***
— А я говорил, что не узнаете! — грохотал Куно под хохот товарищей, — Парень с тех пор возмужал, в люди выбился: тут впору дивиться, что за зелья он пьет. — Да узнали мы, Куно, — отвечал Ян Медведь, — и еще на подходе. Одежка-то, может, и новая, да и держаться стал аки пан — а вот лошадь так и не сменил: все на той же хромой кобыле и ездит. — А и правда, чего ты так, Индро? — встрял его брат, — Уж наверняка лишний грош за душой водится: можно и постатнее было найти. А коли в серебре дело, так ты скажи — мы недавно у конюхов в Нойхофе видели жеребца — загляденье: вороной, резвый — под стать знатному рыцарю, — он подмигнул залихватски, — хочешь, добудем за пол-цены. — Чего сразу хромая?! — вдруг возмутился Индро: почему-то упрек в сторону Сивки кольнул больнее поддевок бывших товарищей насчет его «панского вида», — За своей бы походкой следил — не отошло, что ли, бедро от встречи с солдатами Цуля? — щеку свело в кривоватой усмешке. — Чем же моя походка тебе нехороша? — прищурился Петр, — Вроде не девка, чтобы мной любоваться: да и те, веришь, не жалуются. — Хлебом его не корми, дай похвастаться бабами, — пророкотал Повеса, — На моей памяти что-то тебе ни одна не дала — хоть хромому, хоть как. Хорош чесать языком, взял бы пример с Булыги, — он неопределенно повел головой в сторону последнего. Все так же скрестив на груди руки, тот молчал, заведя глаза к небу: мол, одарил же Господь — и палач — немотой. Индржих не сомневался, что такой сомнительный дар учит все же смирению: прикусить, что ли, язык себе самому — может, так унимается нрав? — Пан Куно, если обмен любезностями завершен, может, отправимся в путь? — вот чьей выдержке Индро завидовал по-настоящему. И язык на месте, а все равно Ульрих слова лишнего не проронит, когда речь о деле. Между делом ворчит постоянно — ну и пусть его: от нравоучений еще уши ни у кого не отсохли. — Это оставь, — бросил тот, отмахнувшись, — Здесь панов нет — все товарищи. Ульрих явственно поморщился: и то верно — случись кому из стражников в Ратае забыть об обращении к старшим, а тем паче — к господам, тот бы неделю в дозоре по струнке стоял: потому как ни присесть, ни прилечь у несчастного бы точно не вышло. — Шайка, — тихо пробормотал он себе под нос: так, что кроме Индро, никто наверняка и не услышал — по крайней мере, Куно был уже занят обращением к братьям-Медведям. — За старшего остается Повеса: вам все известно, и, как вернусь, желаю увидеть всех в добром здравии и с полным набором зубов, — выдавал он наставления, — О деле все помнят, надеюсь: через два дня расскажете новости. Куно уже успел вставить ногу в стремя, когда Ян ответил: — За то пусть у тебя душа не болит: уж что-что, а навести страху на городишко — задачка по нам… — Какой городишко? — нахмурился Индро, — Помнится, был уговор, что в землях пана Радцига… — Так то не его земли — пока, — хохотнул в ответ Петр, бросив многозначительный взгляд на Куно, — Ты, братец, давай, подь отсюда — надо передохнуть хоть пару часов. Нам с тобой еще ночью за «старшим» приглядывать, да учить его уму-разуму. Ян недовольно прищурился и явственно скрипнул зубами, однако ни слова не вымолвил — ничего себе достижение, подумалось Индро. Это чего ж ради скорый на язык и на драку братец-медведь проявляет чудеса выдержки? — Вот и славно. По коням! — махнул рукой Куно и вспрыгнул в седло своей лошади. На распустившихся братьев он даже не посмотрел. Не болела бы так сильно голова да был бы разум свободен от своих невеселых мыслей, Индро следовало бы удивиться: не в правилах этой шайки молчать да утаивать — да и командиром Куно был, что старый волк: если кто-то зарвался, так его быстро поставят на место, не стесняясь ни в выражениях, ни в других проявлениях отеческой нежности — выхватили бы братцы по одинаковым — хоть и с чего бы? — лицам, да и запомнили, как не по делу болтать. — В добрый путь, — важно кивнул Повеса и первым направился внутрь шатра.***
— Я вот что думаю: может, все же не стоило отправлять Индро на поиски? — Гануш не планировал поднимать эту тему еще раз, но хмель, так приятно разошедшийся по его телу, к голосу разума прислушиваться явно не собирался. — Это я уже слышал, — скучающим тоном произнес Радциг, обращаясь, по всей видимости, к столу перед собой. Тот давно из обеденного превратился в рабочий — на деревянной поверхности аккуратными стопками росли сталагмиты бумаг — и с каждым днем их все прибавлялось. Ближе всего к пану, желтоватым углом под почти нетронутым кубком вина, лежал развернутый пергаментный свиток, который тот изучал уже битый час. — Да-да, а я сотню раз говорил. Но и все же: неужели не боязно посылать свою кровь на верную смерть? — вопросил Гануш. Не сказать, чтобы он особенно рассчитывал на принципиально новый ответ, но услышать хоть что-то помимо пустых отговорок хотелось бы. Ответом ему была тишина: лишь тихий шорох пальцев по краю пергамента да трение кубка о стол сообщило, что друг изволил процедить еще один редкий глоток моравского красного. — На каком языке-то та грамота, Радциг, что ты над ней сидишь уж битый час? — раздраженно цокнул Гануш языком: обыкновение друга смаковать каждую строчку, пытаться что-то разглядеть между них, обдумывать тон и размах закорючки у букв на конце слова бесило неимоверно. — На чешском, — задумчиво протянул тот, — Даже почерк разборчивый. — Так и чего тогда? Латыни перечитал и забыл, как по-нашему пишут? — хохотнул Гануш, и даже прихлопнул ладонью по столу, радуясь удачной находке. — Может быть, и забыл, — Радциг поднял голову и взглянул прямо на друга, — У отдельных людей есть талант говорить на родном таким образом, чтобы ни злейший враг, ни близкий друг не разобрал. — Так а грамота от кого? От врага или от друга? — А вот знать бы теперь, — неожиданно в голосе послышался смех. В других обстоятельствах Гануш подумал бы, что хмель ударил в голову чересчур сильно — так, что он уже сам родной язык понимать перестал. Но с его изворотливым другом всегда было так: что ни слово — загадка, ему не привыкать. Надо признать, что дружбу с соседом Гануш инициировал сам: нагрянул с визитом к королевскому гетману сразу по назначении — поздравлять с новой должностью и присматриваться: каков этот ставленик? Наверняка из тех снобов, что из столицы привозят: вставляет в речь французские выражения и высокомерно кривится, когда собеседник не понимает, пьет исключительно вина, да изо дня в день твердит про близость свою королю. Так, да не так: чужеземные словечки присутствовали, о протекции короля было ясно и без всяких слов, а приняв однажды приглашение вместе отужинать, Гануш выяснил, как уберечь стол от чересчур охотливых пьяниц: сделав один глоток той кислятины, что Радциг почитал за благородный напиток, он был готов принять обет трезвости. И тем не менее, дружба сложилась. Удивительно, но Радциг умел найти подход хоть к кому: улыбался благосклонно крестьянам, интересовался проблемами местных купцов — "Налоги непомерные стали!", мог подкинуть детишкам звонкий червонец с напутствием обязательно потратить его целиком и не забыть порадовать матушку, а на светских приемах поговорить с заезжим ученым о недавних прорывах в деле излечения телесных недугов. Само собой, в беседах с равными по положению был совершенно своим: но так держался, что каждый был уверен, что пан его чуточку выше — совсем ненамного, не так, чтобы колено перед ним преклонять — но и так, чтобы чувствовалось: вас только что благословили присутствием. В беседах же с теми, чья кровь позволяла куда больший снобизм, не заискивал: всегда с легкой усмешкой; почтительный, но не до лизоблюдства — нарядом чьей-то жены восхитится, похвалит удачный выстрел в оленя, попросит отрекомендовать ему конюха, что "за лошадью вашей смотрит — явно свое дело знает: такую норовистую — и так чудно выездить". Да и конфликты вокруг него словно бы таяли: спор, становившийся чуть жарче, чем надо, превращался в смешной анекдот, а какой-нибудь выпивший лишку пан, отвесив присутствующим шутовской поклон, отправлялся в свою опочивальню. Единственный раз на памяти Гануша все прошло не так гладко: когда за обедом по случаю Рождества кто-то обратился к королевскому гетману: — Пан Радциг, а мы ведь почти ничего и не знаем: до Скалицы-то где был ваш род? Из каких вы земель? — говоривший уже влил в себя изрядную порцию хмеля, и, видно, тогда только осмелился проявить интерес. — А и верно, я бы тоже послушал, — подхватили с другого конца стола. Разговоры вокруг стали тише: многие заинтересованно смотрели на гетмана, видимо, готовясь получить пищу для сплетен на год вперед. Тогда Радциг изобразил на лице добродушную усмешку и поднял руки в шутливом жесте: ваша взяла, мол, сдаюсь. Цепким взглядом окинув обеденный зал и задержавшись чуть дольше на том, кто спросил, он от него отвернулся и начал рассказ. — История мало чем примечательна, друзья, я вам честно скажу; вы все здесь и уснете, если в подробностях буду рассказывать. Сам из Вальдека, Гавелу двоюродный брат. Имение небогатое — и было таким, когда я появился; почивать на лаврах не мог — да и не стал бы, повернись все иначе. — Радциг прикрыл глаза и вздохнул. В зале раздались согласные возгласы — история и впрямь не отличалась новизной и половине пирующих знакома была не понаслышке. Секунду спустя, когда взгляд Радцига вновь обратился к присутствующим, тон его переменился, а на лице застыла мечтательная улыбка. — С юности мечтал поехать учиться в Прагу — и повезло, даже смог, хоть отец и не разделял моего… увлечения, — улыбка чуть подернулась тенью, но друг быстро стряхнул чересчур откровенное чувство, — Провел там три зимы за изучением свободных искусств. Ну а затем позвал долг — и дальше все как у всех: Моравские войны, неразбериха… — монотонно продолжил он, — Счастлив, что выжил, что пронес сквозь все перипетии честь старого рода — да и пожаловаться на жизнь не могу. Но и похвастаться перед вами историей как из романов не выйдет: таких вокруг пруд пруди, — заключил он, разведя руками: мол, сами выспрашивали — но порадовать слушателя сказкой на ночь никак не смогу. — Моравия, значит? — тот человек без лица, которого Гануш давно не помнил ни имени, ни рода занятий — да и было бы, что запоминать: наверняка какой-то писарь из местных или еще какой близкий ко двору служка — снова обратил на себя внимание Радцига, выйдя из-за его локтя, — Далековато от Пльзени. Ничего себе голос у долга: заставить рыцаря скакать столько верст! — Есть за мной такой грех: всегда этот голос слышать ясно и четко — хоть за три версты, хоть за пятьсот, — прохладно улыбнулся Радциг, посмотрев, наконец, прямо на собеседника. Тот оказался не робкого десятка — а может, и вправду хватил лишку, прославляя пришествие младенца Христа в этот мир. — Ни в коем случае не позволил бы себе в том усомниться, пан Радциг, — сказал он, впрочем, не понижая тона и не переменившись в лице, — Лишь восхищаюсь: подобная преданность делу — и королю — в наши дни встречается редко, — он приложил руку к сердцу, — И, верю, батюшка ваш был вами страшно горд — прошу меня извинить, все не могу его имени вспомнить… — Отца моего звали Ольдрих — и обыкновенно оно оставалось в памяти тех, кто был с ним знаком, — улыбка, казалось, примерзла к лицу Радцига, — но я вас не виню: навряд ли вам доводилось с ним повстречаться. — О, и вправду — не доводилось, — мужчина отвесил короткий поклон, — Я отцу вашему только письма писал — по поручению своего господина. Помнится, он свои всегда писал сам, не доверял писарю — все его строки одна на другую похожи, и почерк такой, что подделать невозможно никак. Я пытался, — замерев, он оборвал мысль на полуслове и торопливо продолжил, — то есть, конечно, без какой-либо цели: лишь интересовался, каково так писать — выводить буквам хвосты, что цепляют другую строку. Успехами не похвастаюсь: все те попытки в тот же день горели в камине ратуши. Благодаря тем завитушкам я и помню наизусть чуть ли не все его письма — читал господину, вы не подумайте! С завитушками? Похоже, не врет — отец, помнится, вел со старым Ольдрихом переписку — и однажды, будучи совсем мелким юнцом, Гануш попытался сунуть нос в бумаги, которыми был усеян отцовский несессер — в частности, в желтоватый пергамент, где необыкновенной красоты буквы цеплялись одна за другую. Тогда он завороженно водил пальцами по строкам и повторял ими контур особенно чувственных завитков, представляя, как однажды и сам будет выводить подобные в своих письмах: нажимать увереннее там, где нужно подчеркнуть мысль, быстрыми легкими облачками гнать буквы в строках, что напишет с искренней радостью и размашисто подписывать свое имя в конце письма. Увы, осуществиться фантазиям было не суждено: отец, заставший его за этим занятием, был в страшной ярости. "Щенок, с младых ногтей в мою переписку полез! Пяти не стукнуло, а уже что-то вынюхивает: пшел отсюда, и чтоб я тебя даже рядом с моим кабинетом больше не видел — не хватало, чтоб собственный сын во младенчестве подсидел!" Тогда маленький Гануш от обиды проплакал всю ночь, и, когда в окне его спальни забрезжил рассвет, он был четко уверен, что в жизни больше к письму не притронется. Уроки чтения были также оставлены — на следующий Гануш просто не явился, убежав под замковые стены. Что интересно, наказания не последовало: похоже, батюшка не собирался настаивать на обучении отпрыска грамоте. Но завитушки чужого письма в памяти сохранились — и каждый раз похожие в письмах, обращенных уже к нему самому, оставляли на языке неприятную горечь. Потому Гануш, обзаведясь надежным писарем, в свою корреспонденцию лишний раз предпочитал уже не заглядывать: чего ради, если и так прочитают? Неизвестный же писарь, тем временем, продолжал: — Помню, как Ольдрих упоминал сына: Гавела, верно — но только его. Хоть убейте, никак не припомню имени «Радциг», — меж бровями его залегла глубокая складка, а взгляд устремился вправо и к потолку. — Интересное вы помните, дорогой друг, — в голосе Радцига послышалась явственная угроза, — А не расскажете, что ваш нынешний господин упоминает в письме королю? На всю публику здесь, попрошу вас, — он не сделал ни шагу ближе, но одно движение руки вбок — и писарь отпрянул от него, как ошпаренный. — Я… прошу меня извинить. Я свое дело знаю и секретов господ не выдаю. Только мелочами могу поделиться — да и то, сколько лет минуло с тех пор: ни батюшки вашего в живых уже нет, — он поклонился, приложив руку к сердцу, — пусть земля ему обернется пуховой периной, — ни моего покойного господина: кому повредит, что я о завитушках на пиру расскажу? — Шел бы ты, Павел, спать, — прозвучал настороженный голос с другого конца стола, — ведь на колодки себе так наговоришь. — Да, — стушевался тот, — я и вправду, пожалуй, пойду. Пан Радциг, вы на меня не серчайте: люблю истории о былых временах, вот и… вырвалось, как о батюшке вашем вспомнили, — пробормотал он и вдруг упрямо вскинул голову, — Но я все в толк не возьму: как же Гавел вам двоюродный брат?! По обе стороны от паренька уже встали двое мужчин: наверняка друзья чересчур любопытного пьяницы пришли спасать положение. Медленно, но верно они начали оттеснять его к выходу — тот не сопротивлялся, только голова его была по-прежнему повернута к королевскому гетману. — Прощаю, Павел, — натянув на лицо добродушную ухмылку, протянул Радциг, — в честь Рождества. Такой светлый праздник — не хотелось бы омрачать его ссорами, — он оглядел всех присутствующих, — Предлагаю поднять бокалы за нашего любознательного друга — пусть в его деле встречается больше впечатляющих росчерков! "Тот, что от палача — самый незабываемый," — понятливо додумал Гануш. Об отце Радцига больше не вспоминали — да и о прошлом рассказывать больше никто не просил. Отсутствие ли это было интереса, посредственность ли истории, или тот факт, что того писаря больше в городе не видали ни разу, Гануш точно не знал: но и сам предпочитал не расспрашивать — замест этого отправил надежного человека в архивы, навести справки об Ольдрихе и его сыновьях. Не удивился, получив отчет: никакого Радцига в хрониках не нашлось. И хорошо; но к чему беспокоить друга такой незначительной мелочью? Случись нужный момент — Гануш расскажет: если, положим, друг обернется против него. Потому шутка Радцига о враге или о друге, чье письмо тот рассматривал уже битый час, заставила волнение подняться в груди: не окажется ли у того новый враг — такой, которого сам Гануш вынужден считать другом? Не придется ли доставать отравленный загодя кинжал из рукава? — Письмо от Куно: второе вложенное в основной свиток — для Индро. Вот я и понять не могу: он рассчитывал, что я его честно отдам, или оно и взаправду предназначалось для моих глаз? — Радциг побарабанил пальцами по столу и сделал большой глоток из своего кубка.