the only one — chord overstreet
морем — алоэвера
Сухие лепестки белой примулы прилипают к мокрым окнам, а чуть дальше, за коваными перилами, — отчаянный август в бликах дымчатого города. В жарком воздухе — ни капли влаги, лишь кислая рябь выхлопных газов. С алого горизонта тянет запахом дождя, и уставшие птицы прячутся где-то под самыми крышами. Будет гроза. А Тому из жизни за окнами хоть немного упрямства вставать по утрам с постели, иначе совсем загнётся, сникнет забытым растением. Но пока — босыми ногами по прохладному бетону старого балкона и всем телом через перила, потому что лучше уж так, чем каждое утро придумывать созвездия на рыжем ламинате из капель собственной крови. Отчаянный август оседает на выцветших чёрных волосах и пляшет солнечными лучами по полупустым комнатам, сгоняет осевшую пыль и искрится в осколках разбитых зеркал. В квартире — меланхоличный хаос, размеренный и грустный. Развороченная постель в пятнах крови, в ещё живых лепестках белой примулы. Он рассматривает собственные коллажи из случайных фото одной вечной «проблемы» и со страшным смирением методично умирает. А «проблема» бесцеремонно врывается в сны и хохочет, прижимая к груди кисти рук, и в глазах — ни капли раскаяния. В них банальный космос клубится изумрудными бликами, а по краям — россыпь тёмного шоколада. «Проблема» всё так же надевает свитера швами вверх и страдает хронической топографической дезориентацией. «Проблема» любит жареные орешки, стягивать пробники в магазинах и французские комедии. Том прячется от этой «проблемы» на другом конце света и по утрам пытается отыскать хотя бы пять причин, по которым он должен остаться в Мадриде. «Проблема» застывает на губах безупречно-алым именем и сводит с ума. Гарри Нормальные люди не должны влюбляться в своих друзей, особенно в лучших. Особенно безответно. Не должны бежать прочь от собственных чувств только лишь из-за страха разрушить такую вечную дружбу. И, кажется, ещё умирать от редкой болезни тоже… не должны. А Том, вероятно, неправильный, раз все эти «не» собрал разом. Хотя не стоило вообще, наверное, шестилетнему Реддлу подходить к тому смешному мальчишке со спичечными коробками в руках и карманах. В той снежной зиме, вероятно, осталось нормальное будущее — с офисом, кредитом и детьми. Потому что на глупый, казалось, вопрос «что ты делаешь?» он не ожидал услышать задорное: «ловлю снежинки. к лету». И совершенно не важно было тогда знать, как именно он их сохранит, потому что в том странном моменте — в летящих снежинках и в мальчишке со спичечной коробкой в руке — таилось волшебство. И вряд ли это волшебство хоть когда-нибудь предполагало чью-либо смерть. Такое всегда трудно предположить, но Том — исключение, поэтому заболел. Дурацкой цветочной болезнью с летальным исходом, зависящем от односложного «да» из уст самой прекрасной «проблемы» всей жизни Тома Реддла. Жизнь умеет быть действительно жестокой. Потому что «да» он так и не услышит. Ему осталось меньше трёх недель. А пока — босыми ногами по прохладному бетону и всем телом через перила. Потому что закат такой беспечно-прекрасный. Яркий. И в кухне, кроме растений-суккулентов, ничего нет. Даже еды. Каждая клетка квартиры пропитана безысходностью, кровавыми пятнами на рыжем ламинате и высохшими лепестками белой примулы. У Тома тоже ничего нет, кроме жутко-красивой болезни и стены из коллажей. Прекрасной, прекрасной стены из самых важных моментов жизни. Он долго смотрит на ярко-зелёного воздушного змея, сипит избитыми лёгкими и снова ищет причины остаться в Мадриде, потому что «без него» — тошно до звёзд в глазах. Но и «с ним» — непростительно больно. Уходящее солнце кромсает последними лучами сереющее небо и тянет за собой оставшиеся капли жары. Густой сладкий запах увядшей примулы мешается с запахом дождя. В доме напротив тоненькая женщина щурится отражённому свету и гладит большого рыжего кота. Пахнет грецким орехом и свежим хлебом. Том сидит на полу у открытого балкона, жадно ловит каждое внезапное движение детской игрушки и, кажется, забывает временами дышать. В хаотичных рывках — исступлённая жажда свободы. И выцветший жаркий мир замирает на долю секунды, на километры вокруг простирается торжественная и оглушающая тишина, словно перед величайшей катастрофой человечества. Жалкий миг — и всё оживает, рушится внезапной какофонией звуков и гудит. Том поднимается на ноги, нетвёрдо плетётся к стене с коллажами, напряжённо выискивая ту самую, нужную именно в этот момент фотографию, где Гарри улыбается на фоне уходящего в вечность заката. И это фото, от чего-то именно сейчас, вмещает в себя всего Тома, весь этот, по-прежнему, оглушающий мир. Он стоит, заворожённый, посреди комнаты, в растянутой кофте, ищет всё те же жалкие причины остаться в жаркой Испании и, наверное, впервые с такой лёгкостью не может их найти. Дверной звонок, как ушат ледяной воды в летний вечер — неожиданный, резкий, совсем не к месту. Реддл даже теряется на секунду, нелепо расставив руки. Не смотрит в глазок — скорее из принципа, вспоминает все дежурные фразы на испанском. Щёлкает замком, в полной готовности увидеть там пожилую соседку снизу с жалобами на шум или рыженькую сеньориту из соседней квартиры с самыми вкусными яблочными пирогами на свете. Но задыхается… Потому что за дверью стоит он… Внезапный смерч в ярко-красной футболке. Швами вверх. Гарри всё ещё безупречно пленительный, в своих светло-синих джинсах и встрёпанными волосами. Реддл не смотрит в лицо, потому что… — Том? — тихо, будто не веря собственным глазам. А Том молчит. Удерживает рассудок исступлёнными вдохами, считает уходящие мимо секунды. Гарри кусает обветренные губы и мнётся у порога. Невыносимо красивый. — Проходи, — сипит Реддл, отходя в сторону. Морщится от собственного голоса и даже замечает, как испуганно дёргается неожиданный, но такой важный гость. Запоздало всплывает в голове резонная мысль о том, что в гостиной всё так же валяются лепестки примулы и стена из коллажей никуда не исчезнет. Но Гарри не проходит дальше, застывая в коридорчике. Метр на метр, Том даже ощущает, как надрывно дышит его наваждение. — Я рад тебя видеть, — голос уже уверенный, но излишне отстранённый, с нечитаемым лицом в придачу. Реддл запоминает каждый изгиб в отражении мутного зеркала и по-прежнему не смотрит в глаза. — Я… — застревает на полувздохе, чувствуя, как по лёгким ползут ненавистные лепестки. И, Боже мой, молится: «Только не сейчас». — … тоже. Как ты? — Как я?.. Ха! Ты пропал на два года! Я — замечательно, представляешь?! Рассерженный, требовательный, с диким хаосом на голове и во взгляде — Том упирается затылком в закрытую дверь и улыбается краешком губ. Гарри распаляется проснувшимся вулканом, тягает за грудки и что-то громко говорит. У Реддла в голове абсолютный вакуум — не до мыслей, когда в пределах личной трагедии, в чёрно-белой съёмке — ярко-жёлтое солнце. Он стоит, всё так же подпирая головой закрытую дверь. Широко улыбается. В немой эйфории, прощаясь с собственным рассудком. Пока сквозь слой забвения не прорезается боль. Удар в лицо. Том заваливается на бок, приминая всем телом забытые богом коробки, и растеряно вскидывает голову. Впервые за эту нелепую встречу смотрит в глаза — холод всего льда мира в двух изумрудных вселенных — как ножевое в грудь. — … ненавижу тебя, чёрт возьми! — тишина, точным ударом в самое сердце. И мир рушится сотнями осколков. Он хрипит неосознанное «хорошо» вслед захлопывающейся двери и обессиленно сползает на пол. «Финита ля комедия» Сорванный голос и разодранное частым кашлем горло — он в перевёрнутой мебели, в рассыпанной земле из-под растений. Он в каждом безумном рывке застрявшего в ветвях воздушного змея. Он — чёртов эпицентр безысходности, потому что теперь, когда рядом с именем Гарри стоит предельно ясное «ненавижу тебя», — у него совсем нет шансов. А утром, в предрассветных сумерках, Том стоит в не глаженной белой рубашке и сверлит взглядом пустую стену с отпечатками фотографий и булавок. Вокруг него — спешный хаос и раскуроченная мебель. Вокруг него — его разбитая вдребезги жизнь, и коробка с фотографиями с засохшей кровью на рыжем ламинате — последние её остатки. В квартире всё ещё пахнет цветами и кровью, даже при открытой балконной двери. Гарри появляется как обычно — резко. Долго смотрит волком в глаза Тому. А тот их отводит с той же тщательностью. — Поговорим? — всё ещё обижен, всё ещё зол. Реддл выглядит забитым щенком с какой-то тусклой нежностью во взгляде и старается не натыкаться на зеркала. В тёмном коридоре, метр на метр, почти ничего не видно. — Да, я… — беззвучным шёпотом. Спотыкается о собственное отражение в безуспешной попытке уйти от чужого космоса в цвет изумруда. Где-то в груди отказывается работать в нормальном режиме сердце и заходится в остервенелой тахикардии. Потому что веская причина жить — невыносимо красиво злится. В коридоре метр на метр. И воздух, переполненный запахом белой примулы, вяжет слюну во рту. Вроде бы нужно уйти, забиться в тёмном углу огромной планеты, куда-нибудь на Аляску или в Австралию. В очередной раз сбежать, чтобы точно умереть в одиночестве, задохнуться белоснежными лепестками. Или кровью… Или любовью — упоительной катастрофой всего его существования. Но в коридоре, метр на метр, Гарри вздыхает, сгоняя напряжение. И, развернувшись, уходит в квартиру. Туда, где мятые коробки с фотографиями и куча засохшей крови; туда, где полный бардак и разбитые растения. — Что произошло? — кажется, совсем не удивлён. Но голос дрожит, осекается о ламинат в пятнах крови. Ничего не спрашивает, просто смотрит. Гарри, наверное, не тот, что на драгоценных фотографиях Тома — серьёзный, уставший, грустный. Ни капли смеха, ни капли абсурда. — Собирался, — хрипит Реддл, не сводя глаз с любимого человека, а тот молчит. Разглядывает фотографии в коробке и так осуждающе режет тишиной. — Может, скажешь что-нибудь? — Что я должен сказать? Что скучал? Или что, чёрт возьми, чуть не сдох, пока искал тебя?!.. Что я сейчас должен сказать тебе, Том?! Гарри кричит, сжимая в руках остатки разорванного в клочья фото, пока виновник «торжества» задыхается в очередном приступе. В голове набатом: «боже, не сейчас!» Пока в реальности — запах моря и сахарной ваты, всё ближе и ближе… «Я хочу провести остаток своих закатов с тобой…» И всё замолкает. С запоздалой мыслью, что жалкое «хочу» было произнесено вслух, Том переводит дух, но это прежде… Прежде чем у него кружится отвратительной каруселью мир, выбитый из-под ног внезапным вихрем — Поттером. Чужие горячие губы на собственных, уже, наверное, посиневших от асфиксии, кажутся слишком не к месту. Он замирает, отказываясь верить в реальность. Всё кажется одним из тысячи безжалостных снов, где счастье — вот оно, руку протяни: с взлохмаченными волосами, в растянутой синей футболке — очевидно, — швами вверх и затуманенным, испуганным взглядом того, кто так отчаянно боится потерять. Тому только на пол сползти и ещё, наверное, бежать прочь… а лучше — проснуться. — Ты идиот, — горячим дыханием в самые губы. — Это не сон. — У тебя губы треснули, — зачем-то бормочет Реддл, вытирая большим пальцем капельку крови на губах, отчётливо ощущая чужое тепло рядом. И снова ловит сознание где-то на периферии. — Ты не сон… Наедине с причиной своей несостоявшейся смерти — совсем невыносимо. «Причина» по-хозяйски переставляет бутылочки со специями и бормочет о Барселоне. «Причина» имеет все шансы прослыть персональным реддловским солнцем, без которого теперь, ну, совсем никак. «Причина» — Гарри Поттер. Чёртова панацея с запахом, кажется, всего на свете: сахарной ваты, терпких осенних листьев, но больше, конечно, моря. Солоноватого бриза, свежих, ещё блестящих водорослей и влажного песка. И этот запах уставшего, выдохшегося от вчерашнего шторма океана — неспешного и ленивого — так разнится с тем неистовым, безудержным огнём в изумрудных глазах, что кажется невозможным само существование такого союза. Сонное море и живое пламя. И как вообще от городского мальчика так сильно пахнет морем?..