Больная и болезненная.

Горячая работа
NC-17
Завершён
34
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
42 страницы, 13 498 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 9 Отзывы 5 В сборник

Часть 1

Настройки
Это был обычный школьный день — в том смысле, в каком может быть обычным утро в элитной школе Йокогамы. Чисто выглаженные формы, гул голосов, лёгкий ветер, колышущий зелёные листья деревьев, и широкая аллея, ведущая ко входу. Здесь царила рутина — тщательно отрепетированное действо с ролями, которые ученики исполняли изо дня в день. Возле ворот остановился чёрный автомобиль премиум-класса. Он въехал плавно, беззвучно, как полагается вещам, которым не нужно доказывать свою значимость. Дверца открылась, и из машины вышел юноша — высокий, идеально собранный, с грацией. Он даже не смотрел на окружающих, но их глаза уже прилипли к нему. Словно в замедленной съёмке толпа поклонников окружила его, наперебой здороваясь и тут же ретируясь в стеснённом смущении, стоило только его карим глазам на мгновение задержаться на чьём-то лице. Осаму прошёл через них, как сквозь водную гладь, и отправился в класс. Он занял своё место — вторая парта с конца, второй ряд. Пространство вокруг него дышало лёгкостью и харизмой: он непринуждённо обменивался шутками с одноклассниками, улыбался, качал ногой под партой, рассеянно щёлкал ручкой. На противоположной стороне, у самой стены, у открытого окна, сидел другой юноша. Его чёрные волосы с выбеленными концами трепал ветер. Он казался отстранённым, словно и не был частью этого класса. Его звали Акутагава Рюноске. И он был странным. Когда учитель начал утреннюю перекличку и произнёс его имя, юноша молча поднял руку. Всё. Ни единой эмоции на лице, ни одного лишнего движения. Он снова уставился в свою тетрадь. На первый взгляд — слушает урок. На самом деле: тетрадь была покрыта всё новыми и новыми надписями: "Дазай Осаму", "люблю", "навечно". Имя повторялось снова и снова, пока линии не начинали сливаться в бессмысленный узор. Он рисовал его профиль, глаза, губы. Обводил. Перечёркивал. Снова рисовал. Сердца. Всё, кроме математики. Временами юноша отрывал взгляд от страницы и вглядывался в лицо Дазая. Делал это настолько пристально, что через несколько секунд не чувствовал тела — только этот взгляд. Комната исчезала, стены отступали, звуки стирались в шуме крови. Всё, что оставалось — лицо Осаму, и желание понять, что происходит за этим почти насмешливым взглядом. О чём он сейчас думает? Рюноске вдруг осознал, что учитель уже несколько минут что-то говорит у доски, и весь класс смотрит туда. Он слишком надолго выпал. Пульс в горле. Он медленно выдохнул, дрожащей рукой перевернул страницу тетради. Пусто. Пусто. Юноша не мог сосредоточиться ни на чем другом. Акутагава не чувствовал, как руку свело от напряжения. Ногти впивались в ладонь, но боль была единственным, что напоминало ему о реальности. Всё остальное — только фон, декорации. Школа, люди, учёба. Всё было неважно. Важно — он. Рюноске хотел пробраться в его голову. Проникнуть в мысли, прочитать их, разобрать по косточкам. Хотел разодрать кожу, вывернуть череп и забраться туда — внутрь, стать его частью. Или хотя бы узнать, думает ли он о нём. Хоть иногда. Хоть немного. Но Осаму просто сидел. Время от времени что-то записывал. Улыбался. Делал замечания в сторону друзей. Он был слишком далёк. Слишком идеален. И Рюноске ненавидел это. Когда прозвенел звонок, Акутагава дёрнулся. Реальность врезалась в него с силой удара. Урок закончился. Дазай встал, закинул сумку на плечо, небрежно пригладил волосы и вышел из класса, как ни в чём не бывало. Рюноске ждал, пока остальные выйдут. Потом молча поднялся, аккуратно сложил вещи, словно всё происходящее — обычный учебный процесс. Но внутри бушевало. Он шёл за Дазаем, держа дистанцию. Наблюдал. Слушал. Вычислял. Когда какой-то друг хлопнул Осаму по плечу, Рюноске почувствовал, как в груди что-то дернулось. Как будто по ней прошлись лезвием. Его горло сжалось. Эти люди. Эти паразиты. Как они смеют? Ему хотелось убить. Не образно — буквально. Вычеркнуть, стереть, сжечь. Убрать всех, кто стоит между ним и Осаму. Он ревновал. До боли, до лихорадки. После школы Осаму пошёл домой пешком. Это был его ритуал — пройтись, успокоиться, погрузиться в себя. Он не знал, что за ним следят. Акутагава шёл по пятам. Прятался за углами, делал фотографии. Хранил каждое движение, каждый жест. Когда Дазай вошёл в дом, Рюноске остался снаружи. Он стоял, смотрел на его окно. И ждал. Не двигался. Не моргал. Рюноске стоял под деревом ещё долго после того, как свет в окне потух. В его глазах всё ещё отражался блик от лампы на втором этаже, но теперь окно было пустым. Он не чувствовал ног, пальцы рук онемели от долгого сжатия — в кулаке он держал телефон с фотографиями, которые тайком сделал сегодня днём. На ней был Осаму, стоящий на крыше школы, курящий, отвернувшись от камеры. Чёрный галстук немного ослаблен, рубашка мятая — уязвимый, живой. Только когда вечерний воздух стал совсем влажным, а прохлада начала проникать под воротник, Акутагава наконец двинулся с места. Он шёл медленно, будто не хотел возвращаться в реальность. Будто бы каждый шаг в сторону своей квартиры — это шаг прочь от света, от желания, от него. Он дошёл до своего дома — низкого бетонного здания в спальном районе, устаревшего и уставшего. Его квартира находилась на втором этаже. Рюноске привычно миновал тёмный коридор, где перегоревшая лампа мигала, будто моргала миру. Дверь скрипнула, как всегда, и встретила его тишина. Квартира Акутагавы напоминала временное укрытие. Слишком тихая, слишком холодная, слишком пустая — как будто здесь никто не жил, а лишь прятался. Обои в коридоре были тусклыми, местами отклеившимися, по полу протягивался потёртый ковёр, на который не хотелось наступать босыми ногами. Кухня — крохотная, с облупленным подоконником, покрытым пылью. В раковине — одна чашка, один нож, один стакан. Будто весь быт сводился к минимуму. Ни цвета, ни запаха, ни жизни. Но комната Рюноске… она жила. Это было сердце квартиры. Единственное место, где пульсировал воздух. Он всегда закрывал за собой дверь, словно запечатывая этот микрокосм от остального, враждебного и бессмысленного мира. Здесь было всё иначе. И здесь — был он. На стенах — фотографии. Сотни. Настоящие, напечатанные, не цифровые. Цветные. Лица, профили, руки, силуэты, шаги. Дазай Осаму — в движении, в покое, в размышлении. Он был повсюду. На стенах. На полках. В ящиках. На полке галстук — такой же, как у школьной формы, но чужой. Он когда-то подобрал его в раздевалке. Возможно, Дазай и не заметил пропажу. А Рюноске оставил его, как реликвию. Он никогда не прикасался к нему лишний раз. Только смотрел. Письменный стол был завален аккуратными стопками блокнотов и тетрадей, каждая из которых содержала не формулы, не домашние задания — а записи. Мысли. Молитвы. Фиксации его безмолвной любви. На краю стоял дневник с замком, потёртый от постоянных касаний. Рядом с ним — коробка с ручками, каждая из которых писала по-разному, но все — одно имя. Полки были уставлены вещами, не имеющими логики для постороннего: пустая упаковка от жвачки, билет из кино. Он помнил каждую из них. Всё было связано с Ним. Всё — Ему. И в этом живом хаосе — жизнь. Здесь пахло пылью, бумагой, старой краской с фотографий. Но это был единственный запах, который Рюноске хотел вдыхать. Только здесь он дышал по-настоящему. На кровати — серое, мятое покрывало, под которым он ворочался ночами. Всё в комнате было словно продолжением его души. Снаружи он был безмолвен, строг, отстранён. Его лицо редко выражало эмоции. Одноклассники считали его странным, пугающим, неразговорчивым. Никто и представить не мог, что внутри — эта ярость, эта страсть, это выжигающее изнутри чувство. Всё это — он прятал здесь. Комната — его исповедь. Его алтарь. Его сердце. Когда Рюноске сидел за столом, освещённый только настольной лампой, его лицо было будто выточено из камня, но в глазах дрожало нечто живое, голодное. Иногда он говорил вслух, шёпотом, только в этой комнате: — Дазай-сан… ты когда-нибудь обратишь на меня внимание? И в этой любви не было света. Но она была живой. Единственное живое, что у юноши было. На столе стоял старый ноутбук. Рюноске включил его, не снимая школьного пиджака. Подключил телефон, перекинул файлы. Работал молча, не дыша. Принтер тихо затрещал. Бумага выходила медленно. Он трепетно вынимал каждую фотографию, прикасаясь к ней, как к реликвии. На столе у него лежала тонкая чёрная ручка. Он аккуратно подписывал фото — дата, время, краткое описание: «14:25 — улыбнулся Накаджиме.» «15:01 — курил.» «15:22 — посмотрел в окно.» Он писал, будто вёл дневник наблюдений за небесным телом. Потом выдвинул ящик стола. Под фальш-дном — блокнот в кожаном переплёте. Страницы были исписаны мелким почерком — признания, мысли, наблюдения. Как отчёты с поля боя. Как хроника его падения в бездну одержимости. Он открыл новую страницу. «Понедельник, хх.хх.20хх. Сегодня он приехал в 08:00. На математике выглядел усталым. Писал правой рукой, держал ручку, как всегда — двумя пальцами. На обед ушёл на крышу. Долго курил.» Рюноске закрыл дневник. Осторожно, будто в нём хранился порох. Затем он сел на кровать, повернулся к стене и уставился на фотографии. Он хотел раствориться в них. Хотел залезть в эти образы, как в шкуру животного. Акутагава запрокинул голову назад. Закрыл глаза, дыхание сбилось. И в тот момент, в тишине, он услышал свой собственный голос внутри головы — беззвучный, но острый: "Если бы он узнал... Если бы он увидел, что я сделал... Он бы отвернулся. Или... Или посмотрел бы с интересом?" Открыл глаза. Стена с фотографиями молчала, глядя на него сотнями карих взглядов. Рюноске сжал простыню. Его сердце билось часто и тревожно. Он чувствовал, что снова начинает выпадать из мира. Всё становилось плоским, неживым, картонным. Дата не имеет значения. Потому что день за днём — один и тот же. Юноша просыпался внезапно, будто сброшенный с обрыва сна. Будильник визжал в утренней тишине квартиры, где почти не было жизни. Он не сразу понимал, где находится. Комната — серая, расплывчатая, как будто нарисованная акварелью, — собиралась в фокус постепенно. Сначала — потолок, затем — стены, и только потом — осознание: он снова уснул в школьной форме. Так бывало почти каждый вечер. Он приходил домой, не включая света, проходил мимо пустой кухни, не разуваясь, — и падал на постель. Иногда не помнил, как оказался на ней. И вот снова утро. Снова холодный воздух. Снова тело, которое почти не ощущается. Акутагава встал, молча. Открыл кран в душевой — и снова только ледяная вода. Но она бодрила. Сдирала с кожи остатки сна, как жесткая губка — грязь. В комнате натянул новую рубашку — прохладную, ещё хранящую запах стирального порошка. Школьная форма — всегда в порядке. В этом была система. Ритуал. На кухне — пусто. В холодильнике — только пакет чая и два инжира. Вскипятил воду и, глядя, как она темнеет в кружке, медленно ел один плод. Второй оставил. Всегда один. Один в день. Так он жил. Так он выживал. Худой, почти прозрачный, с длинными пальцами и тонкой шеей, он выглядел как кто-то, кто должен лежать в больнице, а не сидеть за школьной партой. Но на ежегодных медосмотрах Рюноскэ просто молчал, пока врачи с тревогой листали карту. Он знал: они устали повторять. А он — устал слушать. И всё равно каждое утро — как по расписанию. Выходил из квартиры ровно за час до уроков. Улицы Йокогамы были ещё пустыми, и тишина в них звенела, будто стекло. Шёл — ровно, быстро, всегда одними и теми же шагами. На перекрёстке — всегда один и тот же голубь. У школы — тот же сторож, кивающий ему молча. Внутри — чистые коридоры, не тронутые шумом дня. Юноша первым входил в класс. И садился за парту у окна. Смотрел на пустой двор. Ждал. Ждал его. Чёрная машина подкатывала к воротам. Высокая фигура выходила, небрежно закидывая сумку на плечо. Карие глаза — всегда чуть прищурены. Волосы небрежно растрепаны. И он всегда улыбался. Всем. Но никогда ему. И всё равно Рюноске смотрел. Нерушимо. Каждый день. Из окна, из коридора, с лестницы. Смотрел, пока Осаму смеялся, пока играл с друзьями. Он знал каждую его привычку. Знал, как он морщит нос, когда читает. Знал, как он прикусывает губу, когда слушает музыку. Знал, как он смотрит на небо — чуть дольше, чем нужно. И хотел знать больше. Хотел залезть в его голову. Пробраться туда. Понять, что он чувствует, когда никого нет рядом. А сам Дазай — сначала ничего не замечал. Первые сигналы были слабые. Незаметные. Словно кто-то дышал рядом — но не издавал ни звука. Словно кто-то касался его плеча — но не рукой, а взором. Он чувствовал. Чуть позже — начал замечать. Иногда — когда поворачивал голову, глаза Акутагавы мгновенно отворачивались. Иногда — наоборот. Осаму ловил на себе взгляд, обжигающий затылок. Иногда — в коридоре, когда он думал, что один. И в какой-то день, возвращаясь домой, Дазай обернулся на шум — и увидел: Рюноске шёл за ним. Молча. Не слишком близко, не вызывающе — но шаг в шаг. — Совпадение, — подумал шатен. — У нас, возможно, один путь. Отвернулся. Зашёл в дом. Поднялся в квартиру. Встал у окна. И увидел его. Акутагава стоял под деревом. Не двигался. Просто смотрел на дом. Молча. Долго. Дазай отступил от окна, на лбу легли складки. Он задумался. В голове начали щёлкать шестерёнки. Что тебе нужно, Акутагава Рюноске? И тогда, впервые за долгое время, Дазай Осаму заинтересовался. Не испугался — нет. Он захотел играть. Понять. Разобрать по кусочкам. Разложить, как сложный пазл. С тех пор — каждый день он чуть дольше задерживал взгляд на хрупкой фигуре в углу класса. Каждый день чуть внимательнее прислушивался к его дыханию. Каждый день — чуть громче говорил рядом, наблюдая за реакцией. Неделя прошла. Каждый день — как зеркальный двойник предыдущего. Но в один из них ритуал сломался. Утро. Рюноскэ, как всегда, пришёл в школу слишком рано. Но кто-то опередил его. Юноша вошёл в класс — и увидел Дазая. Тот стоял у окна, задумчивый, опираясь на подоконник. Свет резал комнату пополам. И он медленно обернулся, услышав шаги. И улыбнулся. — Доброе утро, Акутагава-кун, — сказал он. — Я и не думал, что ты приходишь настолько рано. Рюноске замер. Грудь сжалась. Сердце — билось как будто в горле. Он не знал, что сказать. Всё нарушено. Всё не так. Но потом всё же подошёл. Поставил сумку на парту. Опустил глаза. — Я... не думал, что Дазай-сан знает, как меня зовут, — тихо пробормотал он. — Конечно знаю, — спокойно ответил Осаму, откинувшись на подоконник. — Мы же одноклассники. Склонил голову к плечу, наблюдая. И улыбался. Но в глазах уже была искра. Так началась их игра. Медленная. Холодная. Дни начали меняться. Очень медленно, почти незаметно, но Рюноскэ чувствовал: Осаму смотрит. Осаму замечает. Иногда они перекидывались короткими фразами — ничего особенного. Мимоходом. Неожиданно. Но даже одно слово, обронённое в его сторону, Рюноске хранил, как драгоценность. Повторял его в голове, записывал в дневник. Он улыбался, когда с ним говорили, хоть и прятал это тщательно — уголком губ, мимолётным взглядом вниз. Но Осаму видел. Отмечал. А потом были разговоры. Стоя с друзьями в коридоре, Дазай будто бы невзначай подал тему: — А как вам Акутагава? Накаджима нахмурился, как будто впервые серьёзно подумал. — Странный он немного. Всегда на отдалении. Ни с кем не общается. — Вроде и не пугает, — добавил Куникида поправил очки и пожал плечами. — Но рядом с ним как-то... пусто. Знаешь, Дазай, будто в комнате температура на пару градусов падает. — Тц, — отозвался Чуя, качнув рыжей головой. — Ни разу не видел, чтоб его кто-то дразнил или задирал. Но и к себе не подпускает. Дазай слушал внимательно, не перебивая. Все эти детали он уже знал. Всё, что он хотел — проверить, чувствуют ли другие то, что начал ощущать сам. Присутствие. Взгляд. Шатен снова почувствовал его позже в тот же день — из-за угла коридора. Как будто кто-то следил, сливаясь со стенами. И когда он мельком обернулся, то действительно уловил взгляд — быстрый, как вспышка. Акутагава, что снова смотрел. Школьный день закончился. Осаму, легко закинув сумку на плечо, посмотрел в сторону Акутагавы и мягко помахал рукой. — Пока, Акутагава-кун. Увидимся завтра. Юноша едва заметно кивнул, и сердце у него билось, как будто ему только что признались в любви. Он подождал, пока Дазай скроется за школьными воротами, и пошёл за ним. Привычная тень. Привычный путь. До самого дома. Он знал, как Осаму входит. Как закрывает за собой дверь. Рюноске постоял немного напротив, как обычно, пока за окнами не погас свет, и только тогда вернулся домой. Всё шло по плану. В своей комнате он записал в дневник: «хх.хх.20хх. Дазай-сан сегодня снова сказал мне "до завтра". Он улыбался. Я думаю, он знает. Он должен знать. Я чувствую это. Что-то меняется. Я живу только ради этих слов. Хочу ещё». Рюноске закрыл дневник и, прижав его к груди, лёг на кровать, глядя на стену с фотографиями — сотни лиц Осаму, в разных ракурсах, с разными выражениями. Стена будто дышала вместе с ним. Юноша не любил выходные. В те дни, когда другие подростки наслаждались свободой, встречались в кафе, валялись в постелях до полудня или просиживали в играх, он чувствовал себя так, будто его вырвали из кислородного кокона. Без Дазая всё вокруг теряло вкус, звук и свет. Воздух в квартире становился плотным, как вода. В голове начинали рваться мысли, как тонкие жилки под напряжением. Субботнее утро пришло слишком рано. Свет за окном казался особенно бледным. Будильник не звонил — не было причины. И всё же Рюноске встал в обычное время, оделся в униформу, только чтобы потом снять её и сесть у стены напротив фотографий. Они смотрели на него. Он чувствовал себя будто в их обществе. Будто был ближе. Он завтракал, не замечая вкуса. Чай не согревал. Он смотрел на часы — и каждый раз разочаровывался, что стрелки двигались так медленно. До воскресенья ещё слишком долго. А потом он вспомнил: сегодня приедет "она" . Мать. Женщина, которой он когда-то верил. Женщина, что позволила миру распасться. Он не чувствовал к ней ненависти — только тошнотворное безразличие, смешанное с усталостью. Она оставила его, когда он был ещё слишком мал, чтобы понять цену предательства. Она лишь изредка появлялась в его жизни, оставляя за собой запах духов и ощущение фальши. В этот раз не было иначе. Акутагава всё прибрал заранее. Запер дверь своей комнаты. Стена с фотографиями, дневник. Он проверил трижды. Когда прозвучал звонок, открыл дверь без лишних слов. Женщина встала на пороге с натянутой улыбкой. — Рюноске! Я так рада тебя видеть! Как ты? — Всё хорошо, — сухо ответил мальчик, забирая пакеты из её рук и уводя вглубь квартиры. Её голос был точно таким же, как в воспоминаниях — слишком громкий, слишком неуместный. Мама сыпала фразами, как будто боялась молчания. Про отчима. Про Гин. Про работу. Смеялась. Спрашивала, ел ли он. Пыталась заглянуть в холодильник, и хотела пройти в комнату. Он мягко, но твёрдо удержал её: — Там беспорядок. Я делаю перестановку. Женщина нахмурилась, но не настаивала. В глазах её мелькнуло что-то вроде страха — на долю секунды — когда встретилась с его взглядом. Потом просто села на диван и продолжила болтать. Он слушал вполуха. Кивал. Смотрел на окно, за которым не было ничего интересного, но ему казалось, что если долго вглядываться — можно услышать шаги Дазая. Представить, как тот проходит мимо дома. Подумать, что, может, он тоже думает о нём сейчас. Когда мать ушла, Рюноске не попрощался — просто закрыл за ней дверь и молча выдохнул. Зашёл в свою комнату. Подошёл к стене. К алтарю. Коснулся пальцами рамки. Лицо Дазая в центре — чёткое, тёплое, вечно улыбающееся. «Зачем ты пришёл раньше меня в класс?», — мысленно спросил Рюноске. Но он знал, что счастлив. Счастлив в том болезненном, молчаливом смысле, каким счастливы только одержимые. Дневник открыли. «хх.хх.20xx Сегодня мама приезжала. Она всё такая же. Дазай-сан всё ещё говорит со мной. Это делает мои дни ярче. Я стал запоминать, как пахнут его волосы. Как он стоит, когда скучает. Как улыбается. Он светится. Я хочу быть частью этого света. Сегодня выходной. Это боль. Завтра — ещё один выходной. Это почти невыносимо. Но потом — снова школа. И он будет там. Он снова посмотрит на меня. Скажет мне что-то. Я хочу быть ближе. Я стану ближе. Постепенно. Медленно. Он поймёт.» Школьные будни тянулись один за другим, будто выцветшие копии одного и того же дня. Звонки, смена уроков, отрывистые голоса преподавателей, смех за окнами. Всё повторялось. Всё возвращалось. И среди этого одинакового шума — ритуал, привычный, утешительный, почти религиозный. Каждое утро Рюноске приходил в школу раньше всех. Ждал. Не делал вид, что ждёт — он действительно ждал. Открытая тетрадь, открытая книга, строгая осанка у окна. И снова — Дазай Осаму входит, ленивый шаг, руки в карманах, слегка растрёпанные волосы и лёгкая улыбка. — Доброе утро, Акутагава-кун, — говорил он, проходя мимо. Каждый день эти слова звучали по-разному. То насмешливо, то мягко, то рассеянно. Иногда он даже кивал ему, если стоял с друзьями — быстро, почти незаметно, но всё же. Иногда — просто мимолётный взгляд. А иногда, в особенно редкие дни, Дазай спрашивал что-то мимоходом: — У тебя есть конспект по истории? — Как тебе сегодняшний урок литературы? Слишком пафосно, да? — Химия — это ад. Ты вообще понял, что она имела в виду? Эти лёгкие фразы значили для Рюноске больше, чем целые страницы текста. Юноша ловил каждую, разбирал внутри себя, как драгоценный артефакт. Его сердце билось неровно, взгляд искал лицо шатена, и даже воздух в классе казался другим, насыщенным чем-то незримым. Но затем — пустота. На следующий день Дазай мог пройти мимо, не взглянув в сторону Акутагавы. Он мог стоять с друзьями в коридоре — с громким Чуей, с размеренным Куникидой, с вечно растерянным, но добрым Ацуши — смеяться, обсуждать глупости, строить планы. И ни одного взгляда в сторону Рюноске. Ни слова. Ни кивка. Как будто его не существовало. Рюноске стоял у своей парты, неподвижный, будто вырезанный из плотной тени. Смотрел. Всегда смотрел. И чем больше Дазай молчал — тем громче становился этот взгляд. Рюноске сверлил, прожигал, цеплялся за каждый жест, каждое движение, каждый отголосок голоса Осаму. И с каждым таким днём в сердце юноши росла тревога. Бесформенная, липкая, грызущая изнутри. Он не понимал. Что сделал не так? Почему снова тишина? Почему исчез свет? Но потом — снова взгляд. Снова слово. — Пока, Акутагава-кун. Увидимся завтра, — говорил Дазай, выходя из класса с сумкой на плече. И всё внутри Рюноске озарялась. Нервное ожидание растворялось, будто его и не было. Он шёл домой, как на крыльях. Дневник заполнялся свежими строками, а на стене в комнате фотографии будто оживали, отражая его радость. Так продолжалось день за днём. Качели. Тепло и холод. Слово — и тишина. Улыбка — и равнодушие. И каждый раз, когда Дазай снова поворачивал к нему голову, Рюноске чувствовал, как нечто внутри срывается с цепи. Его влекло. Уже не мог без этого. Он привык к этим коротким моментам внимания, как к лекарству. Как к кислороду. Как наркоман к дозе. И Дазай... будто видел это. Он чувствовал. Необязательно было смотреть прямо. Достаточно было знать — Акутагава где-то рядом. Смотрит. Ждёт. И Осаму всё чаще задавался вопросом — сколько шагов до того, как этот взгляд дойдёт до края? Один из таких дней. Обычный урок физкультуры. Дазай сидел на скамейке, расслабленно откинувшись назад. Его взгляд был устремлён куда-то в потолок, будто происходящее не касалось его вовсе. Акутагава, играющий в команде, бросал взгляды. Он искал. Искал подтверждение — здесь ли Дазай? Смотрит ли он? И в этот момент — неосторожность. Мяч, летевший со стороны, ударил его прямо в висок. Всё произошло резко, будто мир перескочил через кадр. Рюноске упал, раздался крик, кто-то подбежал. Шум. Хлопанье кроссовок. И среди всего этого — Дазай. — Акутагава-кун… — голос был спокойный, но твёрдый. — Ты в порядке? Юноша едва поднял взгляд. Мир плыл, и в этом тумане — лицо Осаму. Он чувствует, как его поднимают. Юноша в его руках. Сильные, уверенные руки держат его, как нечто хрупкое. Осторожно, бережно. И Рюноске забывает, как дышать. Школа вокруг стихает. Всё, что он слышит — это ритм собственного сердца. В школьном медпункте было тихо. Воздух, пахнущий хлоркой и лекарствами, казался чужим, замороженным во времени. Только их двое — Акутагава, всё ещё ощущающий тёплую тяжесть руки на своих ногах, и Дазай, присевший на корточки перед ним, склонив голову, словно рассеянный медик, вытирающий кровь с пациента. В медпункте — тишина. Медсестры нет. Дазай осторожно опускает его на койку, склоняется над аптечкой. Рюноске следит за ним, не моргая. — Какой ты невнимательный, Акутагава-кун, — говорит он, опускаясь на колени. — В волейболе лучше следить за мячом. — Меня не пугает мяч… — тихо отвечает Рюноске, не поднимая глаз. — Правда? Может, ты хотел, чтобы тебя понесли на руках? — насмешка в голосе, но мягкая, игривая. Молчание. Потом — шёпот: — Если это будешь ты… то я не против. Никакого смущения. Ни капли кокетства. Лишь — мрачная, болезненная честность. Это удивило Дазая. Шатену ожидал чего-то другого — испуга, жалобы, а может, детской признательности. Но перед ним сидел мальчик, который словно бы уже начал рушиться изнутри. И Осаму видел, что причина — он сам. Дазай приподнимает бровь. Легкий смешок срывается с его губ. — Какой ты забавный, Акутагава-кун. Моё внимание нужно заслужить. Дазай хмыкнул и поднялся на ноги. Бинты, спрятанные под рукавом, натянулись, как живые змеи на его коже. И вышел, оставив Акутагаву в одиночестве, в тишине, где гудела только кровь в ушах. Качели продолжались. Осаму то здоровался с ним по утрам — ленивым «Привет, Акутагава-кун», как будто всё в порядке. Иногда перекидывался банальными вопросами и даже раз или два сказал что-то о погоде. Мелочь. Пустяк. Но для Рюноске это было как глоток воздуха в воде. Он запоминал каждый миг, когда голос шатена касался его имени. Ловил взгляд — если вдруг тот бросал его через плечо. Прикосновения, даже мимолётные — словно след тёплого пепла на коже. А потом — тишина. Пустота. Дазай проходил мимо, не замечая. Смеялся с друзьями, а его глаза больше не скользили по Рюноске. И тогда — всё рушилось. В такие дни он становился нервным. Не ел. Молча втыкал взгляд в затылок одноклассника, сидя позади. В нём пульсировало отчаяние — болезненная потребность быть замеченным, хоть как-то, хоть через боль. Именно тогда Акутагава начал бинтовать запястья. Сначала просто чтобы скрыть рану, оставленную падением. Потом — по привычке. Он видел, как Дазай бросал беглый взгляд на его руки, и что-то в его глазах менялось. Лёгкий интерес. Улыбка. Словно распознавал свой след. Рюноске начал носить бинты постоянно. У Осаму Дазая всё было безупречно — снаружи. Он был сыном богатого врача, любимцем школы, гением с обаятельной улыбкой. Но за этим фасадом был гниющий пустой каркас. Он никогда не чувствовал любви. Мать умерла, когда мальчик был слишком мал, чтобы запомнить её. Отец оставил фамилию и инструкцию — учиться, блистать, не позорить имя. И всё. Дазай научился быть нужным. Умным. Ловким. Он знал, какие слова сказать, чтобы девочка покраснела, учитель одобрительно кивнул, а директор похлопал по плечу. Но всё это — пустое. Когда ему было двенадцать, он впервые взял скальпель. Не помнил день, только — холод стали и тонкую линию, что вскрыла кожу. Боль — была честной. Острая, ясная, настоящая. Кровь — красивая. Она доказывала, что мальчик всё ещё жив. Осаму продолжал. Резал и бинтовал. Снова и снова. Не из отчаяния — из жажды чувства. Пытался вспомнить, что значит быть человеком. Хоть на миг. Теперь бинты были его бронёй. Люди в школе шептались, придумывали легенды. Девочки влюблялись в эту мрачную загадку. Но Дазай их презирал. Все они — одинаково пустые. Пока не появился Акутагава. Странный, острый, сломанный взгляд тревожил мёртвое сердце. Эта фанатичная настойчивость. Он не знал, что с ним делать — но ему стало интересно. Рюноске не играл. Он не флиртовал. Он жил им. И это — будоражило. Они сидели в классе после уроков. День был один из тех, когда Дазай снова игнорировал Рюноске. Акутагава сидел у окна, сжав руки на коленях, и смотрел, как одноклассниксмеётся с Наоми Танизаки. Та была яркой, в своей обычной короткой юбке и глупой кокетливости. Её ладонь лежала на плече Осаму, она что-то говорила, смеясь, склонившись ближе, чем стоило бы. Дазай не отодвинулся. Он не просто позволил — он ответил. Улыбкой. Наклоном головы. Взглядом. Это был спектакль, и его единственный зритель сидел у окна, бледнея с каждой секундой. Рюноске чувствовал, как сжимается горло. Хотелось встать, подойти, сказать хоть что-то. Но не мог. Не имел права. Наоми вдруг рассмеялась и наклонилась ещё ближе — губы почти у самого уха Осаму. И тогда Рюноске сорвался. Скрип стула. Громкий шаг. Он прошёл мимо них, не глядя, резко, будто в лихорадке. И тогда Дазай повернул голову. Посмотрел вслед ему, с той самой лёгкой улыбкой, в которой не было ни удивления, ни сожаления. Он знал, что делал. Он знал, что достиг нужного эффекта. Он видел, как глубоко зашёл крючок. Запись из дневника Акутагавы Рюноске. "хх.хх.20хх. Сегодня он не говорил со мной. Ни одного слова. Я считал шаги, дыхание, улыбки — всё было не для меня. А потом — он коснулся её плеча. Почему он так делает? Было бы неплохо, если она случайно исчезнет." Акутагава всегда знал, что к Осаму тянутся. Что-то в нём — эта лёгкость, беззаботная манера, тот особый блеск в глазах — заставляло даже самых упрямых расплываться в улыбках. Девушки тянулись к нему особенно охотно. Их хихиканье в коридорах, взгляды, будто сговорившись, сливались в шум. Среди них выделялась Наоми — слишком яркая, слишком наглая. Слишком громкая. Слишком близко подошла. Рюноске сначала просто замечал. Несколько раз пытался убедить себя, что всё нормально. Что Осаму никому не принадлежит. Что он вежлив. Что это шутки. Что ничего не значит. Но каждый взгляд, каждое прикосновение к рукаву, каждый фальшивый смех Наоми — будто острые гвозди под ногтями. Это не была первая сцена ревности. Он уже тайком вытряхивал из её рюкзака учебники, чтобы девушка получила замечание. Порвал ей сменную обувь. Подменил таблетки в аптечке на слабительное — Наоми мучилась неделю. Но каждый раз, когда она возвращалась, она возвращалась и к Дазаю. Её глаза горели, и Дазай улыбался — как будто всё было в порядке. Как будто присутствие Наоми— не ржавый нож в ребрах. С каждым днём внутри Акутагавы разрастался нарыв — горячий, глухой, едкий. Юноша уже не думал о последствиях. Просто следил. Знал расписание Наоми, привычки. Знал, что она заходит за чаем к автомату у лестничного пролёта — там, где нет камер, где плохо видно. А ещё он знал, что бинты всегда в одном и том же шкафчике. Маленькая полка, спрятанная за дверцей, которую редко закрывали полностью. Дазай обычно не заморачивался — просто сунет их туда после очередной перевязки, и уйдёт, не запирая. Рюноске наблюдал уже несколько дней. Тихо стоял у шкафчиков, не отрывая глаз. Каждый раз, когда Дазай подходил, Рюноске сжимал кулаки, словно готовясь к прыжку. Сердце стучало громко, и в этом звуке было что-то торжественное — как предвестник. Сегодня он знал — сейчас. Наоми опять бесилась рядом, не обращая внимания на него. Акутагава увидел, как Дазай снял бинты с руки, положил их в шкафчик и отвернулся. Рюноске шагнул вперёд, едва дыша. Медленно, чтобы не привлечь внимание, открыл дверцу, ощупал бинты, взял их и аккуратно спрятал под одежду. Всё было тихо. Никто не заметил. Вышел из коридора, сердце билось как бешеное, а внутри горело — чувство власти, победы. Сегодня Наоми смеялась, разговаривала с Осаму, держала его за руку. Рюноске стоял у окна и видел, как её мерзкая ухоженная ладонь тронула бинты на запястье Дазая. Последняя капля. Юноша ждал у лестницы. Тихо. Как всегда. Когда девушка подошла — он позвал её по имени. Она обернулась и попыталась улыбнуться, но в его взгляде было что-то, от чего та побледнела. «Ты мешаешь», — сказал тихо Акутагава. Потом толкнул. Силы было немного, но этого хватило. Наоми покатилась вниз, как кукла. Без крика, без сознания — тело ударилось о бетон. Рюноске стоял наверху. Смотрел. Без ужаса. Без сожаления. Лишь спокойствие — облегчение, будто всё шло, как должно. Кровь на ступенях. Шум бегущих учеников. Крики. Паника. Акутагава ушёл. Просто ушёл. Позже, в медпункте. — Слышал про Наоми? — кто-то спросил. — Говорят, в коме. Вроде как случайно упала. Дазай смотрел в окно. Шатен всё знал. Чувствовал. Но молчал. Тихо поправил бинты на запястье. Внутри всё сжалось. «Рюноске, — подумал он. — Ты уже за гранью, да?» Осаму не знал, тревожит ли это его… или наоборот заводит. Позже, вечером, в комнате Рюноске открыл ящик и вынул сокровище — бинт. Тот самый, украденный из шкафчика Дазая, с пятнышком высохшей крови. Разворачивал медленно, почти с благоговением. Поднёс к тонким губам. — Ты теперь всегда со мной... — прошептал. В груди пульсировало чувство победы. Наоми исчезла. Он стал ближе к нему. И это стоило любой цены. Из записи в дневнике. «хх.хх.20хх. Он смотрел. Он видел. Он не мог не видеть. Наоми... упала. Смеялась — и теперь молчит. Тихо. Я видел, как кровь расползалась по ступеням. Горячая, яркая. Внутри... что-то лопнуло. Жаркое. Сладкое. Слишком долго я ждал. Почувствовал... удовлетворение. Это было... правильно. Правда? Как будто груз с плеч. Как будто я... выиграл. Бинт. Тот бинт... теперь у меня. Он пахнет им — его кожей, его болью. Когда я разворачивал его — ощущал силу. Часть его — моя. Это не просто вещь. Это... знак. Иногда голова путается. Иногда я боюсь, что он уйдёт. Но нет. Он мой. Только мой. Я сделаю так, чтобы он понял. Понял или умрёт. Он смотрит? Иногда? Дольше? Глубже? Мне кажется, да. А если нет? Я заставлю. Я должен. Я рядом. Всегда рядом. Она мешала. Теперь — нет. Пусть знает... пусть боится. Лучше быть безумцем, чем забытым. Лучше умереть, чем быть никем.» Школа погрузилась в молчаливый траур. В коридорах перестали смеяться. Кто-то шептался, кто-то плакал. Цветы возле лестницы увядали быстрее, чем их успевали менять. Табличка «опасно — ведутся работы» теперь закрывала ступени, на которых когда-то лежало окровавленное тело Наоми Танаизуки. Её больше не было. Формально — она жива. Практически — мёртвая. Кома. Никто не знал, проснётся ли она когда-нибудь. Это случилось внезапно. Без свидетелей. Без камер. И всё же что-то в воздухе подсказывало — не несчастный случай. Что-то, что тихо зудело в спинах тех, кто был рядом. Особенно тех, кто хоть немного знал Акутагаву. — Он… не расстроился, да? — тихо сказала одна из девочек из параллели, отводя взгляд. — Даже наоборот. Словно… повеселел, — прошептал другой ученик. Они стояли возле окна, глядя, как Рюноске идёт по двору. Его шаг был лёгким. Спокойным. На губах — что-то вроде тени улыбки. Он смотрел вперёд. Никого не замечал. Впервые за долгое время он не выглядел таким… мучающимся. Он был почти удовлетворён. Это и пугало. Некоторые уже начали переглядываться, говорить друг другу: «С ним что-то не так». Даже самые безразличные чувствовали: что-то ползёт по коридорам, как плесень по стенам. Что-то неестественное. Наконец, всё дошло и до Дазая. К нему подошёл Танада из их класса — невзрачный, но наблюдательный мальчик. — Слушай… — начал он, теребя пальцы, — это… про Акутагаву. Ты же с ним общаешься. Он… — Что он? — Осаму даже не поднял глаз от книги. — Он страшный стал. Взгляд такой… будто через тебя проходит. Он после… после Наоми стал другим. Я просто подумал, может, стоит поговорить с ним? Или… не знаю, держаться подальше? Дазай откинулся на спинку стула. Несколько секунд он молчал. Потом устало усмехнулся: — Акутагава-кун просто тяжело переживает. У него своя форма траура. — Это не траур, — почти прошептал Танада. — Он улыбается. Дазай медленно поднял глаза. Впервые за весь разговор. Его взгляд был спокойным, почти ленивым — но в глубине уже вспыхивало что-то беспокойное. Позже шатен открыл свой шкафчик. Медленно. Внутри всё вроде было — книги, шарф, лоскутки старых бинтов, пустой пластиковый стакан. Он провёл пальцем по полке. Странное чувство. Что-то не сходилось. Дазай прищурился. Бинт. Один из старых, с тёмным подсохшим пятном. Он точно оставлял его здесь после последнего инцидента, чтобы потом выбросить. Его не было. Зажигалки тоже не было. И листка с каракулями, на котором он когда-то пробовал писать левой рукой тоже. Он нахмурился, открыл тетрадь — нет ли там ещё чего лишнего. Всё вроде в порядке. Или почти. Осаму закрыл дверцу и прислонился устало к ней лбом. Закрыл глаза. — Наверное, я просто забыл, — сказал вслух юноша, будто кому-то ещё. С усмешкой. Но даже не пытался убедиться в этом. Он уже знал, кто это был. И почему. Крыша школы считалась закрытой зоной. Вход туда строго запрещён — по крайней мере, для всех, кроме одного. Дазай Осаму мог сидеть где угодно, мог делать, что хотел — и все давно с этим смирились. Учителя либо боялись связываться, либо закрывали глаза. Ученики не задавали вопросов. Школьный гений, любимец преподавателей, внук уважаемого хирурга, сын самого Мори Огая — кто осмелится перечить? Он приходил сюда почти каждый день во время обеда. Не ел. Просто сидел. Иногда на краю, иногда прямо на холодном бетоне, вытянув ноги и куря, прикрыв глаза от солнца, как будто сливаясь с серым пейзажем. Рюноске знал это. Он знал каждый маршрут Дазая. Сначала Акутагава лишь наблюдал. Подниматься на крышу казалось святотатством — но сегодня что-то сломалось. Или наоборот, что-то впервые окончательно собрало в нём новую форму. Шаги на лестнице отдавались глухим эхом, и когда он открыл дверь, ветер рванул вперёд, словно отталкивая. Но юноша всё равно вошёл. Дазай сидел на краю, с сигаретой, её огонёк мерцал в пальцах, как тлеющий нерв. Он не обернулся. Только сказал: — Нарушаешь правила, Акутагава. — А ты — нет? Тишина. И вдруг — лёгкий смешок. Не настоящий, но привычный, отработанных. — Мне многое сходит с рук, ты же знаешь. Рюноске подошёл ближе. Ноги немного дрожали, но он сдерживал это. — Ты здесь каждый день. — Наблюдательный ты. Пауза. — Слежка? — Интерес. — О, красиво оправдано, — усмехнулся Дазай, и впервые бросил на него взгляд. Настоящий. Цепкий. Смотрел долго, как будто взвешивал: говорить или нет. — Здесь тихо, — вдруг сказал шатен, отвернув лицо. — Ни лиц, ни голосов. Только ветер и бетон. Удобно думать о жизни, когда она не чувствуется. Рюноске промолчал. Он не знал, что ответить на такое. Просто сел рядом, почти касаясь плечом. Осторожно, как будто боялся, что Дазай растворится, если дотронуться. — Ты… часто думаешь о ней? — тихо спросил Рюноске. — О жизни? — О её бессмысленности — да. Дазай затушил сигарету об подошву ботинка. — Вообще-то, я скорее думаю о смерти. Он сказал это легко, как будто спрашивал о погоде. Рюноске вздохнул. Не от страха, нет. От чего-то, что граничило с радостью. Он чувствовал, что ему доверяют. Хоть что-то. Хоть крупицу. — Знаешь, — начал он, — когда я был маленьким, у меня был очень воспитанный отец. Любил дисциплину, ненавидел шум, говорил, что наше имя— это гордость, которую нельзя запачкать. Он усмехнулся. — Вот только броня не спасает от равнодушия. Он великолепный хирург. А ещё — абсолютно бесполезный кусок дерьма. — Осаму махнул рукой, будто отгоняя что-то прилипшее к пальцам. — Также как и мать... Впрочем, кому не плевать на умерших матерей? Акутагава замер. — Ты живёшь один и... — Живу один, — перебил Дазай. — В квартире, которую сложно назвать пентхаусом. Если коротко — коробка с окнами и газовой плитой. Он усмехнулся: — Видишь — не всякий богатенький мальчик ест устрицы с утра и пьёт шампанское из-под крана. Рюноске продолжал молчать. В груди у него что-то сладко тянуло — будто Дазай распахнул щель в себе, и оттуда повеяло ветром. Не уютным, нет. Холодным, выжигающим, но… настоящим. — Почему ты это говоришь мне? —выдохнул юноша. — Ты же этого хочешь. А может, ты просто слишком странный, Акутагава-кун. Он скосил глаза. — Слишком тихий. Слишком… удобный. Удобно не болтать, когда тебе доверяют. Удобно молчать, когда слышишь чужое. Ты такой, да? Рюноске кивнул. — Забавно. Наверное, мне просто стало скучно. Или я захотел, чтобы хоть кто-то знал, как всё на самом деле. Хотя бы чуть-чуть. Дазай фыркнул. — Но не привыкай. Я всё ещё редкостное дерьмо. И это, поверь, самое честное признание за весь день. Юноша улыбнулся — почти незаметно. Любое слово, любая крошка внимания — была для него как брошенная кость голодной собаке. И сейчас он грыз её с благодарностью. В ванной пахло железом и спиртом. Красная жидкость медленно стекала по коже ржавым ручьём — тонкая линия боли, которую он жаждал. Рубашка висела на плечах небрежно, расстёгнутая, и каштановые волосы спутались, словно отражение внутреннего хаоса. Он стоял перед зеркалом, не видя отражения, лишь ощущая тяжесть взгляда, который сковывал грудь. Выйдя на балкон, Дазай выдохнул сигаретный дым в холодный вечер. Луна клала серебристый свет на трещины пола, ржавые трубы, облупившиеся стены — всё было разбито, заброшено, словно сама его жизнь. Он смотрел вниз, где едва заметной тенью стоял Рюноске. Тот смотрел на Осаму, не отрывая глаз, как будто питался светом луны, жадно ловил каждое движение. Дазай мрачно улыбнулся, прищурил глаза и выдохнул дым — длинный, тяжёлый. В его взгляде не было привычной иронии, только усталое равнодушие, от которого пробегала дрожь. Рюноске шагнул вперёд, выйдя на свет. Глаза жадно ловили каждый жест, каждое дыхание. Он мечтал попасть сюда — в это место распада и бездны, в дом, который отражал его хозяина. Дазай кивнул, спонтанно, без слов — дверь квартиры отворилась, и тёмная пустота впустила Акутагаву. Квартира встречала их холодом и хаосом. Пыльные стекла окон едва пропускали любой свет, комната казалась мёртвой, словно застывшая в вечном забытьи. Пустые бутылки, разбросанные газеты, выцветшие плакаты — всё говорило о том, что здесь давно перестали ждать. Стены несли запах старого дыма, смешанный с горечью. Рюноске стоял у порога, сердце билось тяжело, но в глазах была трепетная жажда — он жадно впитывал каждую деталь, каждый изъеденный временем уголок, будто это было священным храмом. Он искал здесь ответы, прикосновения к тому, кто стал смыслом его одержимости. Дазай ждал в глубине комнаты, плечи опущены, глаза устремлены куда-то внутрь. — Зачем ты здесь? — голос был ровным, но холодным. Рюноске не дрогнул. Он не собирался оправдываться, не пришёл просить прощения. — Просто хочу, — сказал он тихо. — Вот и всё. Дазай медленно достал из кармана штанов сложенный листок — тот самый, что выпал из тетради в спешке. На нём были каракули, бессмысленные фразы, портреты одноклассника— отчётливая искажённая маниакальная одержимость. — Это твоё? — спросил он, удерживая взгляд на искажённых строках. Рюноске почувствовал, как горло сжимается, но голос остался твёрдым: — Ты прекрасен. Поэтому могу только смотреть. Дазай рассмеялся — коротко и горько, словно смеясь над собой. — Ты совсем меня не знаешь, Акутагава-кун. Тебе следовало бы держаться подальше. Но Рюноске не сдвинулся с места. — Я наблюдал за тобой долго. Каждая сторона тебя — восхитительна. Я хочу быть как ты. Хочу знать тебя. Шатен взглянул на бинты, которые туго обвивали запястья юноши. — Вот почему ты носишь эти бинты? — усмехнулся он. — Потому что тебе это доставляет удовольствие. Рюноске склонил голову, голос стал едва слышен: — Может и так. Между ними повисла тишина — густая, давящая, как дым, которым они оба дышали. В этой комнате, наполненной развалинами и призраками, началась игра на грани разрушения — игра, в которой никто не хотел сдаваться. Дазай стоял измученной статуей, чуть раскачиваясь на ногах. В его глазах не было искры жизни — только тёмная, измождённая усталость, переливающаяся зыбкой тенью чего-то опасного. Внутри всё ломалось, рвалось на части, но он продолжал играть эту опасную игру — игру, в которой никто не мог выйти победителем. Юноша приблизился к Рюноске, и голос его прозвучал как холодный нож, впивающийся в самое сердце: — Ты... — сделал паузу, изучая его взглядом, полным горечи и жестокости, — ты достаточно больной, раз так жаждешь моего внимания. Слова повисли в воздухе, словно удушающий газ. — Знаешь, — продолжил Дазай, — я могу поделиться этой болью. Моя болезнь — она заразна. Ты её почувствуешь, пропитаешься ею. Но уже нет пути назад. Он медленно приблизился и схватил Рюноске за плечи, сжимая так, что казалось, можно сломать. — Ты хочешь меня... — прошептал он, губы касались губ Акутагавы, — ты хочешь быть со мной, но ты не знаешь, что это значит. И вдруг, без предупреждения, Дазай сорвал с себя рубашку — небрежно, почти агрессивно — и обхватил Рюноске в жёстких объятиях. Его дыхание было тяжёлым, будто внутри горела тлеющая рана, а поцелуй, который он подарил, был не лаской, а вызовом — болезненным, острым, словно осколок стекла. Акутагава чувствовал, как боль и желание переплетаются в единый, разрывающий его поток. Его тело дрожало, сопротивление таяло, уступая место страшной эйфории. Контроль улетучивался, и оставалось только одно — слиться с этой темнотой, которая манила и пугала одновременно. Он больше не был просто наблюдателем. Он становился участником, жертвой и соучастником этой болезненной игры. Дазай отступил на шаг, глядя в глаза Рюноске, полные одновременно трепета и страха. — Добро пожаловать в мою тюрьму, — прошептал он. Слабый свет обнажал грудь, руки и шею — всё обмотано бинтами, следы старых ран перекликались с тенями. Его взгляд — тяжёлый и мятежный — задержался на Рюноске, который стоял напротив, болезненно худой, бледный, с тонкой талией и длинными ногами. В его глазах горела жажда, нечто большее, чем просто любопытство — безумное желание принадлежать. Рюноске приблизился, не отводя взгляда. Его руки дрожали, но жесты были решительны. Он наклонился, губы коснулись кожи на плече Дазая, губы мягко, но настойчиво водили по бинтам, чувствуя каждый узелок, каждый рубец, словно читая его тело. Когда чужие пальцы скользнули под ткань, гладя мускулы, Дазай не отдернулся — наоборот, затаил дыхание. Он позволял себе это — позволял Рюноске почувствовать власть. Тонкие пальцы юноши исследовали грудь, ребра, плечи — и медленно опускались ниже, лаская туго натянутую кожу на животе. Акутагава почувствовал, как внутри него всё обостряется, как собственное тело отвечает на каждое прикосновение. Его руки начали двигаться по телу Дазая, осторожно, но всё более уверенно. Дыхание участилось, и вдруг он не удержался — прошептал, почти пронзительно, с болью и страстью: — Я хочу быть твоим... Я хочу, чтобы ты был моим... Дазай улыбнулся, хищно, с опаской. Прикрыл глаза и тихо сказал: — Раз так жаждешь этого, то я готов поделиться своим телом. Он наклонился и схватил Рюноске за бедра, подтягивая к себе. Тонкое тело дрожало в его руках. Рюноске уткнулся губами в шею Дазая, задыхаясь от желания и страха. Парень осторожно, но решительно провёл пальцами по его паху, поглаживая, заставляя вздрагивать от каждой ласки. Пальцы проникли внутрь тела, растягивая, вызывая лёгкую боль и дикое наслаждение. Рюноске застонал — низкий, приглушённый звук — он чувствовал, как пальцы Дазая делали его грязным, покорённым. Когда они вышли, юноша с негодованием взмолился, желая продолжения. И тогда между ними возникло нечто большее: Дазай, без защиты, начал вводить свой твёрдый член в Рюноске, медленно, осторожно, ощущая каждое сопротивление и отдачу. Акутагава пронзительно застонал, и вскоре волна удовольствия хватило тело, из которой он не мог вырваться. Он терял контроль над собой, растворяясь в ощущениях, но вместе с тем чувствовал гордость — гордость принадлежать Дазаю. Его тонкое, болезненно худое тело казалось игрушкой в руках одноклассника, но именно это ощущение заставляло его трепетать от восторга. Дазай не спешил. Он правил процессом, растягивал, давил, заставляя Рюноске кричать и вздыхать, пока тот не начал наполняться им целиком. Впервые в жизни юноша отдавал себя полностью — и в этом было что-то священное и разрушительное одновременно. Дазай глубоко вздохнул, ощущая, как приближается к пику. Он кончил, заполняя тело Рюноске, словно утверждая своё право и власть. Акутагава дрожал, смиренно принимая всё, чувствуя, что стал окончательно чужой вещью. После того, как напряжение наконец спадало, в комнате воцарилась густая, тяжёлая тишина — как будто сама атмосфера пропиталась их дикой, грязной страстью. Рюноске лежал на полу, прижавшись к бедру Дазая, чувствуя тяжесть его руки, осторожно скользящей по чёрным волосам — как нежный якорь в океане собственных противоречивых чувств. Внутри него всё колотилось и металось. Сердце, будто бы разбитое на тысячи осколков, бьётся быстро, но с трудом. Это состояние — словно быть на краю бездны: с одной стороны — горькая пустота одиночества, с другой — болезненное понимание, что он стал чем-то значимым, нужным. Значимость, что разъедает разум, мучит и одновременно греет, заставляя терять голову. Дазай медленно затянулся сигаретой, сидя на полу рядом с ним, словно растворяясь в этом пространстве, где всё — стены, мебель, пол — казалось забытым и покинутым, точно отражая их внутренний хаос. Клубы дыма вздымались в полумраке, мягко касаясь их тел, связывая их в молчаливом ритуале. Рюноске, тяжело дыша, ощутил необъяснимое желание тоже прикоснуться к сигарете, к дыму — к чему-то, что казалось последним остатком контроля над собой. Его пальцы осторожно потянулись к пачке, которую Дазай лениво протянул, и, сделав первые неловкие затяжки, он почувствовал, как странный холод разливается по венам, смешиваясь с тем жаром, что ещё пульсировал внутри. В этот момент их тела — ещё недавно разъятые страстью и болью — теперь слившись в молчании, казались одновременно ближе и дальше друг от друга. Они не говорили, но в тишине было столько напряжения, что казалось, она сама могла разорваться. Рюноске знал: эта ночь — не конец. Это только начало нового цикла, где желания и страхи сплетутся в неразрывный узел, который будет всё туже затягиваться с каждым новым вдохом и выдохом. Утро вошло в комнату мягким, едва уловимым светом, словно осторожный гость, который не решается нарушить хрупкое спокойствие после бури. Пыльные лучи солнца рассеивались по разбросанным вещам, оставленным в спешке — на полу валялась пустая пачка сигарет, несколько мятных бинтов, криво брошенная куртка. Это было неуютное, почти мёртвое пространство, но в этот момент в нём царила необычное, почти трогательное спокойствие. Рюноске, всё ещё голый, лежал, прижавшись к телу Дазая, чувствуя тепло и биение чужого сердца под своей ладонью. Рюноске осторожно поднял глаза и встретил лицо Дазая, который лежал рядом, ещё не проснувшийся, дышащий спокойствием и редкой внутренней лёгкостью, какой давно не знал. Осаму не был той иронией и насмешкой, что обычно, — в его лице читалась некая умиротворённость, мягкая и редкая, словно первый снег. Рюноске внезапно почувствовал жар на щеках — оттого, что оказался голым и беззащитным под внимательным взглядом Дазая, который проснулся, чувствуя на себе внимание. Внезапно Акутагава заметил рядом на полу рубашку хозяина квартиры — просторную, мятую, с запахом табака и спирта. Он неловко схватил её и, не глядя, надел на себя — вещь висела на нём свободно, прикрывая тонкое тело, но одновременно подчёркивая его хрупкость. Чужая кожа была бледной и тонкой, изящные рёбра едва просматривались под плотью, и это — казалось, пробуждало в Осаму дикое желание. Казалось, что вся эта ранимость, вся эта тонкая хрупкость — именно то, что он давно искал. Дазай прищурился и тихо рассмеялся, чуть качнув головой: — Ну что, тебе стыдно? — прошептал он, голос был бархатистым и спокойным. — Хотя… тебе идёт. Рюноске сжал губы, пытаясь скрыть румянец, но не мог отвести глаз. Он ощущал себя словно в другой реальности — такой одновременно болезненной и сладкой. Дазай потянулся за последней сигаретой, достал её из пачки и зажёг. Он прикурил, глубоко вдохнул дым и выдохнул его на Рюноске. Он чувствовал, как этот тихий момент, эта ранимость Акутагавы, ещё больше завлекают его в бездну. Юноша слушал, как его сердце бешено стучало, переполненное непонятным, смешанным чувством — и страхом, и счастьем от новой близостью. В мыслях навязчивопроскользила мысль: «Кто мы теперь друг для друга? Может, мы и не пара, но теперь он — мой…» Дазай наклонил голову к плечу, словно прочитав его невысказанный вопрос, и мягко провёл пальцами по волосам Рюноске. — Это так неправильно, — проговорил он, — Но, чёрт возьми, это стоит того. Школа встретила их облачностью и гулом голосов, неумолимо вытеснявших ту ночь из памяти. Будто ничего не произошло. Будто всё вернулось на круги своя. Рюноске сидел на привычном месте у окна, не мигая глядя на чужие затылки. Осаму был в соседнем ряду от него, вполоборота, в своём обычном полулежачем положении. Он шутил с Одой и Куникидой, что-то проказливо писал в тетрадь Чуи, отмахивался от недовольного учителя. Дазай был таким, каким был всегда — красивым, ленивым, неприлично лёгким. Как будто и не было ничего той ночью. Рюноске чувствовал, как что-то болезненное царапает его изнутри. Он вновь становился просто кем-то на заднем плане. Не нужен, не важен, не тронут — словно ему просто разрешили приблизиться один раз, дать, взять и забыть. "Может, я не понравился ему", — подумал он. "Может, он пожалел". Каждый раз, когда Осаму не смотрел в его сторону — было ощущение, будто тело Рюноске покрывается тонким льдом, в желании сжаться внутри, исчезнуть. А потом — застывает, разглядывая его с маниакальной точностью. Каждый жест. Каждое слово. Кого он коснулся, с кем заговорил. И тогда появилась она. Сато Наоко. Из параллельного класса. Девушка с аккуратной стрижкой и лентой в волосах. Из тех, кто говорит громко, смеётся звонко и смотрит на Дазая с очевидным намерением. Она подходила к нему на переменах, приносила напитки из автомата, касалась его руки, будто случайно. А однажды Рюноске услышал в коридоре её разговор с подругой: — Думаю, признаюсь ему. Он всё равно знает, что я чувствую. Подруга захихикала, а у Акутагавы в голове словно что-то щёлкнуло. Он замер у шкафчиков, склонившись над полкой с учебниками, и не шевелился, пока они не ушли. А потом — выпрямился и пошёл прочь. В тот вечер он вернулся в свою комнату и, впервые за долгое время, не стал сдерживаться. Сначала полетела кружка — осколки хрустнули под ногой. Потом он разорвал тетради, выбросил учебники, сорвал занавески. Кровь капала с ладони, когда он перерезал кожу об острый край стекла, но он будто и не заметил. «Он должен видеть, что я чувствую. Он должен понять, что нельзя так просто... нельзя просто отвернуться». Акутагава знал, куда девушка ходит по пятницам. Клуб на "Тюо-дори" , полутёмный, громкий, с неоновой вывеской. Девчонки тайком выбирались туда, пока родители думали, что они у подруг. Он пробрался туда через чёрный ход, скользнул в толпу, наблюдал. Она танцевала, смеялась, пила. И в какой-то момент — пошла домой, одна, как всегда. Рюноске последовал за ней. Шаг в шаг, в темноте. Она свернула в сквер, чтобы сократить дорогу. И тогда преступник напал. Крик слился с глухим звуком ножа. Тело жертвы обмякло. Он остался на месте ещё секунду, а потом просто ушёл. Спокойно. Тихо. На следующий день школа была в трауре. Новость о жестоком убийстве пронеслась по коридорам, будто чума. Никто ничего не понял. Никто не ожидал. Дазай стоял у окна, куря за углом школьной крыши, с каменным лицом. Он слышал, как шепчутся ученики. Видел, как Рюноске молчит в углу, вцепившись в рукава. Он знал. Он чувствовал, что это был Акутагава. Солнце почти скрылось за горизонтом, в небе висела городская пыль. Рюноске пришёл. Он знал, что его ждут. — Это ты, — сказал Осаму, спокойно, почти вяло. — Ты убил её. Рюноске не отрицал. Он подошёл ближе. Глаза его были безумны и влюблены одновременно. — Ты не смотрел на меня, Дазай-сан. Мне нужно было… нужно было, чтобы ты снова… — он замолчал, тяжело дыша. — Я сделал это ради тебя. Осаму ударил ладонью по перилам. Глухо, резко и неожиданно. — Ты что, в конец ебнулся!? — тихо, с угрозой. — Это моя игра. И это ты моя игрушка, Акутагава Рюноске! — Но ты же мой, — прошептал тот, подступая ближе. — Я не позволю никому другому… даже допустить мысли, что это не так. Молчание. Давящее. Пульсирующее. Дазай схватил его за воротник, прижал к стене. Лицо было близко — горячее, искажённое эмоциями. Ненавистью, презрением, отчаянием... — Ты собака и, если ты не слушаешься, то тебя просто должны бросить. Рюноске дернулся, но не отстранился. Серые глаза блестели, будто от слёз, будто от острого желания. И тогда они поцеловались. Грубо. Почти до боли. Осаму вжимал его в бетонную стену, царапал кожу через рубашку. Он чувствовал, как Рюноске весь под ним дрожит — не от страха, от счастья, от удовольствия. Они занимались сексом прямо на крыше, пока вся школа была охвачена горем. Пока школьный хор репетировал траурный гимн. Пока кто-то внизу плакал. Рюноске был на седьмом небе. Он дрожал от ощущения власти Дазая, от ощущения того, что всё внимание лишь для него одного. Он чувствовал, как кожа горит, как кровь стучит в висках. И ни одной мысли о том, что он сделал что-то неправильное, противоестественное, безумное. Только сладкое знание: Осаму снова с ним. Теперь он больше не прячется. Вообще. Акутагава следует за ним с пустой улыбкой, тихо, будто его тень, но стоит Дазаю оглянуться — тот оказывается пугающе близко. Не как друг. Не как человек. Как что-то значимое, неоформленное. Прилипчивое. Всепоглощающее. — Ты… опять здесь, — глухо бросает Дазай, спускаясь по лестнице. Рюноске не отвечает. Его глаза будто воспалены — не от недосыпа, не от болезни. От жадности. От постоянного вглядывания в того, кого он давно присвоил без дозволения. Его взгляд метается по лицу Осаму — губы, веки, шея, пальцы, снова губы. Он дышит часто. Слишком часто. Как зверёныш, взволнованный видом крови. — Я скучал, — говорит наконец. Тихо. Но от этих слов холод растекается по позвоночник шатена. Акутагава прикасается. К плечу. К спине. К ладони. Дазай вздрагивает, но не отходит. Не может. Как будто всё это — расплата за игру. Он сам сделал из него монстра. Сначала это раздражает. Потом — пугает. Каждый поворот головы — и там он. В проходе. За дверью. У окна. За спиной. Он не всегда говорит — дышит. Дышит в шею. В школе стало холоднее. Не только от погоды — от взгляда учителей, пустых стульев, парт, щелчков шариковых ручек в классе. После смерти той девочки — Ранпо назвал её Сэцуко — пришли полицейские. Сначала один. Потом трое. Потом… в каждом кабинете. Идёт допрос за допросом. Молча. Холодно. — Где вы были в день инцидента? — Замечали ли странности в поведении кого-то из одноклассников? — Кто общался с ней последним? Голоса тихие. Но не добрые. Они смотрят не в глаза — в зрачки. В реакцию. В колебание века. В дрожание пальцев. В воздухе пахнет паникой и беспомощностью. Кто-то из младших классов расплакался на допросе. Одного ученика увезли в больницу после истерики. А Рюноске всё так же спокоен. Молчит. Приходит. Уходит. Никто не может к нему подступиться — он равнодушен. Но не Дазай, что чувствует на себе прицел Рюноске. И не может избавиться. — Я скучал, — снова говорит он, заходя в библиотеку. Самая дальний ряд, где не слышно звонка, где никого нет. — Уходи, — шепчет Дазай, облокотившись на стол локтями и закрыв глаза. — Я не могу. Ты же знаешь. Он прижимается к его спине. Обхватывает. Целует в шею. Шепчет: — Ты же хочешь этого так же, как и я. Так зачем останавливаться? — Прекрати, — ещё тише сказал шатен. Осаму будто говорит в пустоту. Даже сам себе не верит. Он пытается встать, но не с силой. Почти лениво. Слабый протест для вида. Его руки дрожат, и пальцы соскальзывают с подлокотников кресла. Он не толкает юношу, не отстраняется от прикосновения — лишь выдыхает тяжело, будто от боли. Рюноске седлает его колени. Слишком легко, слишком точно, они делали это тысячи раз. Его колени сжимают чужие ноги, а ладони обхватывают лицо. — Я думал, ты исчезнешь, — шепчет Рюноске, и Дазай чувствует, как в груди сдавливается ком. Как будто он правда исчезает. Акутагава целует его с языком — и он отвечает. Сначала неуверенно. Потом крепче. Глубже. В нём давно что-то сломалось — и изнутри льётся тёплая, липкая пропасть. И он держится за этого мальчика, как за стену, которая давит, но хотя бы существует. Они занимаются сексом. В пыльной библиотеке. Глухо, без слов, как будто это может отменить всё остальное. Как будто через тела можно забыть о реальности. Это их страсть. Это истерика. Это пытка. Это отчаяние. Осаму дрожит. Закусывает губу. Придвигает Рюноске ближе. Говорит: «хочу ещё…» — и сам пугается этого слова. Он тоже ломается. Вечером стоит у раковины, смотрит на свои руки. Вода льётся на кафельную плитку, но он не замечает. В голове — рваные фразы: «Чёртов Акутагава» «Я проигрываю» «Я тоже хотел» Дазай смотрит на своё отражение. И находит в нём чужака. В коридорах — шаги. В классах — пустые парты. У доски — чьи-то имена, вычеркнутые мелом. Всё сжимается. Осаму чувствует страх, но не признаёт его. Не позволяет этому чувству добраться до сердца. Но оно уже там — в лице Рюноске. Каждый день — будто по натянутому канату. Каждый неосторожный взгляд — мина под ногами. И что-то всё ближе. И он знает — оно взорвётся. Дазай не думал, что так сильно обезумел, когда решил прийти в гости к Акутагаве. Пока того не было дома. Дверь, как назло, поддалась с первого раза. Щелчок замка был будто выстрелом. За ним — тишина. Даже не скрипнула половица. Квартира Акутагавы Рюноске оказалась запущеннее, чем представлялась. Затхлый воздух давил с первых вдохов. Было ощущение, будто он переступил не через порог, а вглубь чужой черепной коробки. Всё вокруг — недвижимо, глухо, странно влажно, как в подвале. Света почти не было: единственным источником — тусклое пульсирующее свечение из приоткрытой комнаты. Дазай шагнул внутрь. Запах ударил резко — сладковатый, гнилостный. Воск. Запёкшаяся кровь. Плесень, смешанная с железом. Он прикрыл рот рукавом чёрной рубашки, кашлянул. И только тогда понял, что это — бинты. Пропитанные. Влажные. Чужие. Его глаза некоторое время не могли настроиться на то, что видели. Комната выглядела так, будто здесь не жил подросток, а обитал культ. Культ его. Стены были сплошь увешаны снимками. А на них его лик. Угол наклона головы. Как он держит ручку. Как зевает на уроке. Как сидит на скамейке. Смотрит на доску. Курит. Некоторые фото явно были сделаны из-под парты, или через дверную щель. Один снимок — он в душе в раздевалке, полуразмытый, но… узнаваемый. На другой стене — своеобразный алтарь. Где аккуратно расставлены предметы на полках: — Почерневший окурок с заломленным краем: «11 апреля. Он курил, глядя в небо», — Пустая упаковка от мятной жвачки, со следом зуба на блистере, — Шёлковый чёрный галстук с запахом тела и духов, — Лоскут белого бинта с запёкшейся тёмной кровью, — Скальпель, с чуть облупленной ручкой, рядом — надпись: «Он порезал палец, а потом улыбнулся», — Кусок ткани от школьной формы, подшитый вручную. Свечи горели по краям полки, тлея. Аромат стоял тошнотворный, болезненно сладкий. Они коптили на потолок. И всё это — под его фотографией, воткнутой в чёрную траурную рамку. На полу лежал раскрытый дневник. Страницы исписаны от края до края. Сначала там были аккуратные строчки: «01.03.20xx Сегодня он улыбнулся. Я почувствовал, будто солнце наконец светит и для меня.» «09.03.20xx Я хочу быть с ним. Просто рядом. Просто смотреть.» «23.03.20xx Я видел, как он говорит с девушкой. Это больно, но… он не обязан быть со мной.» Страницы сменялись — и почерк становился прерывистым, дерганым. «04.04.20xx Он коснулся моей руки. Он знает. Он знает, что я принадлежу ему.» «17.04.20xx Ночью я снова представлял, как мы целуемся. Я чувствую, как его кожа горит на моей. Я бы хотел раствориться в нём.» «22.04.20xx Почему он играет со мной? Почему уходит, когда я нуждаюсь? Зачем он дразнит?» А дальше — настоящая бездна: «01.05.20xx Этой ночью он целовал меня, и я думал, что сдохну от счастья. А потом я думал, что ещё раз сдохну от того, что меня трахнули. » «21.05.20xx Я смотрел, как он спит на крыше. Я не спал. Я трогал его тело. Я знаю, он позволил бы, даже если бы проснулся.» «10.05.20xx Я порезал руки. Как он.Теперь я его отражение. Только он сможет залечить. Только он. Никто, кроме него.» «25.05.20xx Я люблю его. Я убил ради него. И если потребуется — снова убью.» У Дазая дрожали руки. Он бросил тетрадь на пол — та раскрылась на строчке, выведенной жирно и угловато: «Он — бог. Я его храм. Его пламя. Его смерть.» — Ты… — Дазай выдохнул, — Ёбнутый… — Осаму?! —Акутагава? Голос за спиной. Дазай обернулся. Акутагава стоял в дверях. Взъерошенный, в крови, с распухшими венами на шее. На бинтах — пятна свежей влаги. Лицо бледное, взгляд дёрганый. — Я однозначно не должен был это видеть, — сказал хрипло шатен. — Я люблю тебя, — выдохнул Рюноскэ. — Ты — свет, ты — всё. Ты тоже чувствовал. Ты же был внутри меня, Осаму! Мы ведь… были близки. Мы… вместе. — Вместе?! — Дазай схватил тетрадь и швырнул в сторону. — Ты больной. Это ненормально. Это не любовь. — Но ты целовал меня, — голос дрожал, — Ты позволил. Ты смотрел. Ты знал. Почему теперь делаешь вид, что этого не было?! — Да я ошибся! — Дазай пошёл к двери, — Я ухожу. Отстань от меня, пока не поздно. — Будь безумным со мной! Мы можем исчезнуть, быть никем, быть всем! Просто останься. — Ты ненормальный. Я ухожу. — Нет! Только через мой труп! Не уходи! — Рюноскэ рванулся вперёд и перегородил путь. — Осаму, пожалуйста! Я без тебя — ничто! Дазай попытался его оттолкнуть, но руки Акутагавы вцепились, как клещи. Они начали бороться. Неловко, дико, сбиваясь. Плечо ударилось о стену. Свечи опрокинулись. Пламя мигом проскользнуло по ковру. — Прекрати! — кричал Дазай, задыхаясь. Но Рюноскэ уже не слышал. Он бормотал что-то о вечности, об алтаре, о том, что он готов умереть с ним здесь. Пламя вспыхнуло, как вздох. — Чёрт! — Дазай попытался сбить огонь покрывалом, но было поздно. Они кашляли, паниковали. Рюноске бросался тушить алтарь, но тот будто сам хотел сгореть. Пыльный воздух наполнился дымом. Видимость пропала. Всё стало оранжево-чёрным, горячим, невыносимо удушающим. Огонь заплясал по стенам. Фотографии вспыхнули разом, с шипением. Дазай откашлялся. Грудь стягивала боль. Дым выедал глаза. Он сделал шаг, споткнулся — и рухнул. Пламя почти лизнуло его руку. — Ты… задохнёшься… — Акутагава, спотыкаясь, подхватил полубессознательного Дазая под руки. — Нет. Не так. Ты не можешь… Ты не можешь умереть! И тогда — руки. Холодные. Цепкие. Рюноске тащил его. Волоча по полу, мимо тлеющих вещей. Кашляя, срываясь, в панике, но всё же — вытаскивал. На лестнице уже слышались крики. Когда пожарные выносили тело Дазая на носилках, Рюноске, чумазый, обугленный, с распухшими глазами, шёл следом, не отпуская его руку. — Давление падает! — Ввести кислород! Срочно! Голоса проносились мимо, как поезда. Ритмичные, чужие, режущие. Они сливались в гул, похожий на прибой или рев в ушах после взрыва. Он не чувствовал тела. Где-то в отдалении — чьи-то руки, торопливо расстёгивающие пуговицы, стягивающие обугленную рубашку, оголяющие грудь. Прикосновения были чужими. Безличными. Суетливыми. — Он обгорел? — Нет. Задымление. Токсическое отравление. Глубокое вдыхание продуктов горения. Ввести бронхолитик. Подключить капельницу. Что-то холодное воткнулось в вену. Капля. Капля. Капля. Он смотрел, не мигая, как она срывается из прозрачного мешочка. Ровно. Мерно. В каждом её падении — было время. Медленное, вязкое, чужое. Он попытался заговорить — что-то сказать. Что он сам вышел бы. Что это недоразумение. Что всё под контролем. Но дыхание предательски сорвалось, и лёгкие словно наполнились цементом. Его рвало. Но ничего не выходило, только горький привкус гари. — Не говорите, юноша. Не дышите глубоко. Всё будет. Слышите? Вы живы. Живы. Это была медсестра. Он мельком увидел её лицо — в маске с обеспокоенными глазами. Она говорила как будто ему пять лет. Как будто это была простая ошибка, простуда. А не вынос из горящего дома, где на стенах были его фотографии, где горели свечи с его именем, где кто-то говорил: «Ты останешься навсегда». Где кто-то пытался удержать. Он закрыл глаза. Он пришёл в себя в палате. Не сразу. Сначала были голоса. Затем — свет. Затем — осознание тела. Головная боль, как будто кто-то забивал в висок гвозди. Капельница всё ещё текла, игла чуть дёргалась при каждом шевелении руки. Было тихо. Слишком тихо. Машина слева издавала звуки: «бип». «бип». «бип». Он ненавидел эти звуки. Они означали: ты всё ещё здесь. Ты не умер. Он перевёл взгляд на окно. За стеклом была ночь. Или утро. Всё одинаково. Мир остановился. Он попытался сесть — сразу почувствовал тошноту. Грудная клетка ныла. Где-то глубоко внутри горла — сухость, как будто он вдыхал пыль и стекло. И тут — он вспомнил. Комната. Фотографии. Алтарь. И — глаза. Глаза Рюноске. Полные ужаса, одержимости и... любви. Дазай уронил голову на подушку. — Скалько.. проблем.. от... — прохрипел он. Дверь открылась. — Дазай Осаму? Это был врач — молодой, в белом халате, с планшетом в руках. Он проверил капельницу, бегло окинул взглядом прибор. — Вы в порядке. Вы живы, — сказал он буднично. — Потрясающе... — Вам повезло. Если бы вас вытащили на минуту позже, могли быть серьёзные последствия для мозга. Содержание угарного газа в крови было критическим. Вас вытащили. Ваш друг... — Он не мой друг, — оборвал Дазай резко. Врач замер. — Простите. Его... госпитализировали в другое учреждение. Психиатрическое. Там серьёзная клиническая картина. — Живой? — Да. Под наблюдением. Ему назначили курс препаратов. Он... был агрессивен. Противоречив. Кричал ваше имя. Пауза. — Не хотите, чтобы к вам пришёл полицейский? Вас хотят допросить. Но я могу их остановить. Вам нужен покой. — Нет. Пускай приходят. Врач кивнул и вышел. А Дазай остался лежать. Тело казалось чужим, но внутри... внутри что-то пульсировало. Не страх. Не вина. Не даже сожаление. Что-то хуже. Он скучал. Свет в палате слишком яркий — как на сцене. Дазай сидит на кровати, уже в рубашке, но с туго перевязанной рукой, ссадинами на шее и запекшейся кровью в волосах. Он спокоен. На грани насмешки. Левый глаз всё ещё красноват — дым резал слизистую. — Осаму Дазай? — голос звучит с порога. Он поднимает взгляд: в палату заходят двое. Один — невысокий, с аккуратной бородкой и проницательными глазами — Танэда Рёкуро. Второй — моложе, но жёсткий, с резкими чертами лица, — Сасакура. — Мы бы хотели задать вам несколько вопросов по поводу вчерашнего инцидента. — Проходите, — вежливо отвечает Дазай. — Не каждый день ко мне приходят два детектива. Танэда кивает, игнорируя насмешку, и садится в кресло у стены. Сасакура остаётся стоять у изножья кровати. — Расскажите, почему вы оказались в квартире Акутагавы Рюноскэ? — Он не отвечал на сообщения. Мне показалось это странным. — Дазай спокойно дышит. — Я решил навестить его. Просто поговорить. Мы учимся в одном классе, и… у нас был период общения. — То есть вы пришли в гости? — Именно. — Через дверь, которую взломали? — Она была открыта. — Дазай пожимает плечами. — И там вы обнаружили...? Пауза. Он словно действительно вспоминает. — Много странностей. Алтарь. Свечи. Его вещи. Мои вещи. Дневник. — Осаму слегка улыбается, но глаза пусты. — Он хранил даже обёртку от жвачки. Один галстук, который я считал утерянным. — Дневник. — Сасакура перебрасывает взгляд с планшета. — Мы их изучили. В них подробно описаны ваши встречи. Даже сексуальные сцены. — Мне жаль, что вам пришлось это читать. — Некоторые записи довольно... тревожные. Особенно ближе к концу. Он описывает, как бы может убить человека. Как убил бы девушку, которая слишком часто была рядом с вами. — Я видел это. Но не верил, что это правда. Он... фантазировал. Танэда переводит тему: — Пожар. Он начался в той же комнате? — Да. Он толкнул меня. Свеча упала, пламя перекинулось на бумагу. Стены были увешаны фотографиями, рисунками... они вспыхнули почти мгновенно. Комната была... будто пропитана воском или дымом. — Вы пытались выбраться? — Да. Но стало трудно дышать. Упал. Очнулся — уже в коридоре. Он меня вытащил. Думаю, Акутагава не хотел, чтобы я умер. Сасакура хмурится, перелистывая документы: — Давайте вернёмся немного назад. Несколько месяцев назад в школе произошёл инцидент. Ученица — Наоми Танаидза — упала с лестницы. Она до сих пор в коме. Дазай не отвечает. — Несколько свидетелей указали на странности. В частности, на Акутагаву. Говорили, что он… негативно относился к девушкам, которые с вами общались. Особенно к ней. И ещё одной — погибшей позже в парке. Сато Наоко. Нападение произошло с ножом. Танэда открывает папку. — Мы нашли нож в квартире Акутагавы. На нём — кровь погибшей. Прямое совпадение по ДНК. Пауза. — Вы хотите сказать, что я сообщник? — Мы не утверждаем ничего, Дазай, — холодно замечает Танэда. — Но показания, улики, дневники и поведение Акутагавы говорят о серьёзной одержимости вами. Он мог убивать... из ревности. — Я этого не знал, — медленно отвечает Дазай. — Или не хотел знать. Наверное, я... чувствовал. Но думал, что он просто... потерян. Неопасен. Оказывается — ошибся. — Почему вы не сообщили о его состоянии? — О каком состоянии? Когда Акутагава просто смотрит и молчит? — Дазай насмешливо смотрит прямо в глаза Танэде. — Полиция точно надо мной посмеялась бы. А про жертв я и не знал. Танэда медлит. Затем кивает Сасакуре, тот выключает планшет. — Мы не можем пока предъявить вам обвинений. Всё указывает на то, что вы пострадали. — Именно так, — кивает Дазай. Танэда задерживается у выхода: — Но если выяснится, что вы знали больше, чем говорите... вы будете отвечать как соучастник. Даже если не держали нож. Они уходят. Дазай остаётся один. Белая комната пахла чем-то странным и медицинским. Плотные шторы приглушали дневной свет. Рюноске сидел прямо, руки в бинтах — неопрятных, наскоро перевязанных. Он молчал, пока врач перелистывала бумаги. Йосано Такако посмотрела на него поверх очков. — Господин Акутагава, вы понимаете, где находитесь? — В комнате, — глухо. — Вы находитесь под наблюдением. После заключения полиции. Они сочли необходимым направить вас ко мне. Вы понимаете, почему? Он кивнул. Долго. — Потому что я сделал то, что должен был. — Что именно? Он смотрит в одну точку. Говорит тихо: — Я остановил его. И остальных тоже. Я не дал им забрать его у меня. — Кого вы имеете в виду? Как звали пострадавших? — Наоми. И... другую. В парке. Сато Наоку. Йосано держит лицо спокойным. Переворачивает страницу: — Вы утверждаете, что Сато Наока погибла из-за вас? — Она трогала его руку, — почти с обидой. — Она думала, что имеет право. — А Наоми? С ней вы говорили в день падения? Он слабо кивает. — Она стояла у автомата. А потом упала. — Вы толкнули её? — Да. — Чего вы хотели добиться? Рюноске не отвечает. Только качает головой, а потом шепчет: — Смерти. Йосано опирается на стол, чуть наклоняясь вперёд. Голос ровный, но твёрдый: — Господин Акутагава. У нас есть показания ваших одноклассников и учителей. У нас есть нож, на котором — ДНК погибшей. И у нас есть ваше признание. Он улыбается. Слишком спокойно. — Разве это не значит, что я был с ним ближе всех? — Вы понимаете, что будет суд?— строго спросила доктор, смотря на его реакцию. — Мне всё равно.— Рюноске покачал головой. Он не смотрел на Йосано, теребя бинты на руках. — Вам всё равно, что будет с вами? — Пока он жив — да. Йосано молчит несколько секунд. Затем открывает папку с личным делом юноши и делает запись: «Пациент не демонстрирует раскаяния или осознания тяжести содеянного. Диагноз: шизоаффективное расстройство, депрессивный тип, с параноидным компонентом. Наблюдается навязчивая фиксация на конкретной личности (Дазай Осаму), патологическая зависимость, эмоциональная тупость вне контекста объекта зависимости. При упоминании ключевого лица — резкое возбуждение, нарушение самоконтроля. Рекомендуется госпитализация в закрытое учреждение.» — А он... спрашивал обо мне? — внезапно, тихо. — Кто? — Дазай. Он помнит, как я держал его за руку? Врач не отвечает. В зале суда Рюноске сидит между двумя охранниками. На нём — простая форма для заключённых, руки в замотанных бинтах. Он смотрит в пустоту. Вся процедура кажется ему спектаклем: слова, бумаги, адвокаты, голос судьи — всё мимо. Только когда произносится: "Осаму Дазай..." — его взгляд обостряется, дыхание сбивается. Он вскидывает голову, будто надеясь, что тот здесь. Прокурор зачитывает: — Убийство. Нападение. Поджог. Заключение медэкспертизы о невменяемости. Свидетельские показания о нестабильности, угрозах. Фиксация на потерпевшем... Судья выносит постановление: Признать Рюноске Акутагаву невменяемым на момент совершения преступлений. Подвергнуть принудительному лечению в закрытом учреждении. Срок — не установлен. Пересмотр — каждые шесть месяцев. Когда его увозят, он улыбается. Плотно. Без эмоций. Он шепчет себе под нос: — Я так скучаю. Скучаю. Скучаю. В клинике его палата стерильна. Стены — голые. Карандаш у него отняли. Но ногтём он процарапывает на внутренней стороне кровати: «Осаму. Осаму. Осаму.» Выписка прошла тихо. Больничные коридоры — выцветшие, пустые, пахли хлоркой и чем-то горьким. Дазай стоял у двери, медленно застёгивая пальто, и слушал, как за спиной монотонно прощались врачи. Он не ответил. Только коротко кивнул, когда санитар протянул коробку с личными вещами — часы, браслет, зажигалка. Всё казалось чужим. Машина уже ждала у входа. Чёрная, с затемнёнными стёклами. За рулём — человек Мори, не сказавший ни слова. Только открыл дверь. Огая ждал дома. — Я всё уладил, — сказал он, даже не оборачиваясь. — Ни одного вопроса к тебе. Никаких камер. Ты жертва. Ты всегда был жертвой. Запомни это. Дазай не ответил. В комнате пахло кофе и старой бумагой. На столе лежала обугленная тетрадь — плотная, почерневшая по краям, с выгоревшими пятнами и расползшимся чернилами. — Это… — Дазай дотронулся до обложки. — Его дневник. Оригинал. Мои люди достали его из архивов полиции. Не спрашивай как. Он оставил тетрадь и ушёл, оставив за собой только запах тонкого парфюма и сигарного дыма. Дазай сидел долго. Потом взял тетрадь в руки. Листы хрустели, будто хрупкие кости. На первой уцелевшей странице — кривой почерк, строчка: «Он смотрел на меня. Наверное, случайно. Но я всё равно не дышал.» Он медленно листал. Страницы были исписаны одним голосом. Повторяющимся. Навязчивым. «Я не умею быть нормальным, но если он скажет — я научусь.» «Если он попросит — я умру. Если он скажет “останься” — я сожгу весь город.» И снова: «Он смеётся, и мне хочется вырвать язык всем, кто смеётся с ним.» Строки ползли под кожу. Голова гудела. Ночь наступала раньше, чем следовало. Каждый вечер — как холодный водоём, в который он заходил по шею. Бессонница стирала границы. Он лежал, не включая свет, всматриваясь в потолок и слыша, как скребётся в углах сознания чужой голос. Сначала он пытался не слушать. Потом начал шептать эти фразы вместе с дневником. Потом — снова бинты. На левом запястье — тонкая царапина. На правом — глубже. Кровь капала на страницу, где было написано: «Иногда я думаю, что он — Бог. Только Бог может делать тебе больно и быть прекрасным при этом.» Он засмеялся. Тихо. Горько. Долго. Мори знал. Молчал, но знал. Он не спрашивал, почему на простынях пятна. Почему исчезает вата. Почему в раковине следы крови. Он просто оставил на столе визитку — с именем главного врача нужной клиники. — Тебе нужен покой, — сказал он, — или повод жить. Но Дазай не хотел ни того, ни другого. Он хотел вернуть. Тревожные мысли, как капельницы, медленно впрыскивали решимость. «Я не могу отпустить его. Потому что если он безумен — я сделал его таким.» Рюноске в больнице не жил. Он выживал. Утро начиналось с таблеток. Белая, голубая, розовая — они называли их «стабилизаторы». Рюноске не помнил названий. Ему было всё равно. Он глотал их молча, не глядя медсестре в глаза, пока та, улыбаясь, неуклюже выговаривала: — Молодец, Акутагава-сан. Так будет легче. Ничего не становилось легче. Тело будто замедлялось. Мысли тонули в вязком тумане. Еда в столовой — безвкусная. Стены — одинаковые. Окна заперты. Двери блокированы. График — как по циркуляру. Зарядка. Таблетки. Терапия. Укол. Сон. Он не разговаривал с другими. Смотрел в пол. Или в потолок. Чаще — просто сидел, подтянув колени к груди, раскачиваясь вперёд-назад, будто в этой монотонности можно было спрятаться. Иногда плакал. Беззвучно. Потом резко вскакивал, швырял подушку, бился о стены, пока не прибегала охрана. Тогда укол. Тогда темнота. Тогда день сначала. Врач — женщина лет сорока, с усталым лицом и низким голосом — делала пометки в журнал: «Пограничное расстройство. Аффективная нестабильность. Одержимая зависимость от конкретного объекта. Агрессия чередуется с депрессивной апатией. Потенциальная суицидальность.» Когда слышал имя «Дазай» — всё менялось. Он выпрямлялся. Сердце начинало стучать громче. Он шептал себе под нос: «Он вернётся. Он знает. Он должен знать.» Он молился без имени. Обрезал ногти до крови. Просил вернуть бинт, который у него отобрали. Однажды он спросил санитара: — А если я сгорю, он придёт? Когда в соседней палате умер старик, Рюноске даже не вздрогнул. Только спросил у санитара: — Сгорел? Санитар, смутившись, не ответил. А ночью был приступ. Он разбил зеркало, резал кожу стеклом — не глубоко, но с упорством. Охрана вколола двойную дозу седативов. Врач писала в журнал, не поднимая глаз: «Состояние пациента крайне нестабильно. Агрессия перемежается с кататонией. Потенциально опасен для себя и окружающих. Улучшения здоровья не обнаружено.» Пятнадцатый день. Он больше не выдержал. Сначала никто не понял. Он шёл на утреннюю терапию. Медленно, в халате, с опущенной головой. За спиной — охранник. Впереди — медсестра. Он не торопился. А потом — резко. Ловко. Схватил ручку из кармана халата. Ударил охранника в глаз. Медсестру — локтем в горло. Крик. Тревога. Он нёсся по коридору, босиком, скользя по плитке, будто пол был жидкостью. За спиной — топот. Сигнализация. Голос в рации: — Пациент сбежал! Блокировка, сектор С! Он знал, куда бежать. Ещё до того, как план оформился в голове, он знал маршрут. Сквозь прачечную, через технический выход. В щель под воротами, где отломана решётка. Он был весь в крови. Сломанный ноготь. Рассечённая губа. Но он бежал. Пока лёгкие не выгорели. Пока не начал кашлять от боли в рёбрах. Но не останавливался. Дазай где-то там. Он знает. Он слышит. Он чувствует. Рюноске возвращается. Он идёт за ним. Ночь, скользящая по подоконникам, стучала пальцами по стеклу. Йокогама давно осталась позади, растворилась во влажном дыму и воспоминаниях, обугленных, как страницы того дневника, что теперь покоился на дне рваного рюкзака. Рюноске пришёл в ту ночь — в грязной больничной одежде, весь в ссадинах, в бинтах, пропитанных потом и кровью. Глаза блестели лихорадочно, как у пойманного зверя. Он дрожал, но не от холода. Он стоял на пороге квартиры Дазая, как проклятие, как возвращение того, от чего нельзя сбежать. Дазай не закрыл дверь. Он смотрел на него — исхудавшего, дикого, почти прозрачного — и не мог пошевелиться. Слишком поздно было делать вид, что он не ждал. — Не выгоняй меня, — прошептал Рюноске. — Не оставляй. Я… Я без тебя не выдержу. Я… Он не договорил. Дазай затянул его внутрь и прижал к себе, до боли в рёбрах, до дрожи в пальцах. От Рюноске пахло больницей, лекарствами и страхом. Он прижался щекой к его шее, как будто пытался впитаться кожей. — Ты сбежал, — хрипло сказал Дазай. — Ты понимаешь, что за тобой придут? Рюноске кивнул. Он всё понимал. Но в его глазах не было страха. Только обожание и бездна. — Если бы ты меня прогнал… я бы не выжил. Дазай замер. Сжал зубы. — Я не должен был это начинать. Это была ошибка. — Он отвёл взгляд. — Теперь расплачиваюсь. Он не произнёс ни слова о любви. И не лгал. Потому что это не была любовь. Это было "сращивание". Симбиоз, от которого уже нельзя отрезать ни одного из них без кровотечения. Рюноске смотрел на него, как на бога, которому готов молиться до последнего удара сердца. Его взгляд скользнул по комнате — и наткнулся на дневник. Обугленный, частично сгоревший, но всё ещё живой. Дазай сохранил его. Не выбросил. Он подошёл, взял его дрожащими руками. Не сказал ничего. Только прижал к груди, как святыню. — Собирайся, — тихо сказал Дазай. — Мы уходим. Сейчас. Они исчезли в темноте, как мираж. Сменили имена. Оставили всё. Теперь — грязные квартиры, пластиковые ложки, поддельные паспорта, чужие взгляды. Они уехали без следа. Без плана. Без будущего. Рюноске не жаловался. Он был счастлив. Он спал рядом, прижимаясь щекой к плечу Дазая. Он смеялся, когда тот клал ему бинты на раны. Он целовал его руки, покрытые новыми порезами. — Ты знаешь, это не любовь, — сказал однажды Дазай. — Это… зависимость. Болезнь. Ты на голову отбитый. И, чёрт возьми, я теперь тоже. Рюноске только улыбался. А потом целовал его, до крови. До боли. До дрожи в костях. Последние страницы дневника. Почерк расплывчатый. Чернила — в пятнах. Бумага — серая от времени. «хх.хх.20хх. Он не сказал, что любит. Но он уехал со мной. Я слышу, как он дышит ночью. Слышу, как ворочается. Он режет себя, думая, что я сплю. Думает, что я не вижу. Но я вижу всё. Я записываю, чтобы не забыть. Чтобы зафиксировать его дыхание, его запах, его раны. Всё, что делает его — моим. Мы живём, как призраки. Но я счастлив. Потому что я с ним. Потому что он тоже умер — для всех, кроме меня.» «хх.хх.20хх. Он сказал, что я заразил его. Это так. Теперь он не может уйти. Мы сгнили вместе. Значит, так и должно быть. Я его не отпущу. Даже если он умрёт — я найду способ остаться. Под кожей. В сердце. В глазах. Он моя религия. Моя болезнь. Моя семья. Я счастлив. Потому что я его. Потому что он — мой.» Больше никто их не видел. Дазай скрывался от полиции. А Рюноске постоянно находился в эйфории. Но никто не знает точно. Потому что никто больше не станет их искать. Ванная комната дышала забвением. Тусклый свет старой лампочки, колеблющийся, как слабое пламя свечи, бросал зыбкие тени на потресканные стены и изъеденную временем плитку. Вода в старой, облупленной ванне была чуть теплой, покрытая легкой мутностью, отражая капающий кран, чей монотонный звук словно пытался заглушить тяжелое молчание между ними. Дазай лежал, почти голый, обнажённый и уязвимый — тело, покрытое шрамами и свежими синяками, казалось хрупким сосудом боли. Каждый шрам был отпечатком забытой битвы, каждой раны — напоминанием о том, что он никогда не простил самого себя. Кожа — бледная, как фарфор, с синеватыми прожилками вен, и каждый вдох вызывал легкую дрожь в измождённых мышцах. На бедрах, руках и плечах — туго намотанные мокрые бинты, насквозь пропитанные потом и кровью, казались последним барьером между ним и миром, который он давно перестал понимать. Рюноске стоял над ванной, держа в руках влажные бинты. Его пальцы дрожали — не от холода, а от какого-то внутреннего трепета, почти священного трепета. Для него этот момент — больше, чем просто снятие перевязок. Это был ритуал посвящения, тонкая грань между доверием и страхом. Каждый движением он боялся причинить боль, боялся разбудить демонов, которых пытался удержать внутри Дазай. Его взгляд — холодный и пылающий одновременно — не отрывался от обнажённого тела, от следов чужой боли, от каждого изъязвлённого сантиметра кожи. В этой обстановке, в этом затхлом воздухе влажной ванной, Рюноске видел не просто тело — он видел чёрное зеркало собственной души. Его собственная боль смешивалась с восхищением, с ненавистью и любовью, запутавшись в нитях безумия. Когда последний бинт соскользнул, вода тихо зашелестела, отражая их лица — искажённые, но честные. Рюноске опустился на колени, чуть дыша, чтобы не нарушить священный момент. Его руки осторожно скользили по шрамам, словно касаясь реликвии, трогая то, что казалось запретным, но желанным. Он чувствовал, как внутри растёт странное тепло — смесь восхищения и страха. Дазай, чуть приподняв голову, голосом, где сквозила усталость и лёгкая ирония, нарушил тишину: — Почему? Как ты дошёл до этого... почему я? Почему именно я стал твоей одержимостью? Рюноске долго молчал, его глаза блуждали в пустоте, будто в поисках ответа среди разбросанных воспоминаний. Потом с едва слышимым голосом сказал: — Потому что я ненавижу всё. Себя, людей, свою жизнь... Я всегда был пуст, и не было никого, кто мог бы это изменить. Он сделал глубокий вдох, и его голос стал тверже: — Но ты — не такой. Ты свет, что рвёт темноту. Ты — опасность, которую я жаждал. Ты — единственный, кто мог властвовать надо мной и при этом не быть таким, как все. Рюноске опустил взгляд на тело Дазая, взявший последний край бинта. — Я видел, как ты курил на крыше, смеялся в лицо запретам, был свободен и неуловим. В тебе была сила, которой у меня никогда не было. Я захотел быть под твоей властью — почувствовать себя живым через тебя. Дазай тяжело выдохнул, его взгляд потемнел, и в нём мелькнула искра боли. Он резко схватил Рюноске за волосы, притягивая его лицо к своему. Их дыхания слились, напряжённые и горькие. — Ты доволен нашей игрой? — спросил он почти шёпотом, но в голосе звучала грозящая буря. Рюноске ответил, болезненно улыбаясь, с такой искренностью, что сердце Дазая сжалось: — Это единственное, что даёт мне смысл. Ты — здесь. Рядом. Всё, что у меня есть. Их губы слились в поцелуе, в котором были одновременно и страсть, и отчаяние, и мольба не отпускать. В ванной, среди ржавых кранов и трещин на плитке, они нашли друг в друге свой хаос и спасение. — Я скорее убью тебя, чем позволю уйти, — прошептал Рюноске с трепетом, который заставлял Дазая замереть. — Мы можем оба сдохнуть в любой момент, — тихо ответил Осаму, глядя на Акутагаву, — но мы живы, пока есть смысл.
34 Нравится 9 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (9)