Осколки
18 июля 2025 г., 12:56
Примечания:
пб открыта для моих ошибок.
Запах секса и крови уже въелся в стены дома вместо узоров. Засел там под бетоном и вонял, как и все остальное в крохотном помещении.
Джаст глаза на это прикрывает, да руки до следов от ногтей сжимает. А те короткие, сгрызенные на почве нервов под ноль, в точности как и остатки здравого рассудка.
Он вообще не уверен, что мыслить здраво — его настоящая способность, которая хоть когда-то присутствовала. Он вообще не уверен в том, что сейчас в его черепной коробке осталось что-то кроме литра крысиного яда и высыхающего грецкого ореха, потому что подушка рядом насквозь мокрая от слез, пота и много чего еще. Где она валялась и под кем побывала — знать хочется меньше всего.
Потому что тот, кто лежал еще десять минут назад рядом, спешно натягивал штаны и о них же спотыкался. Кряхтел смешно до коликов, и Джаст обязательно рассмеялся бы истерическим смехом, если бы не горящие от боли руки с яркими следами и не барабанящее о клетку ребер сердце. Тем самым ядом пропитавшееся, тяжелое. От недосказанных слов и по меньшей мере тонной желания выйти в распахнутое настежь окно в спальне.
Потому что Алфедов кретин до мозга костей, общаться и контактировать с которым — высшая форма самоуничтожения, и счетчик Джаста стремительно падал вниз, увеличивая скорость в геометрической прогрессии. Пробивал пол и уходил уже в минус, но, к сожалению, умирать никто не собирался.
Разве что душа разлагалась и распадалась по частичкам каждый раз, когда Алфедов приходил и садился на кровать. Гнилью заплывала, когда чужие трясущиеся руки отрывали все возможные пуговицы с одежды и совсем не ласково сжимали шею, что аж губы синели. Синели и светились этой болезненной синевой до их следующей встречи в общем доме, в котором они даже не пересекались без причины. Джаст готов поклясться собственной головой — тот смог бы оторвать все, даже если бы оно было намертво пришито-приклеено-привязано-приделано, если бы захотел, ведь от отрывания тромба он был в одном крошечном шаге. Сожми посильнее, надави повыше, толкнись резче, и все, кончать придется с леденеющим трупом.
Джаст готов поклясться собственной головой — Алфедов с радостью бы это сделал, если бы в его белобрысой и пустой черепной коробке было такое понятие как «счастье». Если бы там было что-то кроме напускной вежливости и личности едва хуже копировальной машины, что чужие эмоции не понимает, а идеально точно зеркалит. Криво скалится в ответ, заливисто смеется вместе со всеми, тихо стонет в унисон и принимает поглубже. Не потому что понимает зачем, а потому что видел когда-то где-то, что это правильно и нужно.
И Джаст думает и смотрит: устало, осуждающе. Думает и видит, что в глазах у того — пустота. Это глубокое «ничего» выедало через чужой взгляд содержимое собственной головы, облизывало душу и оставалось на теле колючим ощущением укусов, следов от которых нельзя было найти даже под микроскопом. Но если это нельзя найти — не значит, что этого нет. А вот укусы на своих плечах и бедрах найти можно было всегда и без лупы, в любое время суток и при любом настроении. Когда-то, видимо, Алфедов подглядел это в каком-то порно, раз посчитал это чем-то важным и обязательным, правильным, иначе объяснить потуги откусить кусок помягче было невозможно.
Как и все происходящее, в целом, тоже.
Джаст только глаза закрывает, потому что при размышлениях об этом можно было оказаться в лучшем случае на пороге лечебницы для душевнобольных. Хотя он давно начал называть себя таковым — никто в здравом уме не будет пытаться барабанить в закрытую дверь и что-то объяснять тому, кто к Богу был ближе, чем к человеку. Кто о чувствах знал лишь с лиц других людей и со страниц толковых словарей. Хорошо, если люди адекватные, а не актеры дешевого кино для взрослых, корчащих наигранные гримасы сладкого удовольствия, которые потом тот очень успешно повторял с точностью до мимической складки.
И этот вид на сетчатке выжигается, всплывая каждый раз, стоит на работе глаза блаженно прикрыть. Усталостью и правда больше не пахнет за версту, зато сквозит неприкрытой обидой и горящими тормозами с полыхающими покрышками. Джаст бы с огромной радостью пустил все на самотек, откинулся бы на сиденье и наблюдал за летящей в пропасть машиной, если бы не глухие отголоски здравого разума и нарастающей шизофрении.
И развивается она стремительно быстро, потому что встречаться на общей территории только в спальне по желанию лишь одного из участников безумия нормой едва ли является. Но так и живут. Как засвистит — видятся в душной темной комнате с вечно зашторенными окнами и исключительно нагишом, без стеснения. По началу оно было, потому что Джаст полыхающе закрывал лицо ладонями и взгляд ниже чужой шеи послушно не опускал. А значит и Алфедов делал то же самое, сдержанно и смущенно, словно впервые, касаясь мягкой кожи там, куда совать руки воспитанным особам стоило в последнюю очередь — в трусы, да поглубже. Себе или другому — значения не имеет.
И Джаст терпит. Выходки терпит, язвы острые терпит, свыкается и отчаяние глотает. Потому что тоже думает, что так правильно. Что так разлюбить можно, не привязаться, отпустить. Но выходит только при первой возможности сжать посильнее и в порыве кожу тонкую, нежную когтями надорвать. Кровью в комнате запахло чуть сильнее, чем сексом и невыносимой усталостью. От жизни, от этого всего и от Алфедова в частности.
И даже не ясно, как к этому пришло. Как осознание внезапным ушатом вылилось о том, что перед тобой не человек, а копирка с опозданием в десять минут, часов или дней. Как лицо бледное только в комнате появляться стало, чтобы раздеться спешно и на кровать сесть, в чем мать родила. Как вместо разговоров веселых они молчат тяжело больше — он точно не считал секунды и минуты каждый раз, лишь бы не думать-думать-страдать-думать— чем когда-либо в целом говорили.
Джаст просто понял, что оппонент кретин, а не личность, и рамки устанавливаются не общепринятыми нормами приличия и здравомыслия, а надрывающими нитками терпения. «Что посеешь — то и пожнешь» в его почти человеческом обличии.
И, честно признаться, больно от этого было до безумия, до истошных криков по ночам в подушку. Не физически, морально, что тело распадается в чужих руках, когда ладони не ласковые по животу вниз скользят, царапают. Когда головку сжимают до разноцветных звездочек перед глазами и желании остаться так навсегда.
Каждый раз от этого чувства щемящего хочется губ коснуться ласково, трепетно, вот только из всех возможных реакций Джаст мог предложить только войну за первенство, которую Алфедов принимал. Принимал и не отказывался, равняя счет, стоило только вырваться вперед.
А еще по роже его улыбчивой хотелось врезать до зудящих пальцев, когда тот на колени опускался и бедра в руках сжимал. Избить до синяков и отсутствия двух зубов, и то в лучшем случае, чтобы тот хотя бы так понял, как поступает с чужими чувствами.
Те в душе у Джаста оседают лаской желанной, забытым уютом, мечтой о поцелуе. Не тем, что до капель крови на постели и с битвой за лидерство, а совсем другие — тягучие, медленные, пошло мокрые и любовные. Но, думается, что на такое никто из них в трезвом и здравом уме не способен. А еще думается, что с Алфедовым в целом целоваться опасно — дух захватывает и сердце удары пропускает, вызывает привыкание. Да и трахаться с ним тоже — с жизнью несовместимый аттракцион. Потому что что-то такое интимное в голове как любовь обозначается. Обычно. Не всегда, но часто. Хотелось бы чаще и, желательно, с ним.
Ему тепла хочется, романтики настоящей, как в слезливых уличных книжках, вот только избранник не тот, да бежать уже поздно. Эта самая розовая негодяйка с букетом цветов в охапке держит крепко и из головы не вылезает, хоть клещами тяни и на стену лезь от отчаяния. Алфедов не любит — Алфедов копирует то, что видит и чувствует, потому что сам из себя никаких эмоций не представляет. Скажи дураку, что смех это больно, тот и поверит, потому сам что не знает. Потому что сам не чувствует.
А Джаст чувствует. Джаст и думать умеет, правда. Даже очень не дурно, когда ноги не дрожат и сперма чужая где-то на животе не присыхает противной корочкой. Он не был излишне жесток и даже не искал выгоду в абсолютно каждой ситуации, вовсе нет. Его человеческий фактор все еще существовал. Глубоко порой, не совсем верный всегда, но существовал. Только как быть человеком с тем, кто таковым не является? Проще с зеркалом общаться. Только в него он глядеться привык, а не любить до дрожи в пальцах и трахать под тихие вздохи.
Зайти с другой стороны разум шепчет давно, пока здравая логика волком воет. Не правильно и наивно полагать то, что искреннюю любовь копиркой заменить можно. Грубый секс можно, удары наотмашь можно, разговоры в постели можно, крики до сорванного голоса — тоже. Чувства от трепетных касаний уже нет. Бурлящую горькую ревность от осознания того, что если кто-то уже так делал и после ухода Алфедова из дома ласково его обнимет, тоже. Потому что тот дурак, которого ногами отпинать мало.
Потому что у Джаста сердце разрывается и слезы к горлу подступают от невесомого касания к лицу.
Когда-то Ники говорила, что тех, кто плачет, нужно успокоить лаской.
У Джаста на подходе нервный срыв и желание обнять, чтобы получить в ответ. Руки холодные на голой спине кожу обжигают больно, но в груди больнее. У Джаста ноги от ощущений желанных подкашиваются, теплом каждый вздох пропитан, у Алфедова из теплого только пиджак на плечах.
И так больно от мысли, что все это игра. Не нужная никому, лживая и леденящая душу игра, где полтора актера и много декораций. Где плохой сценарий и множество мерзких сцен.
Джаст руки на плечах стискивает, в макушку целует и мажет губами мимо чужих. Сжимает, гладит незатейливо и на атомы распадается от каждого действия. На лице ожог целый вырастает от такого же ответа. Под кожей свинец растекается тяжелый, бурлящий, кричащий об огромной ошибке. А им дела нет. В голове желаемое утешение сладостью расползается вместе с поцелуями на щеках. Легких, других, наивно нежных.
Не потому что Алфедов любит, а потому что Джаст такой. Любящий, умный, отчаявшийся.
Примечания:
буду рада отзыву.