Apesanteur

R
Завершён
22
Размер:
7 страниц, 2 246 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник

Часть 1

Настройки
l Отросшие чёрные волосы Николя разбросаны по белой подушке. Концы завиваются в смешные спиральки, контраст под солнечным светом — словно на картинке. Он спокойно глубоко дышит, ресницы больше не дрожат во сне, нагое тело едва прикрыто белой простыней. Он похож на греческого Бога. Пётр, обнимая себя за колени, сидит в дальнем углу удобной двуспальной кровати. Любуется. Сам проснулся совсем недавно, хотя солнце уже высоко. Привычка поспать подольше сохранилась за ним и во временной эмиграции, и, видимо, повлияла на Николая. Если до этого режим у него был совсем сбитый, сейчас он спал достаточно много, ложился рано и вставал поздно. Николай за эти несколько месяцев вообще поменялся. В нем и до этого было мало постоянного, но теперь привычки его больше подстраивались под Петра, он стал как-то безынициативен во многих делах, которыми занимался прежде, и наоборот интересовался тем, что прежде никак его не трогало. Политика — одна из таких вещей. Ставрогин разделял его цели, слушал его во время совместных прогулок и на собраниях. Или не слушал — играл на фортепьяно нарочито громко и притом смешные вещи, больше напоминающие дисгармоничный кошмар. На собраниях он появлялся в основном незапланированно. Верховенский не собирался показывать его местному сброду, но в какой-то момент Ставрогин попросил, и Пётр не увидел смысла отказывать. Раз уж сам интересуется, почему нет? Согласие Ставрогина тогда изменило их обоих. Николя на краю, тогда, в родном городе, был совсем пустой. Безжизненный, уставший, но не прекращающий совершать. И это осталось в нём прежним. За исключением последнего пункта. Он был нежен и податлив. Красив до боли в глазах, как всегда. Его практически не интересовали окружающие люди, за исключением Петра. Он не произносил вслух, но был, наверное, любящим. Если можно было сравнить Петра с костром, Ставрогин являлся бы его продолжением, раскалённым воздухом вокруг. Верховенский любовался своим творением. Частичкой себя. Своей идеальной половиной, восполняющей всё и вылепленной им самим. Вместе они были единым дышащим организмом. "Пускай спит." Пётр коснулся ступнями холодного паркета, прошёл до стола. Потянулся было к папиросе, но, взглянув на спящего, передумал, оставив её лежать. На столе пара скомканных бумажек и недописанное письмо Лаврову. По-хорошему, закончить его нужно было вчера ночью, чтобы к утру перевести на цифры и отправить первым же делом, но Ставрогин отвлек от работы и утянул в постель. Лавров, в целом, подождать может. Кабинетный теоретик, к делу он всё равно не перейдёт никогда со своими ничтожными убеждениями, постепеновцами и просвещением. Маркс сидит в Лондоне и с чего-то ждёт, что низы сами свергнут верхи. И этот ждёт. Выжидание — провал. Вне зависимости от того, кем был Ставрогин, что он делал, как реагировал и о чем мыслил — Верховенский чувствовал себя одержимым. Иногда ему казалось, что испытываемые им чувства сравнимы с тем нежно-сакральным, что он, будучи десятилетним мальчиком, чувствовал в церкви перед распятием, глядя в страдающие глаза Христа. Раньше ему казалось, что Ставрогин может стать чем-то подобным. Мессией. Люди потянутся за ним, если им дать его в правильной форме, и это будет идеальным законченным штрихом революции. Не революции, нет — разрушения. Сожжения. Николай Ставрогин мог стать центром, ликом, ядром, потому что уже являлся им, и его разложение заживо — отражение всей России, всей Родины Петра. Верховенскому казалось, что Ставрогин знает это. Сознает. Где-то глубоко внутри, и стоит лишь соблазнить его этим, и идея эта всплывёт наверх, станет основополагающей. Он ошибался. Ставрогин не соблазнился — сломался. Стал прекрасно-бледным подобием своей прошлой тени. Но это ничего не меняло. Никак не влияло на планы, на цели, на идею. Пётр Степанович не был склонен к саморефлексии и детальному анализу своих чувств. Всё шло гладко, пусть не так, как ожидалось. Появилось только щемящее чувство в груди, знакомое откуда-то из совсем раннего детства.. Всё шло гладко. ll — .. Таким образом, товарищи, луна – жандармский проект! В ночь ареста в Туле луна была особо полногруда, это ли не доказательство! Аще в Писании луна поминается... Верховенский, до хруста ломая пальцы, возводит глаза к потолку. Потолок рассыпается трещинами и пятнами неизвестного происхождения. Переводит взгляд на разбитое частично окно: из-за туч вот-вот выходила луна, большая и полногрудая, точно под стать жандарму. В Женеве она была совсем другой. Теплее, чем из мрачных, но цельных окон Скворешников. Шатов остался там. В покое. С женой и ставрогинским ребёнком. Не донёс. Донесли другие — все, кроме Эркеля и Липутина. Эркель — из механической тупости, Липутин — по свиному расчёту. Кириллова тихо похоронили за оградкой кладбища. К тому времени Пётр с Николаем могли бы быть уже в Петербурге или дальше, на пути заграницу, но из-за каприза Nicolas задержались. Несколько раз пересели с поезда на поезд, застряли в какой-то глуши, вернулись в город под покровом ночи. Все риски ради того, чтобы Ставрогин постоял над свежей землей несколько минут, даже не склонив головы. Пётр в те дни его почти проклял. Женевская публика — салонные бунтари, кудесники крамолы, поэты, псевдодеятели, страдальцы в изгнании и прочие замечательные личности — все они тянулись к Ставрогину, как мушки к свечке. Как к солнцу, хотя Николай никакого света и уж тем более тепла не излучал. Раньше, в далеком Питере, он водил их за собой, сейчас был статичен и лишь позволял кружить вокруг при случае. Пётр Степанович не хотел его никому показывать. Не собирался. И всё равно показывал — Николай просился сам, не часто, но всегда так настойчиво, словно стены квартиры, которую они снимали, начинали надавливать на него. Пётр Степанович толпу расшатывал. Разными способами, но главный был впереди, а пока его стоило сберегать и никому не показывать. Если дать ему значимую роль, изобрести важную должность и волнующую предысторию, поставить оратором — толпа ринется за ним. Даже если он ничего не скажет. Ринется и расшибет себе лбы, столкнувшись с его нынешней статичностью. Поэтому пока рано. Опасно. Пока на него никто заглядываться не должен. Всё равно заглядываются. Подлецы. Демагога с лунным заговором наконец заткнули. Негласно это послужило концу объявлениям — и Пётр мог бы поклясться, что ни одно из них не имело больше смысла. Сам он весь вечер хранил молчание. Золото красноречивей любых слов, особенно в клоповнике. — Ах.. экая чушь, да? Et ces bonnes gens du cru la propagent… Верховенский оценивает обратившуюся быстрым взглядом. Богатенькая курсистка, пухлые губы, шёлковые локоны. Ресницы длинные, как у мальчика, руки в белых кружевных перчатках волнительно сжимают расписной веер. Чёрта с два по чему-то серьёзному обращается, но она привлекательна. Пётр обращается в слух. — А.. — девица тушуется, но вопрос, кажется, готовила давно, — С вами был молодой человек.. волосы, как воронье крыло, élégant, высокий.. vous saisissez? Верховенский тонко улыбается, кончиками пальцев разглаживает несуществующую складку на веере, невзначай касаясь тонких пальцев. Девица заливается румянцем. — Ce monsieur ?.. Ma foi, je n’ai aucune idée de ses fréquentations ni de ses errances. Мне ли за ним следить? Он, конечно, дома. В их общей постели. Растрёпан, как после сна, но глаза трезвые. Форточка приоткрыта, он курит и почти обнажён. Крутит длинную чёрную прядь на палец, читает науку или русскую чушь. И всё это — кружок, луна, революция — как-то связано с ним, но не имеет такой ценности. Стоит к нему поспешить. Не имеет такой ценности. Мысль заедает лейтмотивом, вызывает непонимание и нечто, близкое к злости. Революция не имеет ценности. Луна не имеет ценности. Кружок не имеет ценности. Если ценность Ставрогина в его распаде, нужно ли его сохранять? Он унижен. Как всегда хотел. Само бездействие, заставляющее его окончательно и бесповоротно сходить с ума, — помогли ли те таблетки? они не разговаривали с тех пор о галлюцинациях, — унижение, но он может стать сверхновой или исчезнуть. Он истончается — истончается идея, истончается его прямая способность к разрушению. Верховенский повязал себя с ним — значит, повязал саму суть. Ему хочется Ставрогина. Не раскола, не пожаров. На улице мелкая морось. До знакомого квартала пара улиц. Лицо колет, как иглами. Жжёт. Николай предлагал обвенчаться. В католической церкви, по знакомству какого-то попа. Пётр освобождал место Лебядкиной не под себя, и потому под смех Николая был готов согласиться. Не имеет такой ценности. Николя дома, теплый и сонный. Хоть колыбельную пой. Марксистский гимн. Верховенского потряхивало от злости. То щемящее чувство, убитое в детстве, разлагалось и травило его. (Раз. l, §7) Природа настоящего революционера исключает всякий романтизм, всякую чувствительность, восторженность и увлечение. Она исключает даже личную ненависть и мщение. Революционерная страсть, став в нем обыденностью, ежеминутностью, должна соединиться с холодным расчетом. Всегда и везде он должен быть не то, к чему его побуждают влечения личные, а то, что предписывает ему общий интерес революции. Пусть горит. lll Христос не был мёртв. Его взгляд с креста был всегда. И смотрел Он неотвратимо, и взгляд Его не выражал нечто, написанное иконописцами — взгляд Его выражал своеволие. Леденило. Верховенский тянулся к человеку на кресте, но крест был больно высок, а человек больно смахивал на тень; реальность тяжело громыхала, небо пульсировало — восстанет народ на народ, и царство на царство; и будут глады, моры и землетрясения по местам — ему семь, его заперли в банной темноте за плохое поведение, у него только огромное "Евангелие", а единственная свеча вот-вот потухнет... Гвозди с грузным грохотом падают наземь. Он спускается с креста. Пётр хочет чувствовать, но с каждым кровавым шагом ему всё больней и невыносимей, физически. Иисус смотрит ему в глаза. Говорит: "поцелуй меня". Он совсем не на кресте, Он здесь, он рядом, в метре. Пётр не может отличить его от Антихриста. Просыпается. Луна выхватывает черты Ставрогина из темноты. Он кажется размытым, нереальным. Пётр протирает глаза, и первое, что видно после звёзд — чужая улыбка. Знает ли, что снилось неспокойно? Почему не разбудил, раз сам не спит? Смотрит. Совсем не так, как тот, скорее мягко, изучающе. Точно знает. И знает, что за этим последует. Улыбка совсем хитрая. Но всё равно слепящая. — Мне иногда снятся премерзкие вещи, — объясняет Верховенский хриплым со сна голосом, — Такие мерзкие, совсем как ты. Он тянет Николая к себе, бездумно и глубоко целует в самые искусанные губы. Николя на вкус почти чистый табак. Верховенский не обращает на горечь внимания, едва не вылизывает чужой рот. Николя отвечает, они сталкиваются зубами. О чем думала та шлюха, глядя на ухо Ван Гога? Руки скользят вниз, цепляют ночную рубашку, задирают её, снимают. Ладони вездесуще скользят по холодной коже — ночь теплая, в комнате душно, и сам Верховенский горячий, как печка, чужая прохлада манит. Он спускается ниже, целует под челюстью. Кусает, прижимается губами к пульсу. Оставляет засосы, болезненно-ощутимые и позже расплывающиеся фиолетовыми пятнами с желтой окантовкой. Словно совсем пожрать хочет. Николай запрокидывает голову и совсем не сопротивляется, легонько поглаживая Петра по голове. — Сделай мне больно, — выдыхает Пётр, вжимаясь носом в ямку над ключицей. Николай улыбается — нежно, почти по-домашнему. Качает головой, хотя и улыбка эта уже значит "нет". Вместо он переворачивает Петра на спину, отползает вниз, оставляя по пути лёгкие щекочущие поцелуи. От одного такого Пётр непроизвольно рефлексом втягивает живот. Николай спешит, хотя хочет казаться неторопливым. Петру очень хочется вцепиться в чужие волосы, когда Николя берёт его в рот, но вместо этого он лишь сгребает пальцами простынь. Жмурится. Глубоко, по самое горло, без колебаний. Приноровился, чёрт. Губы плотно обхватывают член, язык скользит снизу. Возможно, это симптом сумасшествия. Совсем легонько прикусывает. Верховенского подкидывает на постели, он давит стон, вместо этого шипя. Ставрогин не останавливается, дует на головку, стонет, принимая глубже, отдаваясь вибрациями. Всё это в действительности невыносимо. Пётр заканчивает; Николя, конечно, не отстраняется. Верховенский большим пальцем размазывает своё семя по его красивому лицу. Сияет совсем влюбленно. — Что может быть лучше? — у Ставрогина даже этот простой вопрос получается с изломанной интонацией. Во всем его существе вечно есть нота невыразимого страдания. Пётр Степанович слышит её всегда, и проникается к ней то восхищением, то не менее сильным презрением. — Ты понял бы меня, если бы сейчас я перерезал тебе горло. Ставрогин встает, идёт к умывальнику. Пётр изучил его хорошо, чтобы замечать любые колебания. — Ты не стал бы, — наконец говорит Николя, умывая лицо, — У тебя револьвер едва не зашит матрас. К чему резать горло? — Выстрел переполошит половину Сен-Жерве. — Ты хочешь прямо сейчас? Пётр легко отмахивается. И тут же меняется, вновь подзывая к себе, одним жестом, как зовут собак не по имени даже, а по условному звуку. Николя идёт. Он в приподнятом настроении, смешлив, но это и неудивительно. — Задумывался ты когда-нибудь, что жизнь приведёт тебя к этому, mon ange? — Верховенский слишком откровенно насмехается, но Nicolas в таком состоянии даже не рассердится; слишком выпал, и ему всё равно даже на человека, который только что доставил ему такое удовольствие быть униженным. — Мог предположить. — И предполагал? — Пётр настойчиво укладывает его рядом с собой, вновь мажет пальцами по лицу, гладит черные волосы. По лицу Ставрогина пробегает немой вопрос, к чему такая ласковость, но он послушно подставляется под руки. И глаза прикрывает. Ему не впервой засыпать под голос, но Петр всё равно говорит тише, почти полюбовно, словно убаюкивает. — В малолетстве на исповеди я рассказывал всё подчистую, столько мне страшно было и столько я думал о всем, о чем думать не следует. О чем ты мог говорить со священником? Ты часто рассказываешь мне, но всё повторяешь, что сути я не узнаю. Ты прав — не узнаю. Я из ложности понятия греха не имею ни одного. И даже в твоей скверной религии безгрешен ты. Люди есть грех, но ты переступил оба понятия. Ты считаешь, что я не могу об этом судить; я не сужу и даже не думаю. Всё у тебя в ушах звенит. Я не хотел бы тебе помогать, потому что не люблю тебя, но я всё вру. Наше дело не столь духовное, как ты. Наше дело ниже и понятнее, и всё же от низости своей главное в нем — дисциплина. Ни шагом правее, ни мыслью. Я обольстился и знаю это. Это осознанно. Но нельзя даже растению дальше расти, коль сердцевина сгнила. Сердцевину вырезают, растение растёт. А, впрочем... наше дело ниже. Время за полночь. Николя засыпает у него на руках. Верховенский освобождается, не будив его. *** — ... Слыхал про тот пожар-то? Говорят, русский один погорел... — Мало ли их тут погорает.. Да только этого хоронили-то как. — Ну? — Не по-божески. Помолчали. — Так он, будто, с Верховенским водился. — Э, брось! Верховенский-то уже в Цюрихе обретается. Слыхал, собирает каких-то людей или как будто бы что-то печатает... Вроде как даже деньги у кого-то выколачивал "на дело".. Ему ли до погорельцев?
22 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (2)