлого, который, почему-то, старше, чем я помню. Изуку кашляет и смеется. — Я серьезно, — рычит Кацуки, откидываясь на спинку стула. — Твой любимый цвет? Красный. Красный, как мои глаза, и красный, как рассвет. Ты сказал мне это, когда нам было по шесть, и я уверен, что он не изменился. — Конечно, — услужливо кивает Изуку, положив руки на край стола и отодвигая стул назад. — Вы столкнулись с чем-то действительно ужасным на полях во время сражений, мистер Кацуки?.. Кацуки поднимается, и его стул скрипит. — Изуку Мидория. Ты пишешь так, словно это единственное, что ты умеешь делать. Когда ты был маленьким, ты исписывал все стены в доме, потому что бумага была слишком дорогой. А тетя Инко... Она готовит самое вкусное печенье во всем штате. Готовила. Ты ненавидишь вареные овощи, а еще скорее умрешь сам, чем раздавишь муравья. Изуку смотрит на него несколько долгих и напряженных секунд, а после медленно и плавно поднимает из-за стола. — Спасибо за кофе, мистер Кацуки. До свидания. — Де- Изуку, постой! — Почему я должен, мистер Кацуки? — Изуку разворачивается на каблуках, чтобы посмотреть на лицо Кацуки. — Мою маму звали Лиэнн, вареные овощи я, вообще-то, люблю, а еще я никогда не исписывал стены дома, будто бы какой-то вандал! Кацуки стискивает челюсть, отчаяние распространяется по всему его телу через кровь. — Ты все еще веришь в звезды? Изуку молчит. — Они слушают нас иногда, — произносит Кацуки; безумие и тревога бурлят под его кожей. — Это твои слова. Ты загадал глупое, такое глупое желание, и они тебя услышали. Глаза Изуку сверкают. Он моргает, чтобы скрыть это, а затем смотрит в пол. — И что же я загадал? Кацуки морщится, и его ладони сжимаются в кулаки. Он не произносил этого вслух много, много лет. — Чтобы ты никогда не знал жизни без меня, — его голос надламывается. Изуку на это никак не реагирует. — И что загадали вы? Это кажется чем-то банальным. Странным. Ужасным и эгоистичным. — Жить вечно. Изуку обдумывает сказанное, затем чуть кивает. — Ну, удачи вам с этим, мистер Кацуки. Он уходит через ту же дверь, через которую они входили.*
Линкольн умер до того, как Кацуки вновь увиделся с Изуку. Он ведь врач, ради всего святого, конечно же он оказывается в гуще событий. Во всех клиниках на многие мили делают операции людям, получившим огнестрельные ранения. Логично, что вокруг слетаются журналисты, жаждующие новостей и информации, словно жуткие вороны, исполняющий свой долг. Они нашли друг друга на улице перед театром, столкнувшись плечами в толпе. — Смерть вновь свела нас вместе, — с горечью произносит Изуку, натягивая воротник до ушей и листая страницы своего блокнота спрятанными в перчатки пальцами. Кацуки вздрогнул. Но не из-за падающих с неба капель дождя. — Смерть. — Война, мистер Кацуки, — бормочет в ответ Изуку. Кацуки неожиданно замечает новый шрам, пересекающий бледную щеку Изуку. — Конечно, врач чаще сталкивается со смертью, чем я, но она зовет нас обоих, м? — Ты поэт? — спрашивает Кацуки, и в его голосе едва можно расслышать дрожь. — Нет, — фыркает Изуку. — Просто наблюдательный, — он пишет что-то неразборчивое корявым почерком и тихо ругается. — Если ты собираешься и дальше стоять возле меня, словно промокшая птица, то можешь хотя бы подержать вот это. Он сует блокнот в руки Кацуки, ставит ладонь в удобное положение и продолжает писать дальше, на этот раз уже более аккуратно. Кацуки завороженно наблюдает, как Изуку черкает краткое описание всего происходящего. Он чуть морщит нос, сосредоточенный, и его яркие глаза сверкают так, что даже темная сторона того, что вокруг них, не может затмить это. А вокруг них хаос - президент мертв, - и Изуку упорно продолжает заниматься своим любимым делом. — Спасибо, — улыбаясь, произносит Изуку. — В конце концов, ты годишься не только на бормотание загадочных посланий. — Не понимаю, что в этом было загадочного, — возражает Кацуки. — Я сказал то, что сказал, и именно это и имел в виду. — Ну да, а звезды, которые говорят с тобой, вовсе не являются чем-то загадочным. — Я говорил не так, и ты это знаешь. Изуку смотрит на него, чуть ухмыляясь. — Полагаю, наш разговор имел для тебя довольно большое значение? — Ты не представляешь, что это значило, — тихо произносит Кацуки, и лицо Изуку выдает его удивление, но он быстро берет себя в руки. — Тогда, может, расскажешь мне об этом за чашкой кофе? — Изуку захлопнул блокнот и убрал его в карман пальто. — Я угощаю. Сердце Кацуки поет. Изуку делает шаг, собираясь идти, и замирает. — Это мой шарф?..*
Потребовалось выпить слишком много кофе, прежде чем Изуку начал верить ему. И съесть слишком много ягодных пирожных. — Ты же понимаешь, что это просто смешно, да? — с набитым кремом ртом произносит Изуку. — Полностью смехотворно. Возможно, «По» - всего лишь его псевдоним. — Этот парень был странным, признаю, — бормочет Кацуки, помешивая остатки кофе. — Я понимаю, что все это звучит безумно, но я не привык лгать. — Ты перестал стареть, — пересказывает Изуку с недоверием в голосе, как и в прошлые разы, когда он повторял это. — И ты никогда не болел, даже не кашлял. Ты живешь на одном алкоголе и выпечке из кофейни и каким-то образом все еще здоров и в отличной форме. И ты считаешь, что знаком со мной с, э-э, прошлой жизни? Кацуки прикладывает руку к виску, медленно потирая его. У него было целых четыре года, чтобы отрепетировать этот разговор (о да, он следил за издательством Изуку, и точно знает, где тот находился все эти годы), и все равно все пошло наперекосяк. — Не знаю, — цедит он сквозь зубы. — Прошлая жизнь для тебя, для меня же все еще нынешняя. — Это безумие, — заключает Изуку. — Ты продолжаешь говорить это, — Кацуки трет ладонями глаза, его локти упираются в стол, а мышцы напряжены, словно от разочарования. Изуку тихонько дожевывает, после прочищает горло. Ладони Кацуки сильнее вжимаются в его лицо. — Что? — Когда ты впервые пытался мне все это рассказать, то выглядел как настоящий преследователь, — Изуку стряхивает крошки с рубашки, сохраняя свой тон спокойным. — Так что я рад, что ушел тогда. — Отлично, — фыркает Кацуки. — Но, — бормочет Изуку, хватаясь пальцами за ручку кружки кофе. — Но. Ты казался таким... Искренним. По-настоящему потерянным. И то, как ты говорил- Не знаю, в этом просто было что-то, — Кацуки чуть приподнимает голову, глядя на Изуку прищуренным, раздраженным взором. — Ты знал мою фамилию, хотя я никогда не говорил ее тебе. Действительно, словно преследователь. Но ты ведь хотел назвать меня еще как-то иначе, верно? Спина Кацуки деревенеет. Изуку продолжает. — Ты будто подавился этим, каким бы то ни было словом. Я не особо осознавал все, что ты наговорил, пока не ушел, и, честно говоря, пока не отошел от тебя достаточно далеко. Но мне показалось, словно ты не смог заставить самого себя произнести то слово, — Изуку с любопытством, по-детски, наклоняет голову вбок. У Кацуки пересыхает во рту. — Я верил в звезды, мистер Кацуки. Очень долгое время. Я знаю, каково это - загадывать вот такое желание, которое, по твоим словам, загадал я. Но ты должен понять, что я не помню ничего из этого. И ты говоришь, мне было восемь? В восемь меня бросили в озеро мои двоюродные братья. Я никак не могу доказать правдивость твоей истории. — Там могила, — выпаливает Кацуки. — В Миссури. Надгробье, на котором выбито твое имя, а рядом еще одно - с именем твоей матери. Изуку бледнеет. — Это не смешно. — Я не шучу, — Кацуки резко кладет ладони на стол. — Твой дом. Мой. Поля, реки, холмы, которые и холмами-то назвать язык не поворачивается. Мы сидели на одном из них, наблюдая, как падает чертово небо, и ты загадал свое чертово желание и умер, а мы тебя там и похоронили. — Что ты несешь, — хрипло шепчет Изуку. Кацуки хватается за края стола, чтобы унять собственную дрожь. — Я помогал выкапывать яму. Изуку открывает рот. Застывает так на мгновенье. Закрывает его. Он яростно мотает головой. — Нет. Это невозможно. Это другой человек. — Это не так, — возражает Кацуки. — Клянусь, что не так. Я знаю, что это безумие, знаю, ладно? Но я говорю тебе правду. Ты должен поверить мне. Должен почувствовать хоть что-то знакомое во всем этом! Изуку зарывается пальцами в свои волосы, бормоча себе под нос: — Невозможно, это неправда. Почему я вообще делаю это? Почему я подумал, что это может быть чем-то другим, кроме как безумием- — Тебе было восемь, — произносит Кацуки, мысленно умоляя о понимании. — Мне - девять. Наши дома находились всего в миле друг от друга. Мы проводили вместе каждый день, каждый час, который могли. Это было всем, Де-, — его челюсть сжимается, не позволяя сказать это, даже сейчас, когда он так уверен в своей правоте. Если Изуку ему не верит, то он не может произнести это вот так. Это слишком больно. — И вот опять, — выдыхает Изуку, выныривая из своего бормотания и поднимая на Кацуки взгляд широко раскрытых глаз. — Почему ты просто не скажешь это? Почему не можешь сказать? — Ты не веришь мне, так какой смысл? — Кацуки откидывается на спинку стула, отчаянный гнев сжимает горло, и голос становится тихим и жалким. — Наши имена тоже мертвы. Изуку смотрит на него, словно олень в свете фар. — Наши?.. Кацуки лишь стиснул зубы и вжался в спинку стула еще сильнее. Так больно. После долгой паузы между ними, перебиваемой лишь шумом кофейни, Изуку хватает свою чашку и одним глотком выпивает все до дна. Он ставит ее на стол с чуть большей силой, чем требовалось. Кацуки смотрит на него. — Я... — он вновь прочищает горло. — Я не говорю, что это не... Знакомо. Скорее в каком-то пугающем смысле, будто бы это было во сне. Кацуки не двигается. — Словно я... Уже писал об этом раньше. Словно ты рассказал мне историю моей жизни. — Так и есть. — Не в буквальном смысле, — раздраженно произносит Изуку. — Ты будто бы пересказал мою рукопись. Что-то, что я сочинил и записал, а ты прочел и рассказал мне, — Изуку смотрит на Кацуки, пристально и тяжело. — Мне показалось, словно я уже видел тебя в своем сне, на какие-то кратчайшие мгновенья. Ты напомнил мне об одном из них. Наступает тишина. Затем, не отрывая взгляда, Кацуки прижимает ладонь к своей груди: — Каччан, — после указывает ладонью на Изуку. — Деку. Вот. Он это сделал. Он сказал. Если все это неправда- нет, он знает, что это его Изуку сидит напротив. Он знает, потому что, когда он дышит, его лёгкие не болят. Горло не жжёт. Этот воздух больше не украден, потому что Изуку здесь, дышит вместе с ним, как и было задумано Богом. Живой. Вокруг поразительно тихо. — Вот и все, — Кацуки щелкает ногтем по фарфоровой чашке. — Низкий. Милый. Глупый. Мертвый, — он резко хватает свои вещи и накидывает пальто. — Я пойду. Скрипит стул. Стол дребезжит. Другие посетители недоуменно бросают на них взгляды. Изуку держит его за рукав пальто, полностью склонившись над столешницей, и слезы тихо льются из его изумрудных глаз, стекая к приоткрытым от потрясения губам. — Я, э-э... — бормочет он с дрожащим смехом, отпускает руку Кацуки и выпрямляется, утирая слезы. — Я не знаю, почему плачу. Прости. Кацуки садится обратно. — Не извиняйся.*
Они видятся раз в неделю. Этого недостаточно для Кацуки - никогда не будет; он никогда не знает, последняя ли это их встреча. Четыре года до их встреч были достаточно тяжёлыми. Чем больше он рассказывает Изуку об их жизни, о своей странной, застывшей временной линии, тем мучительнее становятся секунды разлуки. Спать становится трудно. Он просто лежит без сна, и перед его измученными глазами плывут зелёные тени, пока солнце снова не пробивается в окно. В начале октября, спустя годы, наступает вечер, в который Кацуки все еще не может поверить. Прошло шесть месяцев, как Кацуки назвал их имена; закутанный в шарф и ощущающий осеннюю прохладу, Изуку кладет свою ладонь в его и смеется. По-настоящему смеется. Раскрасневшийся, запрокинув голову и крепко зажмурив глаза. Конечно, это из-за этого, что какие-то дети попали мячом Кацуки в голень, и он ругался до посинения, прыгая на одной ноге; однако его душа тут же успокаивается, стоит ему заметить, как Изуку заходится в совершенном, чистом смехе. Плечи Изуку сотрясаются из-за смешков, а другой рукой он прикрывает рот. Он смотрит Кацуки в глаза и улыбается. Кацуки чувствует, как его сердце замирает. И улыбается в ответ.*
С тех пор их руки больше никогда не разлучаются. Они крепко держат друг друга, когда садятся на первый из множества поездов; когда чуть ли не теряют свой багаж, пересаживаясь с одного пути на другой; когда выходят на оживленный вокзал, волнуясь, что могут потеряться в толпе. Они успокаивающе поглаживают ладони друг друга; один напряжен, другой насторожен, когда ломкая трава сменяется берегом реки и холмами, которые едва ли можно назвать холмами. Это последнее доказательство. Им требуются недели пути - недели в обществе друг друга, сплетаясь все крепче по мере приближения поезда к городку, - и считанные секунды, чтобы сломаться. В течение почти двадцати минут Кацуки не может даже ступить на возвышенность. Изуку опускается возле него, поглаживает по спине и бормочет что-то отвлекающее, напоминая Кацуки, что это не заставит его исчезнуть. — Я не сон, — напоминает он ему. — Разве будь это так, я бы смог тебя ударить? Удар, не шутливо мягкий, а сильный, возвращает Кацуки в реальность. Он взбирается на холм в пять шагов. Таких маленьких, ведь теперь он уже взрослый. Они держатся за руки, стоя перед серыми плитами, обветренными и старыми, поросшими мхом и клевером. Изуку выводит пальцем буквы на надгробии, а Кацуки может слышать глухой звук выбитого имени; скрежет этого камня слишком громкий в его ушах. Изуку продолжает смотреть на надгробье, даже когда хватка Кацуки становится сильнее, почти до боли. Он позволяет ему плакать. Солнце на небе висит низко, когда они прислоняются к камням и вытаскивают сэндвичи и бутылку вина - что-то дешевое, что они приобрели на последней станции. Алкоголь наполняет воздух ароматом и обжигает их языки, но делает свое дело. Они начинают разговаривать. Повторить то, о чем они говорили, было бы преступлением. Они говорили обо всем: желаниях и стремлениях, о страхе и неудаче, о любви и потерях. О матерях, которые оставили их. Об отцах, которых они едва знали. О семье, от которой они отдалились. Они говорили друг о друге, о закате и рассвете, о странной неизбежности. О втором шансе. Изуку положил голову на плечо Кацуки, первая половина бутылки досталась ему. Румяные щеки, длинные ресницы, отражающие последние лучи солнца, волосы взъерошены от проведённых по ним рук. Кацуки, выпив вторую половину в катарсическом пылу, познал покой на этом холме, где впервые за много лет дремлют призраки.*
Они решают отправиться в путешествие. Они путешествуют по всем Штатам. Изуку гоняется за историями, таща Кацуки за собой за запястье и показывая ему, как стенографировать. Они заполняют блокнот за блокнотом, записывая места своих путешествий, мечты о том, куда поедут; они исследуют леса и города рука об руку, видят и получают то, о чём историки умоляли бы их. Проходят годы. Но Кацуки не стареет. В конце концов, работа Изуку приводит их на север, в холодные земли – вокруг лишь озёрный зной и туман – писать для чикагской газеты. Он счастлив. Кацуки счастлив тоже. На втором этаже какого-то дома им достается маленькая квартирка с тонкими окнами и стенами, с пыльным паркетным полом. Крохотная кухня, газетные вырезки украшают каждую столешницу; потёртый диван и изношенные стулья разбросаны вокруг стеклянного журнального столика с потёртыми подставками и старым радио; одна кровать, две подушки, три одеяла. Это их дом. Сувениры и обрывки бумаги. Растения в горшках и фотографии. Занавески с кружевной отделкой и подвесные люстры. Двое мужчин со странной жизнью и шестью годами, которые им пришлось прожить. Кацуки долго лежит на кровати, листая утренний номер «Tribune». — Линдейл не смог бы печатать нормально, даже если бы от этого зависела его жизнь. — Мм, — мычит Изуку, свернувшись калачиком на его груди. Его дыхание согревает ключицу Кацуки, пальцы лениво скользят по бледной коже. — Он путает местами "б" и "д", но и я иногда тоже. — Только когда ты пишешь так быстро, что собственные мысли не поспевают, — бормочет Кацуки, отбрасывая газету на край кровати и прижимаясь губами ко лбу Изуку. Изуку смеется, шутливо отпихивая его. — Ты такой резвый. — Ах, кошмар, — говорит Изуку, целуя его в ответ с улыбкой. — Но, вообще-то, ты можешь быть резвее меня, когда захочешь этого. — Не моя вина, что ты не умеешь метко бросать снежки, — Кацуки притягивает Изуку ближе, чувствуя, как тепло разливается по его замёрзшим конечностям. — Ты проиграл тот бой честно и справедливо. — У тебя была маленькая армия десятилеток. Что я мог поделать? — Изуку смотрит на него. Кацуки не в первый раз осознает, что у него перехватывает дыхание. В вагоне поезда, проезжающего мимо реки, Изуку опустил штору и начал о чем-то болтать. Он говорил и говорил, пока Кацуки не рассмеялся, схватил его чуть порозовевшие щеки и не поцеловал. Улыбка, которую он получил после, заставила весь мир перевернуться. После этого Кацуки использовал каждую возможность, чтобы целовать его. Как и сейчас. Медленно, нежно, сладко; Кацуки никогда не думал, что он будет таким. Темные кудри намотаны на его пальцы, веснушки выделяются на фоне покрасневших щек, зеленые глаза смотрят на него, словно все остальное не имеет никакого значения; те же искры, которые появляются при писательстве, сверкают еще ярче из-за любви, в которую Кацуки все еще не может поверить. — Мм... В горле пересохло, — бормочет Изуку себе под нос. — Угу. Сейчас, — Кацуки выпутался из одеяла, удостоверившись, что оно хорошо укрывает Изуку. Его пижама была слишком тонкой, а огонь в печи, стоящей в углу, хоть и есть, но его недостаточно, чтобы полностью прогнать холод. Он успел только провернуть кран, как их уютную тишину прервал пронзительный крик. Изуку садится. — Что это было? — Наверняка дети бесятся во дворе, — хмыкает Кацуки; он держит стакан и ощущает холод воды, по мере того, как она наполняет его. Изуку хмурится и встает, отодвигает шторы и смотрит в затянутое туманом окно. Он трёт его рукой, но всё равно ничего не видит - тогда он распахивает ставни, и звук оглушает его. Крики. Вопли. И - Кацуки поднимает взгляд - сирена. — Деку? — зовет он. Грудная клетка сжалась, а воздух в легких стал кислым. Изуку высунул голову из окна, освещённого тусклым оранжевым светом, мерцающим, словно уличные фонари. Его обнажённые плечи напряжены, дыхание прерывистое. Широко раскрытые глаза устремлены на что-то большое. — Изуку, — вновь хрипло зовет Кацуки. Легкие набиваются гравием. — Что происходит? Изуку резко разворачивается, одеяло падает с него на пол. Он падает вслед за ним; рука метнулась под кровать, а после он вытащил из-под нее коробку с исписанными за шесть лет тетрадями. На нем нет ни обуви, ни рубашки, ни шарфа. Он поднимает на Кацуки полный ужаса взгляд и шепчет: — Пожар. Стакан с водой разбивается у ног Кацуки. Большие, старые, деревянные дома, тесно прижатые друг к другу, окруженные лесом на юге реки - Господи, лесные склады, - сотни людей живут в домах в одиночку. Им нужно выйти. Выйти, выйти, выйти, выйти- Изуку пихает коробку с тетрадями в руки Кацуки, затем распахивает входную дверь с такой силой, что ломаются петли, крича «Пожар, пожар!» на весь коридор. Он барабанит в двери соседей, пока все не открывают их, не разворачиваются к своим семьям и не выталкивают детей из кроватей. Кацуки хватает его за запястье и бросается к лестнице. Изуку вырывается из его хватки. — Что?! — кричит Кацуки, перекрикивая толпу жильцов, устремляющуюся к выходу. — Что ты творишь?! Уходим! Изуку уже поднялся на три ступеньки выше. — Я должен предупредить остальных! — Нет! Нам нужно уходить, Деку! — Кацуки расталкивает паникующих людей, тянется к веснушчатой руке, исчезающей в узких пролётах. Соседи проносятся мимо, утаскивая его за собой. — Нет! Ви, отпусти меня! Боже, черт побери... Кэди! Возьми эту коробку, беги на улицу и отойди как можно дальше! Я найду тебя позже! Он пробирается сквозь поток людей, спускающихся по ступенькам, но их слишком много, они слишком напуганы. Нос чешется, саднит, а вопли возобновляются. Он погребён под ними, его выносит на задымлённую улицу вместе с его собственным криком. Снаружи царит хаос. На мощёных улицах ярче полудня, вокруг бушуют языки пламени, вырывающиеся в тёмное небо, ростом в десять человек. Он не может дышать, не может дышать… Изуку, тупица Деку, поднялся по лестнице ради людей, которых даже не знает… Кацуки видит, как соседнее здание стонет и шатается, изрыгая пепел, а металл деформируется и скрежещет. Дерево ревет, раскалённое и оранжевое в октябрьской ночи; люди прорываются через переулки и открытые улицы, спешат в ближайшую тьму, спасаясь от яростного света. Он остаётся. Пламя вырывается из пожарных лестниц их дома из дерева и кирпича. Третий этаж охвачен огнём. Четвёртый тёмный, Кацуки надеется, что он пуст. Огонь никого не ждёт. Он не может его остановить, не может его перенаправить, и Изуку там, бескорыстный, храбрый и глупый, глупый, глупый. Занавески с кружевной отделкой и подвесные фонари. Горшечные растения и фотографии. Сувениры и обрывки бумаги. Они прожили эту жизнь в страхе от огня. Семьи с четвёртого этажа уже выбегают из парадных дверей, он узнаёт их, когда они убегают вдаль. Он не знает их имён. И не запомнит их лиц. Он напьётся, чтобы забыть их вопли – он напьётся, чтобы забыть многое. Входные двери болтаются на своих креплениях, разрушенные в давке. Половина здания уже охвачена пламенем, вокруг грохочет звук бьющегося стекла и взрывающихся печей. Кацуки не может пошевелиться ни на дюйм. Он смотрит вглубь коридора, ожидая, когда Изуку прорвётся сквозь упавшие с потолка балки на чистую улицу, прямо в дрожащие руки Кацуки. Он появляется. Кацуки дышит. Изуку протаскивает сквозь обломки двух детей и мать: одного он крепко обнимает, другого, ошеломлённого, держит в руках мать. Женщина успевает выбраться наружу, едва избежав хлопка, и влетает в одну из дверей первого этажа, сдавленно вскрикнув и прижимая голову сына к плечу. Маленькие ручки дергают её заплетённые волосы. Кацуки моргает. Он за секунду оказывается возле двери, толкает, поднимает, отбрасывает с дороги обломки дерева, размахивает руками, словно это может помочь разогнать клубы дыма вокруг. Он даже не чувствует жара, не чувствует жжения в ладонях, когда поднимает куски стены. Женщина что-то кричит, хвалит и благодарит, шатаясь, выходит на улицу. Изуку улыбается, глядя на него. Улыбается, окутанный огнём, сползает по ступеням, шагает по сломанным балкам и мимо шипящих комнат, его голая грудь покрыта вишнёвыми пятнами от сморщенных ожогов. Он даже не вспотел. Кацуки, возможно, кричит – он не может понять, не слышит за ревущим адским пламенем, поглощающим мир вокруг, – но его рот открыт, а руки раскинуты. Изуку что-то шепчет. Он делает выпад - и дочка той женщины оказывается в руках Кацуки, подол ее платья окрашивается в желтый цвет, - его ладони касаются костяшек пальцев Кацуки и падают. Здание рушится. Он отшатывается назад, падает на тротуар и застывает. Девочка вырывается из рук Кацуки и бежит к своей матери. Он даже не замечает этого. Вокруг так жарко, но ему так холодно; обуви нет, лишь белые носки, посеревшие от сажи, и слишком тонкая пижама, пропитанная потом. Октябрьские краски превращают горизонт в пылающее пятно, а ад рассыпает огненные флаги, развевающиеся в каждом окне. Кацуки падает на колени, его легкие опалило дымом и украденным воздухом.