***
--- В то время как Энакин в картонном скафандре уговаривал капризного мушкетёра в темном углу за сценой, в другом конце Дворца пионеров царила совершенно иная атмосфера. Группа «подготовишек» и первоклашек суетилась около раздевалки. Среди бантов, зайчиков и снежинок резко выделялась одна фигурка. Асока. Не принцесса, не снежинка и даже не белочка. Папа, мужчина с решительным взглядом и короткой типично мужской стрижкой настоял на своём: его дочь будет амазонкой. Костюм был сработан гениально и пугающе реалистично: из искусственной леопардовой шкуры (от старого пальто) сшит короткий хитон, на ногах — ботфорты из чёрных резиновых сапожек, обклеенные полосками картона «под кожу». На голове — шлем из папье-маше с гребнем из настоящих куриных перьев, покрашенных в бронзу. В руке — щит из крышки от круглой коробки для торта (с рисунком «горгоны Медузы», наспех нарисованной папиной чертежной тушью и маленький деревянный меч. Асока стояла, как вкопанная. Ей было пять с половиной. Она младше всех на этой «елке», её привели «на пробу» и для того, чтобы папа смог сходить в гастроном. Девочка чувствовала себя не воительницей, а очень странной птицей в клетке из бантов и рюшей. Все на неё оглядывались. Девочки-снежинки перешёптывались, один зайчик даже спросил: «Ты кто? Тарзан?». — Я амазонка, — хрипло прошептала она в ответ, сжимая меч. Ей хотелось провалиться сквозь пол. И тут она увидела их. Из-за кулис, ведомые педагогом, вышли двое. Один — весь серебряный, как консервная банка, с гордой надписью на шлеме. Другой — пушистый, в синей курточке, с огромными ушами, торчащими из-под мушкетёрской шляпы, и грустными, разноцветными глазами. Они держались за руки — картонная рукавица в бархатной перчатке. Асока замерла. Космонавт и… кто это? Большая игрушка? Но игрушка была живой. Она видела, как «игрушка» нервно поправляла перо, а космонавт что-то тихо и уверенно говорил ему, кивая своим блестящим шлемом. Они были командой. Это было видно за версту. И в этой команде не было ни капли стыда или неловкости, только сосредоточенная решимость. Забыв про свой нелепый шлем и перешёптывания, Асока смотрела на них, разинув рот. Вот это да. Они были не похожи ни на кого. Они были из другой, гораздо более интересной истории. Не из этой, где все должны быть милыми и одинаковыми. Когда дуэт прошёл мимо, направляясь к месту построения, взгляд пушистого мушкетёра случайно упал на маленькую амазонку. Он на секунду остановился, его разноцветные глаза (один — как солнце, другой — как трава) широко раскрылись. И тогда случилось чудо. Он улыбнулся. Не насмешливо, а по-доброму, с легким удивлением, будто увидел родственную душу в столь же нелепой и одинокой ситуации. Он даже незаметно подмигнул ей тем своим глазом, что был цвета летней листвы. А космонавт, следуя за взглядом друга, тоже повернул шлем. Фольга блеснула. Он не улыбнулся — его лицо не было видно. Но он кивнул. Солидно, по-взрослому. Как будто говорил: «Ты тоже воин. Держись». Их унесло потоком детей на сцену. А Асока стояла, сжимая свой картонный щит, и чувствовала, как жар стыда внутри сменился чем-то другим. Гордостью? Да, пожалуй. Ей кивнул космонавт. Ей подмигнул мушкетёр с ушами. Она больше не была странной одинокой птицей. Она была амазонкой, которую заметили и признали свои. Она не знала их имён. Не знала, что через много лет будет терпеливо объяснять одному из них алгебру, а второй ворвётся во двор на вишнёвой «Планете», пахнущей ветром и свободой. Она лишь запомнила этот миг: вспышку фольги под софитами и тёплую, понимающую улыбку в пушистой морде. Запомнила как талисман, как доказательство того, что можно быть не таким, как все, и найти своих. Весь остаток утренника она простояла прямо, не сутулясь, высоко подняв подбородок под своим нелепым шлемом. Когда папа вернулся и спросил: «Ну что, дочка, выступила? Не стеснялась?», Асока, глядя ему прямо в глаза, ответила твёрдо и чётко, как и подобает воительнице: —Нет. Я никого не боюсь. И это была чистая правда. В тот день страх растворился, смытый одним добрым взглядом из-под мушкетёрской шляпы и кивком серебряного шлема. Где-то далеко на сцене гремела музыка, и, ей казалось, она слышала среди прочего лёгкий, узнаваемый скрип картона и весёлый шорох бархата — звуки её первых, ещё незнакомых, но уже самых важных союзников.***
--- В воздухе витал запах хвои, мандариновой кожуры и дешёвой детской туши — классический коктейль советского новогоднего утренника. Зал Дворца пионеров гудел, как растревоженный улей. Дети в карнавальных костюмах, счастливые и взволнованные, сжимали в руках заветные сетчатые кулёчки — главную цель этого утра. В относительно тихом углу, под громадным бумажным «снежным» деревом, образовался небольшой оазис тотального разочарования. Трое детей, едва знакомых, но уже связанных невидимой нитью общего краха, развернули свои подарки. Энакин Скайуокер, человеческий мальчик неполных восьми лет, космонавт, в скафандре, изготовленном за одну ночь заботливой мамой. В его ладони лежало предательство. Грецкие орехи, гладкие и непокорные, издевательски поблёскивали под мишурой. «Опять,» — мрачно подумал он. Его молочные зубы объявляли бессрочную забастовку каждый раз, когда он пытался раскусить этот твёрдый панцирь. Это было личное оскорбление. А ещё пломбир. Тающий. Прямо сейчас. Он смотрел на подтаявшую глазурь, чувствуя беспомощность героя, которого победила не гравитация, а быт. Зеебоз, малыш-пуба одних лет с космонавтом, мышонок-мушкетер в дорогом карнавальном костюме из ГДР. Его разноцветные глаза (золотой и зелёный) смотрели на содержимое кулька с животным ужасом. Ириски. Пять штук. «Кис-Кис». Липкое, тягучее, невероятно вкусное проклятие. Вчерашнее воспоминание о кресле стоматолога и строгий голос матери: «Ничего тянучего, Зи! Ни-че-го!» Он уже чувствовал, как пломба, эта крошечная белая заложница, шевелится у него во рту при одной только мысли. Подарок превращался в орудие пытки. Асока Тано, девочка-тогрута, пять с половиной лет лет, амазонка, шлем из папье-маше сброшен, леопардовая накидка потерта. Маленькая воительница была повержена. Не мечом, а жёлтыми, кисло-сладкими монстрами в целлофане. Лимонные дольки. Они пахли уговорами пожилой нянечки из садика и обманом. «Это полезно, это витаминки». Фу. Она ненавидела их всем своим существом. Её победоносный вид после кивка космонавта и подмигивания мушкетёра растаял, как снежинка на рукаве. Тишина между ними была густой, звонкой. Она кричала о несправедливости мироздания. Каждый уткнулся в своё несчастье, замкнувшись в капсуле детского горя, которое по масштабам не уступало взрослому. Энакин первым нарушил молчание. Он посмотрел не на свой кулёк, а на Зеебоза. Тот сидел, сгорбившись, будто ириски излучали смертельное излучение. «Что у тебя?»— голос Энакина был хриплым от недавнего героического декламирования стихов про Юрия Гагарина. «И-ириски…»— прошептал Зеебоз, как признаваясь в смертельном грехе. —«Мама… пломба…» Энакин кивнул. Он помнил. Он тогда держал его лапу в приёмной. Сострадание, тёплое и липкое, как та самая ириска, заполнило его. Его собственные орехи вдруг показались мелкой проблемой. «А у тебя?»— спросил Зеебоз, его взгляд скользнул к Асоке. Он помнил эту смелую девочку в нелепом шлеме. Ему почему-то не хотелось, чтобы она тоже грустила. Асока,услышав вопрос, сморщила нос и отодвинула пакетик, будто это была дохлая мышь: «Лимонные дольки. Фу». И тут в сознании Энакина, этого юного стратега, щёлкнул тумблер. Он посмотрел по кругу: орехи (не съесть) — ириски (нельзя) — дольки (фу). Три проблемы. Три человека. Простое, элегантное, гениальное решение оформилось в его голове, затмив все школьные задачки. «Слушайте,»— его голос приобрёл командные, «капитанские» нотки. Он наклонился ближе, создавая конспирологический круг.— «У меня — орехи. Я их не съем. У Зи — ириски. Он их не съест. У тебя — дольки. Ты их не съешь.» Он сделал драматическую паузу,дав осознать масштаб трагедии: «А если…мы поменяемся?» Глаза Зеебоза округлились, уши дёрнулись, сметая невидимую паутину отчаяния. В них вспыхнул восторг, смешанный с благоговением. «Ты гений, Энни!» — выдохнул он. Его мир только что был спасён. Асока смотрела на Энакина,как на волшебника. Обменять ненавистное на что-то, что угодно — это было сродни чуду. «Можно?» — в её голосе прозвучала надежда, маленькая и хрупкая. «Кто узнает?»— парировал Энакин с лёгкой, почти пиратской ухмылкой — «Главное — быстро.» Бартер был стремительным и безмолвным, как тренированная диверсионная группа. 1. Энакин → Асоке: Орехи («родителям») и срочно тающее мороженое («ешь, а то убежит»). 2. Асока → Энакину: Лимонные дольки (он пожал плечами: «Маме в чай»). 3. Зеебоз → Энакину: Ириски, с лёгким трепетом («осторожно…»). 4. Энакин → Зеебозу: Мандарины и пряник-звезда из своего набора («тебе можно»). И мир перевернулся. Разочарование испарилось, как лужица от растаявшего снега на батарее. Они плюхнулись на пол, спина к спине, образуя маленький, устойчивый треугольник взаимовыручки. Зеебоз, счастливо чавкая, вгрызался в пряник, рассыпая крошки на бархат. Асока, забыв про воинскую позу, с блаженным видом слизывала шоколадную глазурь с пломбира, чувствуя холодную сладость на языке — настоящую, желанную, честно заслуженную. Энакин, откинувшись на картонный скафандр, с наслаждением растягивал во рту ириску, чувствуя, как она прилипает к зубам. Это была его ириска. Добытая не по распределению, а по праву смекалки и дружбы. Они не болтали. Они просто были. Три одиноких островка, обнаружившие, что они — архипелаг. Шум зала, крики педагогов, хруст обёрток — всё это отступило, превратившись в фон для их молчаливого пира. В этот момент, под дешёвой бумажной гирляндой, завязалась та самая невидимая нить. Они ещё не знали, что через годы будут сидеть в другой комнате, с другими проблемами — алгеброй, тоской, последствиями старых ран. Но принцип останется тем же: у меня есть то, что не нужно мне, но нужно тебе. И вместе мы можем сделать так, чтобы у всех было хорошо. Это был их первый, детский, новогодний договор. И, возможно, самый честный из всех, что им предстояло заключить в жизни.