Иллюзия спасения

NC-17
В процессе
60
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 1 025 страниц, 397 682 слова, 50 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 124 Отзывы 12 В сборник

Часть 42

Настройки
Дорога тянулась бесконечной серой лентой, которую метель то и дело затягивала белой пеленой. Февраль в этом году выдался злым — снег валил почти каждый день, и трассы расчищали плохо. Машина Макса медленно ползла по заснеженному шоссе, дворники с монотонным скрипом разгоняли липкие хлопья. Анфиса сидела на пассажирском сиденье, закутавшись в длинный пуховый платок, и жевала бутерброд с колбасой. Рядом с ней, на сиденье, стоял целый пакет с едой — хлеб, варёные яйца, огурцы, ещё какие-то свёртки. Макс покосился на этот провиант и усмехнулся. — Господи, ехать пару часов, а ты еды набрала, будто до туда добираться месяц, — покачал он головой, ловко объезжая особенно глубокий сугроб на обочине. — Я тебе напомню, что уедем мы оттуда только завтра, — Анфиса откусила кусок бутерброда и посмотрела на брата с видом победительницы. — А дом пустует. Там еды нету. — Как и у тебя мозгов, — парировал Макс, но без злости, скорее по привычке. — Что за разговорчики-то начались? — Анфиса притворно нахмурилась. — Прошлое вспомнить решил? — Решил, — усмехнулся Макс и прибавил скорость, выезжая на более чистый участок дороги. Анфиса дожевала бутерброд, аккуратно вытерла руки салфеткой и посмотрела в окно. За стеклом мелькал зимний лес — чёрные стволы деревьев, заваленные снегом, редкие домики, прижавшиеся к обочине, и бескрайнее белое поле, уходящее к горизонту. Мать похоронили здесь, в деревне, на местном кладбище. Анфисе тогда было всего семь — она помнила тот день смутно, какими-то обрывками: холод, взрослые в чёрном, Макс, который держал её на руках и не плакал, хотя ей казалось, что он должен плакать. А потом всё понеслось кувырком — отец, который пил, отец, который бил, отец, который с каждым днём становился всё злее и страшнее. Она не любила вспоминать то время. Руки, которые сжимались в кулаки. Крики, которые переходили в хриплый, пьяный рёв. И Макс, который всё время был между — между отцом и ею, маленькой, испуганной, которая не понимала, почему папа так к ним относится. — Сим, а как мы к кладбищу-то пойдём? — спросила Анфиса, возвращаясь из тяжёлых воспоминаний. — Там же всё замело, наверное. — Лопаты в сарае, если что, есть, — спокойно ответил Макс, не отрывая глаз от дороги. — Ты думаешь, они там остались? — Должны, — он пожал плечами. — Когда я в прошлый раз был, там всё лежало. — Ты приезжал? — удивилась Анфиса. — Когда? — Да года два назад, — Макс помолчал, потом добавил тише: — Не говорил тебе, не хотел расстраивать. Анфиса отвернулась к окну, чтобы он не видел её лица. Макс приехал один, на могилу к матери. И ничего не сказал. Как всегда — молча, без лишних слов, просто сделал. — Ключи от дома взял? — спросила она, справившись с голосом. — Конечно, — Макс кивнул на бардачок. — В бардачке лежат. — Хорошо, — выдохнула Анфиса и почувствовала, как напряжение потихоньку отпускает. В машине стало тихо. Дворники всё так же мерно скрипели, печка гудела, разгоняя холод, и в этом монотонном шуме было что-то успокаивающее. Анфиса почти задремала, когда Макс заговорил снова — тихо, будто не решаясь. — Фис, можно я спрошу? — Про что? — она открыла глаза, хотя уже догадывалась. — Про тебя с Пчёлкиным, — сказал Макс, и в голосе его прозвучала та особая осторожность, которая бывает, когда человек знает, что лезет в больное место, но всё равно лезет. — Ну Сима, — Анфиса поморщилась, отворачиваясь к окну. — Ну что? — он не отставал. — Ты мне просто честно скажи, что он сделал. — Максим, — Анфиса повернулась к нему, и в голосе её зазвучали знакомые нотки упрямства. — Я в твою личную жизнь лезу? Нет. Вот и ты не лезь. — Ты хоть скажи, обидел он тебя или нет? — Макс сжал руль сильнее, и она заметила, как побелели его костяшки. — Я на работе видеть его не могу. — Не обидел, — тихо сказала Анфиса, чувствуя, как внутри всё сжимается от этой лжи. — Точно? — Точно, — она постаралась, чтобы голос прозвучал твёрдо. — За дорогой смотри. Макс замолчал, но по тому, как напряглись его плечи, она поняла — он не поверил. Не поверил ни на секунду. Но спрашивать больше не стал. Только включил печку на полную и прибавил газу, будто надеялся, что скорость поможет забыть этот разговор. Анфиса снова отвернулась к окну, натянула платок до самых глаз и закусила губу, чтобы не разреветься. Она не хотела врать брату. Не хотела врать, но правду сказать не могла. Не могла рассказать про Витю, про Ольгу, про ту ночь, когда её мир рухнул окончательно. И про то, как потом, в пустой квартире, собирала свои вещи — только те, что купила сама, только те, что не пахли его деньгами. И про то, как потом, в коммуналке, по ночам не спала, вслушиваясь в звуки чужой жизни. — Фис, — голос Макса вырвал её из тяжёлых мыслей. — Ты это... если что, ты знай. Я рядом. — Знаю, — тихо ответила она и неслышно выдохнула. — Спасибо. Дорога вильнула влево, выводя на более широкий тракт. Метель поутихла, и в просветах между тучами показалось бледное февральское солнце. Впереди, на пригорке, уже виднелись крыши деревни. Они приехали ближе к вечеру. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая снег в бледно-розовый цвет. Макс заглушил двигатель у калитки бабушкиного дома, и они вышли в хрустящую, нетронутую тишину. Снегу было по колено. Анфиса огляделась — забор, крыльцо, старые ставни. Всё чужое. Для неё этот дом никогда не был домом. Она прожила здесь всего год. Год, который она не помнила. — Может, сначала в дом зайдём? — предложил Макс, доставая ключи из кармана. — Печку растопим, согреемся, а потом уже на кладбище? — Нет, — Анфиса покачала головой. — Давай сначала туда. Пока светло. Макс посмотрел на небо, где уже начали сгущаться сумерки, кивнул. — Тогда лопаты возьмём. В сарае должны быть. Он открыл покосившуюся дверь сарая, и через минуту вытащил две старые, но ещё крепкие лопаты. Одну протянул Анфисе. — Пошли. Кладбище находилось за деревней, на пригорке. Дорога к нему вела через поле, засыпанное снегом по самую щиколотку. Они шли молча, оставляя за собой две цепочки следов. Ветер стих, и тишина стояла такая, что слышно было, как снежинки падают на снег. Кладбище встретило их старыми покосившимися крестами и редкими памятниками, укутанными снежными шапками. Макс уверенно свернул вправо, и Анфиса пошла за ним, чувствуя, как внутри нарастает тяжёлое, щемящее чувство. Участок, где была похоронена мать, оказался большим. Здесь стояло несколько могил — не одна, как думала Анфиса, а целый семейный надел. Макс остановился у первого памятника, счистил снег с таблички. Анфиса подошла ближе, прочитала: Захарова Валентина Николаевна 1915–1971 — Бабушка, — тихо сказал Макс. Анфиса смотрела на даты. Ей был всего месяц, когда бабушки не стало. Она не помнила её совсем. Ни лица, ни голоса, ни тёплых рук. Только то, что Макс рассказывал. А рассказывал он много и всегда с теплотой — про пироги, про строгий, но справедливый нрав, про то, как бабушка одна подняла хозяйство и вырастила мать. Для Анфисы всё это было чужим, как картинка из книги. Макс долго стоял у бабушкиной могилы, не двигаясь. Снег тихо падал на его плечи, на непокрытую голову, но он, казалось, ничего не замечал. Анфиса смотрела на брата и видела, как напряжены его плечи, как сжаты челюсти. Она знала — он помнит. Помнит бабушку, помнит мать, помнит ту жизнь, которая осталась там, до всего. — Сима, — позвала она тихо. Макс вздрогнул, словно очнулся. — А? — А тут кто? — Анфиса указала на могилу, которая стояла чуть поодаль. Обычный деревянный крест, почерневший от времени, без имени, без дат, безо всяких опознавательных знаков. Макс подошёл к кресту, провёл рукой по шершавому дереву. — Брат бабушкин, — сказал он. — Умер, когда ему два месяца было. — А из-за чего? — спросила Анфиса. — Заболел сильно, — Макс покачал головой. — Тогда это часто было. Детей много рожалось, но не все выживали. Пойдём дальше, — сказал Макс, отворачиваясь. Они прошли ещё немного, и Анфиса увидела два памятника, стоящих рядом. Почти вплотную. Макс остановился у первого, начал счищать снег. Карельская Екатерина Владимировна 1944–1979 Анфиса смотрела на эти цифры и чувствовала, как комок подкатывает к горлу. Матери было всего тридцать пять. Тридцать пять лет, из которых семнадцать она прожила с человеком, который сделал её жизнь невыносимой. Анфиса помнила мать, но плохо. Обрывками, картинками, ощущениями. Тёплые руки. Запах пирогов, который, наверное, сама придумала. Тихий голос, который с годами становился всё тише, будто мать боялась говорить громко. А ещё — синяки. Синяки, которые она прятала под длинными рукавами, и улыбка, которая становилась всё реже и реже. Из рассказов Макса в её голове выстроился образ — доброй, заботливой, уставшей, трудолюбивой женщины, которой очень сильно не повезло с мужем. Которая работала на двух работах, тащила на себе дом, детей, а в квартире её ждал пьяный кулак. Которая закрывала собой маленькую Анфису, когда отец заносил руку. Которая улыбалась соседкам, делала вид, что всё хорошо, и тихо плакала по ночам, думая, что никто не слышит. Макс счистил снег с материнского памятника, потом перешёл к соседней могиле. Анфиса знала, чья она, но всё равно посмотрела на табличку. Карельский Игорь Ильич 1943–1989 Отец. Человек, которого она боялась всю свою жизнь. Человек, который бил её, бил мать, бил Макса, пока тот не вырос и не начал давать сдачи. Когда хоронили отца, Анфисе было восемнадцать. Она тогда ещё жила с ним — деваться было некуда. Он умер в квартире одного из собутыльников, от остановки сердца, как сказали врачи. На опознание поехал Макс, который уже снимал квартиру отдельно, рвался на свободу, пытался вытащить и сестру, но не хватало денег. Анфиса помнила, как Макс вернулся после опознания — белый, сжатые губы, глаза, полные такой злости, что ей стало страшно. Он долго не мог говорить, а потом сказал только: «Сдох. Наконец-то». И заплакал. Впервые за много лет. Потом были похороны. Макс долго возмущался, когда узнал, что отца будут хоронить рядом с матерью. Мест на кладбище было мало, семейный участок небольшой, и свободное место оставалось только рядом с ней. — Он не заслужил лежать рядом с матерью! — кричал Макс тогда, мечась по маленькой квартирке, которую снимал. — После всего, что он сделал! Он её довёл, он её бил, он её... она из-за него! Из-за него она умерла! А он будет рядом с ней лежать?! Как будто... как будто они муж и жена были нормальные! Как будто он её любил! Анфиса молчала тогда. Она понимала злость брата. Сама чувствовала то же самое. Но мест больше не было, а денег на то, чтобы купить другое место или перезахоронить мать, у них не было. Совсем. После смерти отца они продали ту квартиру, чтобы купить хоть какую-то одежду, чтобы заплатить за съёмное жильё, чтобы просто выжить. Было бы разумнее оставить квартиру и жить в ней. Но ни Макс, ни Анфиса не могли там находиться. Ни секунды. У Анфисы сразу появлялось необъяснимое чувство страха, даже если дома никого не было. Каждый скрип половиц, каждый шорох заставлял сердце биться быстрее, а дыхание перехватывало. Ей казалось, что отец вот-вот вернётся, откроет дверь своим ключом, и всё начнётся сначала. А у Макса при одном воспоминании о той квартире поднималась неконтролируемая злость. Он всю жизнь винил отца в смерти матери. Говорил, что это он её довёл, он её бил, из-за него она постоянно плакала, из-за него у неё сердце сдало в тридцать пять лет. А он, Макс, будучи маленьким, просто не мог её защитить. Не мог встать между отцом и матерью, потому что сам был ребёнком. Не мог ударить в ответ, потому что боялся. А когда подрос, начал давать отцу сдачи. За мать, за сестру, за себя. И отец немного остепенился — понял, что сын уже не тот мальчишка, которого можно безнаказанно бить. Но всё равно продолжал поднимать руку на Анфису и мать, когда Макса не было дома. А потом угрожал — если расскажете, если хоть слово скажете, я вас покалечу. И они молчали. Потому что верили. Потому что знали — сделает. — Сима, — тихо позвала Анфиса, глядя, как брат стоит у отцовской могилы. — А? — Давай сначала мамину расчистим. Макс кивнул, резко развернулся и отошёл от отцовского памятника, будто физически не мог находиться рядом с ним дольше. Они принялись за работу. Снег был глубокий, слежавшийся, тяжёлый. Анфиса орудовала лопатой, стараясь не смотреть на соседнюю могилу, но всё равно чувствовала её присутствие. Каждый раз, когда лопата вонзалась в сугроб, она думала о том, что этот человек сделал с их семьёй. И о том, что теперь он лежит рядом с матерью, как будто они были мужем и женой, как будто он любил её, как будто она простила его. Макс работал молча, сосредоточенно, и только тяжелое дыхание выдавало, как тяжело ему даётся это спокойствие. Анфиса знала, что он сдерживается, знала, что внутри у него всё кипит. Но он молчал. Ради неё. Ради этого дня. Ради матери, которая, наверное, откуда-то сверху смотрела на них и хотела, чтобы они были вместе, а не разрывались между ненавистью и болью. Когда с могилы матери счистили почти весь снег, Анфиса остановилась, опёрлась на лопату. На памятнике, под слоем инея, проступили слова, которые она знала наизусть, но каждый раз перечитывала заново. — Сим, — позвала она тихо. Макс поднял голову. — А ты злишься? — спросила Анфиса. — Что он рядом с ней? Макс посмотрел на отцовскую могилу, потом снова на неё. — Злюсь, — сказал он глухо. — Всегда злился. И буду злиться. Пока жив. — И я злюсь, — призналась Анфиса. — И боюсь. До сих пор. Даже сейчас, когда его нет. Макс подошёл к ней, обнял за плечи. Она прижалась к нему, чувствуя, как от его куртки пахнет морозом и табаком, и как этот запах смешивается с холодным воздухом кладбища. — Ничего, — сказал он. — Мы справились. Мы выжили. И теперь всё будет по-другому. Анфиса кивнула, не в силах говорить. Слёзы застывали на ресницах, превращаясь в ледяные кристаллики. Она стояла на могиле матери, рядом с братом, и чувствовала, как внутри что-то отпускает. Не прощает, нет. Но отпускает. Стемнело быстро. Они закончили убирать снег, поставили на могилу привезённые из города цветы — ромашки, которые мать любила, — и долго стояли молча. Каждый думал о своём. Анфиса пыталась вспомнить лицо матери, но видела только размытый образ — тёплый, светлый, неуловимый. Она знала, что этот образ останется с ней навсегда, даже если она так и не сможет вспомнить чётких черт. — Пойдём, — сказал наконец Макс. — Темно уже. Завтра ещё придём, если хочешь. — Хочу, — кивнула Анфиса. Она ещё раз посмотрела на материнскую могилу, потом перевела взгляд на бабушкину, на безымянный крест, на отцовский памятник. Четыре могилы. Четыре жизни, которые пересеклись здесь, на этом маленьком участке. И все они были частью её — даже те, кого она не помнила. Даже тот, кого боялась. — Пошли, — повторил Макс, беря её за руку. Они пошли обратно, через заснеженное поле, к бабушкиному дому, который никогда не был ей домом. Но сегодня, в этой тишине, в этом холодном февральском вечере, Анфиса чувствовала — что-то меняется. Медленно, незаметно, но меняется. И, может быть, когда-нибудь она сможет вспоминать эти места без боли. Без страха. Без той тяжёлой, давящей пустоты, которая жила в ней с детства. А пока она просто шла рядом с братом, слушала, как скрипит снег, смотрела на первые звёзды, которые загорались в фиолетовом небе, и думала о том, что завтра они придут снова. И, может быть, завтра ей станет чуть легче. Они вернулись домой, когда уже совсем стемнело. Дорогу освещал только слабый свет карманного фонарика, который Макс нашёл в бардачке, — на улице февральская ночь опустилась быстрая и глухая, безлунная, с редкими звёздами, которые то появлялись, то снова прятались за низкими тучами. Бабушкин дом встретил их холодом и тишиной. В сенях пахло запустением — старым деревом, сухой травой, которую кто-то когда-то давно повесил сушить под потолок, и ещё чем-то неуловимым, что Анфиса не могла определить, но что показалось ей знакомым. Может быть, тем самым запахом детства, которого она почти не помнила. — Света нет, — констатировал Макс, щёлкнув выключателем. Бесполезно. — Отключили, наверное. Давно уже никто не платил. — А что, есть за что платить? — удивилась Анфиса. — Дом-то пустует. — Ну, участок числится. За электричество всё равно начисляют, даже если никто не живёт. Я несколько лет платил, а потом перестал. Смысл? Он прошёл в комнату, открыл старый сервант. Там, за выцветшими занавесками, стояла посуда, стояли стопки тарелок, чашки с отбитыми краями, и в углу, в гранёном стакане, — несколько длинных восковых свечей, пожелтевших от времени. — А они ещё горят? — спросила Анфиса, подходя ближе. — Должны, — Макс достал одну, покрутил в руках. — Воск — он долго хранится. Он нашёл спички — тоже в серванте, в коробке с облупившейся этикеткой «Ленинград». Первая спичка сломалась, вторая зажглась, и маленький язычок пламени осветил его лицо — уставшее, заострившееся, с глубокими тенями под глазами. Анфиса вдруг подумала, что он очень похож на мать. В детстве она этого не замечала, а теперь, при свете свечи, в этом старом доме, сходство стало вдруг очевидным — те же скулы, тот же разрез глаз, та же линия губ. Макс зажёг ещё несколько свечей, расставил их по комнате — одну на столе, одну на подоконнике, одну на этажерке с книгами. Комната наполнилась мягким, дрожащим светом, тени заплясали по стенам, и дом вдруг стал не таким чужим. Будто и не дом вовсе, а кадр из старого фильма. — Садись, — сказал Макс, кивая на табуретку. — Сейчас печь растоплю, согреемся. Анфиса села, поставила на стол свой пакет с едой. Достала варёные яйца, хлеб, солёные огурцы в банке — всё, что наготовила с утра у Наташи на кухне, пока та смеялась и говорила, что они едут не на месяц, а на два дня. — Сим, будешь есть? — спросила она, очищая яйцо. — Буду, — ответил он, уже возясь у печи. Анфиса наблюдала, как он ловко укладывает в топку щепки, которые нашёл где-то в сенях, поджигает, прикрывает заслонку. В его движениях чувствовалась какая-то давняя, выработанная годами привычка — будто он делал это тысячу раз. Может, так и было. Ведь он здесь вырос. — Там комната есть, — сказал Макс, не оборачиваясь. — В ней правда окон нет. Там будешь спать или на диване в зале? Анфиса поморщилась при мысли о комнате без окон. — А в зале окна есть? — Есть, — кивнул Макс. — Тогда лучше в зале, — сказала она твёрдо. — Хорошо, — сказал он. — Я тогда в той комнате лягу. Мне без окон привычнее. Анфиса хотела спросить — почему? — но передумала. Наверное, у каждого из них были свои способы справляться. Она боялась замкнутых пространств, а он, может быть, наоборот, искал в них защиту. Кто знает, что остаётся в человеке после того, как он вырос в доме, где можно было ждать удара в любой момент. — Воды нету, если что, — сказал Макс, возвращаясь к столу. Он сел напротив, взял яйцо, начал чистить. — Да уж, — Анфиса огляделась. — Каменный век прямо. Она откусила хлеб, прожевала. Яйцо было холодным, хлеб — тоже, но сейчас это казалось неважным. Важно было то, что они здесь, вместе, в этом доме, который когда-то был бабушкиным, а теперь стал просто местом, где можно переночевать перед тем, как снова пойти на кладбище. — А почему мы ни одного человека не встретили? — спросила она вдруг. Макс помолчал. — Так деревня брошенная считай, — сказал он наконец. — Только соседка наша, старая бабулька, приезжает сюда летом. Сажает помидоры, огурцы, картошку. А так всё. Людей больше нет. — Странно, — Анфиса отложила хлеб. — Когда отца хоронили, тут много народу было. — Было, — Макс кивнул, и в голосе его послышалась та самая глухая нотка, которая появлялась всегда, когда речь заходила об отце. — Время идёт, всё меняется. Глядишь, скоро вообще деревень не останется. — Как это? — не поняла Анфиса. — А вот так, — он пожал плечами. — Молодёжь в города уезжает, старики умирают. Дома пустеют. Земля зарастает. Он говорил спокойно, будто констатировал факт, и в этом спокойствии было что-то печальное. Анфиса вспомнила, как они приезжали сюда после смерти матери — ей было семь, а Максу пятнадцать. Деревня тогда ещё жила, бабка Матрёна из соседнего дома орала на коз, тётка Зинаида продавала молоко, а дед Гриша чинил заборы и ругался с председателем. Теперь никого. Только снег и старые, покосившиеся дома. — Хочешь, покажу кое-что? — спросил Макс, откусывая хлеб. — Хочу, — насторожилась Анфиса. Макс положил хлеб на стол, взял одну свечу и вышел в зал. Анфиса слышала, как он там шуршит, открывает какие-то ящики, двигает что-то. Через минуту он вернулся, держа в руках потрёпанный полиэтиленовый пакет, какие в советское время выдавали в универмагах — жёлтый, с крупными буквами, которые уже почти стёрлись. — Что это? — нахмурилась Анфиса, но Макс молча высыпал содержимое на стол. Перед ней оказались старые альбомы. С картонными обложками, с выцветшими уголками, с истёртыми корешками. Такие альбомы были почти в каждом доме — туда вклеивали фотографии, открытки, засушенные цветы. — Это бабушкины, — сказал Макс, садясь напротив. — Я их в серванте нашёл, в нижнем ящике. Когда в прошлый раз приезжал, хотел забрать, да забыл. Анфиса смотрела на альбомы и не решалась их открыть. Внутри поднималось какое-то странное, непонятное чувство — смесь любопытства и страха. Она почти ничего не знала о своей семье. Макс рассказывал, но рассказы — это одно, а фотографии — совсем другое. На фотографиях — лица. Те, кого уже нет. Те, кого она не помнит. — Открывай, — мягко сказал Макс. Анфиса открыла альбом. Страницы были плотные, картонные, пожелтевшие по краям. Фотографии крепились на маленькие бумажные уголки, которые держались уже, казалось, только на честном слове. Первая страница — и Анфиса замерла. Молодая женщина стояла на крыльце этого самого дома. Высокая, прямая, в простом тёмном платье, волосы зачёсаны назад, взгляд серьёзный, чуть прищуренный. Крыльцо выглядело новым, краска ещё не облупилась, перила не покосились. Сейчас это крыльцо было совсем другим — старым, осевшим, будто дом уставал держать свой вес. — Бабушка, — тихо сказал Макс, заглядывая ей через плечо. Анфиса всматривалась в лицо. Валентина Николаевна. Женщина, которую она не помнила совсем. Ей был всего месяц, когда бабушки не стало. Ни лица, ни голоса, ни тепла. Только эта фотография и то, что рассказывал Макс. Она перевернула страницу. Дальше было больше — бабушка с маленькой девочкой на руках. Девочка лет пяти-шести, с огромными глазами и тонкими косичками. Анфиса узнала мать сразу, хотя никогда не видела её такой маленькой. Те же глаза, тот же разрез, та же улыбка, которая на детском лице была ещё беззащитной, открытой. — А это кто? — спросила Анфиса, указывая на следующую фотографию. Там бабушка стояла между двумя пожилыми людьми — мужчиной и женщиной. Мужчина в пиджаке, с усами, серьёзный. Женщина в тёмном платке, с мягким, добрым лицом. — Родители её, — сказал Макс. — Наши прабабушка с прадедушкой. Я их не застал. Бабушка говорила, они на войне погибли. Анфиса долго смотрела на эти лица. Люди, которых никогда не было в её жизни, но без которых не было бы и её. Странное чувство — видеть тех, кто жил так давно, кто пережил войну, кто строил эту жизнь, а потом ушёл, оставив после себя только эти пожелтевшие карточки. Она перелистнула ещё. И замерла. На фотографии была деревня. Не заснеженная, не мёртвая, а живая, летняя, полная людей. Бабушка стояла в центре, о чём-то разговаривала с соседями — мужчиной в кепке и женщиной в светлом платке. Вокруг бегали дети, кто-то нёс ведро, кто-то тащил за собой козу, которая явно не хотела идти. На заднем плане виднелись дома — те самые, мимо которых они сегодня шли на кладбище. Только тогда они были целыми, жилыми, с открытыми окнами и занавесками на ветру. Сейчас странно было смотреть на эти фотографии и видеть, что в этой деревне жизнь когда-то кипела. А теперь не осталось никого. Совсем. — Как странно, — сказала Анфиса тихо. — Что? — спросил Макс. — Смотреть на это. И знать, что сейчас тут никого нет. А здесь — вон сколько людей. Дети бегают... — Время, — пожал плечами Макс. Анфиса перевернула страницу. Дальше пошли фотографии мамы. Вот она в школе — в форме, с бантами, стоит среди таких же девчонок, улыбается. Вот с друзьями — они сидят на траве, кто-то держит гитару, кто-то показывает в камеру смешную рожицу. Мама смеётся, запрокинув голову, и на этой фотографии она кажется совсем другой — лёгкой, счастливой, беззаботной. Не той уставшей, затравленной женщиной. А потом — фотография, от которой у Анфисы перехватило дыхание. Мама и парень. Оба в школьной форме. У него в руке два ранца — свой и её. Они стоят рядом, плечо к плечу, и оба улыбаются. У неё — счастливая, почти светящаяся улыбка. У него — нежная, с какой-то особенной теплотой. Они смотрят друг на друга, и на этой фотографии нет ничего, кроме них двоих. Весь мир замер, остались только эти двое — совсем молодые, влюблённые, не знающие ещё, что их счастье продлится недолго. Анфиса смотрела на это лицо. Парень с маминой фотографии. Тот, кого она бросила. Тот, кто из-за отца... Она не хотела думать об этом сейчас. Не здесь, не в этом доме, не при свете этих свечей. Она перевернула страницу. Вот они снова — мама и тот парень, стоят на крыльце этого дома. Он держит её за руку, она смотрит на него, и в глазах у неё — такая бездна счастья, что смотреть больно. А из окна, чуть приоткрытого, выглядывает бабушка. Она улыбается — той мягкой, одобрительной улыбкой, которая бывает у матерей, когда они видят, что их дети счастливы. — Она его любила, — тихо сказала Анфиса. Макс ничего не ответил. Только тяжело вздохнул. На следующей странице — мама с букетом ромашек. Стоит в поле, волосы развеваются, юбка летит, и она смеётся, счастливая, живая, настоящая. Ромашек так много, что они закрывают её почти целиком, и кажется, что она сама — часть этого поля, часть этого лета, часть той жизни, которая была до всего. Анфиса долго смотрела на эту фотографию. Ей вдруг захотелось заплакать — не от жалости, а от того, что этой женщины, такой молодой, такой счастливой, уже нет. Что она умерла в тридцать пять, раздавленная, уставшая, сломленная. И что на этой фотографии, среди ромашек, она ещё не знает, что её ждёт. Потом были другие фотографии — мама с подругами, мама на фоне школы, мама, читающая книгу на скамейке. И почти на каждой — она улыбается. Анфиса знала, что эта улыбка исчезнет. Что после свадьбы, после рождения Макса, после всего, что сделал отец, улыбка будет появляться всё реже, пока не исчезнет совсем. Она закрыла первый альбом, положила его на стол. Взяла второй. — Это уже другое, — тихо сказал Макс. Она открыла. И сразу поняла, что он имел в виду. Первая страница — две фотографии. Свадьба. На первой — они обмениваются кольцами. Мама в белом платье, отец в тёмном костюме. Руки их соприкасаются, но в этом прикосновении нет нежности. Мама поджала губы, глаза опущены, брови сведены к переносице — видимо, чтобы не заплакать. Не от счастья. От того, что этот день — конец всего, что было раньше. На второй — они стоят возле загса. Держатся за руки, но отстранённо, будто каждый сам по себе. Лица у обоих такие, будто они не на свадьбе, а на поминках. Ни улыбки, ни радости. Только тяжесть, которая видна даже на этой старой, выцветшей фотографии. — Мама говорила, что это был самый худший день в её жизни, — тихо сказал Макс. — Она потом долго плакала. Бабушка сидела рядом, держала её за руку, но ничего не могла сказать. Анфиса перевернула страницу. Дальше пошли фотографии маленького Макса. Вот он у мамы на руках — совсем крошечный, с огромными глазами. Мама смотрит на него с такой любовью, что кажется, эта любовь может затмить всё — и боль, и страх, и то, что сделал с ней отец. Вот Макс уже постарше, сидит на коленях у бабушки. Они оба улыбаются. Бабушка держит его крепко, будто боится, что если отпустит, то потеряет. Потом — фотография, от которой Анфиса замерла. Отец держит на руках маленького Макса. И улыбается. Обычная, человеческая улыбка. Максу на фото, наверное, год или два, он тянет ручки к отцу, и тот смотрит на него с какой-то... нежностью? Любовью? Анфиса не могла понять. — Странно, — сказала она. — Что? — Видеть его таким. Улыбающимся. Как будто... как будто он был нормальным. Макс помолчал. Потом сказал глухо: — Он и был нормальным. Первое время. Пока не начал пить по-настоящему. А потом... потом его как подменили. Анфиса перевернула страницу. Дальше было много фотографий Макса с бабушкой — в доме, во дворе, в поле. Бабушка на всех выглядит счастливой, рядом с внуком она словно молодеет, распрямляется, улыбается. Анфиса поймала себя на мысли, что завидовала — не по-злому, а по-детски, той завистью, которая бывает, когда знаешь, что кто-то получил то, чего не получила ты. Макс помнил бабушку. Макс знал её, любил её, чувствовал её тепло. А для неё бабушка — только имя и несколько старых фотографий. На последних страницах второго альбома Анфиса увидела себя. Совсем маленькую, в белом конверте, на руках у бабушки. Но бабушка на этой фотографии выглядит уже иначе — осунувшаяся, бледная, под глазами тени. Она держит Анфису осторожно, будто боится уронить, но в глазах — такая радость, такая нежность, что у Анфисы перехватило дыхание. — После выписки мы сюда приехали с мамой, — сказал Макс. — Тут тебе всего пару дней было. Бабушка увидеть тебя очень хотела. — Я тебе говорил, что это она хотела, чтобы тебя Анфисой назвали? — спросил он. — Да, говорил, — кивнула Анфиса, не отрывая взгляда от фотографии. — Ну вот, — Макс усмехнулся, но усмешка вышла грустной. — Я помню, она тебя на руки взяла, посмотрела, сказала, что правильно это, что тебя Анфисой назвали, тебе подходит. А потом помолчала, посмотрела и сказала: «Сколько же ты натерпишься за жизнь». Анфиса подняла голову, посмотрела на брата. — В смысле? Макс пожал плечами, но в его голосе появилась какая-то странная, осторожная нотка. — Ну, у нас бабушка что-то предсказывать умела. Гадала хорошо. Может, и увидела что-то, я не знаю. Подумал тогда, что она так из-за отца сказала. Он же нас бил постоянно. — А, ну да, — сказала Анфиса, но в голове у неё засел этот бабушкин взгляд — серьёзный, чуть прищуренный, будто она и правда видела что-то, что было скрыто от других. Она перевернула страницу. Дальше были фотографии уже её, Анфисы, и Макса. Вот они вдвоём — Максу лет десять, ей два, он держит её за руку, учит ходить. Вот они с мамой — все трое сидят на скамейке, мама обнимает их обоих, и на этой фотографии она ещё пытается улыбаться. Вот Макс с Анфисой на руках, совсем ещё мальчишка, но смотрит серьёзно, по-взрослому. А потом — одна-единственная фотография, где они все вчетвером. Какое-то застолье, наверное, праздник. Стол, накрытый во дворе, люди вокруг, но лица неразборчивы. А они — отец, мать, Макс и маленькая Анфиса — сидят рядом. И не улыбается никто. Отец смотрит куда-то в сторону, мать опустила глаза, Макс — серьёзный, сжатые губы, а Анфиса, совсем ещё крошечная, смотрит в камеру с каким-то уже не детским выражением. — Мы никогда не были семьёй, — тихо сказал Макс. — Не были, — согласилась Анфиса. Она закрыла альбом, положила руки на обложку. В комнате стало тихо — только свечи потрескивали да где-то за стеной ветер гудел в печной трубе. — Ты её помнишь? — спросил Макс. — Бабушку? — Ну да. — Нет, — Анфиса покачала головой. — Совсем. Только то, что ты рассказывал. Макс кивнул, будто ожидал этого ответа. — А я помню, — сказал он. — Она печь любила топить. Говорила, что в русской печи особый жар, не то что в городских батареях. И пироги пекла — с капустой, с картошкой, с яйцом и луком. Таких пирогов я больше никогда не ел. Анфиса смотрела на альбомы, на эти лица, которые оживали при свете свечей, и чувствовала, как внутри что-то сжимается и отпускает одновременно. — Сим, — сказала она тихо. — М? — Спасибо, что привёз. И что показал. Макс ничего не ответил. Только накрыл её руку своей, большой, шершавой, и сжал. — Пойдём спать, — сказал он. Она встала, собрала альбомы в стопку, убрала их обратно в пакет. Макс затушил лишние свечи, оставив только одну — для света. — Ложись на диване, — сказал он. — Я в комнату пойду. — Спокойной ночи, Сим. — Спокойной ночи, Фис. Он ушёл в комнату, а Анфиса осталась в зале, при свете единственной свечи. Легла на старый диван, накрылась пледом, который Макс достал из шифоньера. Пахло нафталином и старым деревом. Она закрыла глаза и увидела маму — ту, с фотографии, с ромашками, смеющуюся, счастливую. И бабушку — на крыльце, строгую, но с добрыми глазами. И тот парень, который держал два ранца, и смотрел на маму так, будто она была всем его миром. Они были здесь. Все они. В этих стенах, в этом доме, в этих альбомах. Жили, любили, надеялись. А потом ушли. Остались только фотографии и память. Та, что хранил Макс. Та, которую она теперь будет хранить тоже. *** Анфиса проснулась, когда только начинало рассветать. Серый, бледный свет пробивался сквозь замерзшие окна, и в комнате всё казалось призрачным, ненастоящим — старый диван, на котором она лежала, выцветшие занавески, икона в углу, свечной огарок, оплывший за ночь. Макс ещё спал. Из комнаты не доносилось ни звука, только тишина, густая и плотная, как та вода в старых деревенских колодцах. Анфиса села, поёжилась. Ночью печка прогорела, и в доме было холодно. Она натянула свитер поверх рубашки, закуталась в платок и прошла на кухню. На столе всё ещё стоял пакет с едой. Анфиса достала бутерброд с колбасой — вчерашний, чуть зачерствевший, но есть хотелось. Села на табуретку, начала жевать, глядя в замерзшее окно. На стекле причудливые узоры — ветки, перья, какие-то невиданные цветы. Взгляд упал на пакет с альбомами. Он так и лежал на краю стола, жёлтый, потрёпанный, как напоминание о прошлом, которое она почти не знала. Анфиса дожевала бутерброд, вытерла руки о платок и, не долго думая, встала. Натянула куртку, обула сапоги, намотала платок потуже. И вышла из дома, тихо притворив за собой дверь. Утро было морозным и ясным. Снег искрился под первыми лучами солнца, и воздух был такой чистоты, что кружилась голова. Анфиса глубоко вдохнула — холод обжёг лёгкие, но вместе с этим холодом пришла какая-то странная, почти забытая ясность. Ей надо было сходить на кладбище одной. Без Макса. Она любила брата, но знала — когда они рядом, она не может говорить то, что хочет. Не может плакать, не может признаваться в том, в чём боится признаться даже себе. А здесь, на могиле матери, среди тишины и снега, можно было сказать всё. Потому что никто не услышит. Потому что мать — не осудит, не посоветует, не скажет, что она дура. Просто будет слушать. Молча, как умеют только мёртвые. Анфиса шла по заснеженной тропе, оставляя за собой глубокие следы. Деревня спала — тихая, заколоченная, почти мёртвая. Из труб не шёл дым, собаки не лаяли, даже ветер стих, будто затаился. И в этой тишине её шаги звучали особенно громко. Кладбище встретило её тем же безмолвием. Снег лежал ровно, нетронуто, и только вчерашние следы — их с Максом — вели к маминой могиле. Анфиса пошла по ним, будто по ниточке, которая вела её куда-то очень важное, очень нужное. Вот и мамин памятник. Она остановилась, смотрела на табличку, на даты, которые уже знала наизусть. Если бы мать была жива, ей было бы уже за пятьдесят — седая, морщинистая, наверное, уставшая, но живая. Анфиса могла бы приехать к ней, попросить совета, рассказать про Витю, про боль, про то, как трудно дышать, когда тебя предают. Но мать не дожила. И совета спросить не у кого. Напротив могилы стояла старая лавка, немного наклоненная, с прогнившими ножками. Но Анфиса всё равно присела на неё — осторожно, боясь, что та провалится. Лавка выдержала, только жалобно скрипнула. Анфиса посидела немного молча, глядя на памятник, на снег, на серое небо, которое только начинало светлеть. Потом заговорила. Тихо, почти шёпотом, будто боялась, что кто-то услышит. — А я педиатром работаю, — сказала она. — Макс сказал, что ты тоже в медицинский поступить хотела, но не сложилось. Она помолчала, обхватив себя руками за плечи. Холод пробирал даже сквозь куртку, но она почти не замечала. — В институте у меня две подруги было, Даша и Света. Я с ними с первого курса дружила. Думали, вместе отучимся, потом работать вместе будем. Не сложилось. Светка умерла, а Дашка в другой город уехала. Вот. Анфиса тяжело вздохнула, провела рукой по лицу, смахивая что-то — то ли снежинку, то ли слезу. — Сейчас я в коммуналке живу. С хорошей семьёй. Наташа хозяйка, у неё пятеро детей, одна воспитывает. Сильная женщина. Ещё там комнату Николай Петрович снимает. Старик. Пьёт часто, но он добрый. Из-за жены спился, она у него умерла. Она замолчала на секунду, подбирая слова. — В личной жизни у меня как-то не складывается, — сказала наконец. — В школе с парнем встречалась, так он мне с лучшей подругой изменил. Потом другой парень понравился, Миша его звали, он мою подругу, коллегу по работе полюбил. Ну, там я сама виновата. Анфиса горько усмехнулась, поправила платок, который сполз на плечо. — Щас за мной сосед Наташин ухаживает, Егор зовут. Хороший парень. Добрый, весёлый, заботливый. Но мне как-то... не то что-то. Не моё. Она замолчала. Слова про Виктора застревали в горле, не хотели выходить. Но она знала — если не сейчас, то когда? Кому она ещё расскажет? Наташе? Та и так всё знает и считает её дурой. Даше? Даша далеко и они уже не так близки. Максу? Макс ненавидит Пчёлкина, для него Витя — враг, предатель, человек, который обидел его сестру. А для неё? Для неё Витя был... всем. И никем одновременно. — Ещё Витя Пчёлкин был, — выдохнула она наконец. — До сих пор есть. Но мы не вместе. Если бы ты была жива, то, наверное, как Макс была бы против нашего союза. Он бандит. Изменял мне. Ну и я ушла в конце концов. Анфиса посмотрела на мамину могилу, будто ища поддержки. Памятник молчал, только снег блестел на солнце. — Он недавно приходил, пьяный, сказал, что если я вдруг надумаю вернуться — он ждёт. И я думаю вернуться, — призналась она, и голос её дрогнул. — Но Наташка говорит, что я дура, если вернусь. Что такое терпеть нельзя. Что ничего с ним не выйдет. Он же меня не любит. Она замолчала, сглотнула комок в горле. — Просто с ним с самого начала тяжело было. Все говорили, что он плохой, что я идиотка, раз с ним связалась. А это сложно — слышать о нём только плохое ото всех. Он не всегда такой, каким его видела Даша, Макс, Наташа. Были моменты, когда он относился ко мне хорошо. Всегда выслушивал меня, поддерживал, защищал. Я ему всё рассказала. И про тебя, и про отца, и про то, как я жила в детстве. Да и вообще. От него у меня никаких тайн не было. Анфиса закусила губу, чувствуя, как глаза начинает жечь. — Не знаю почему. До сих пор ему доверяю. Хотя даже со Светкой и Дашкой не могла поделиться тем, что было в детстве. А с ним — могла. С ним было... по-другому. Он не жалел меня, не сюсюкал, не смотрел с этим противным сочувствием, от которого хочется провалиться сквозь землю. Он просто слушал. Иногда молча. Иногда задавал вопросы. И я чувствовала, что ему правда важно. Что он не притворяется. Она говорила, и слова лились сами, будто прорвало плотину, которую она строила годами. — Я с ним один раз на море ездила. В Ялту. Он так ко мне относился там... да и потом. Мне казалось даже, что он меня любит. Но просто показалось. Время прошло, и он опять мне изменил. Иногда кажется, что это во мне что-то не так. Может, недостаточно красивая. Или что-то не так делаю. Я не знаю. Голос её сорвался. Она закрыла лицо руками и заплакала — тихо, беззвучно, как плачут, когда боишься, что кто-то услышит. Слёзы застывали на щеках, превращаясь в ледяные дорожки. — Я хочу верить, что он меня любит, — прошептала она сквозь слёзы. — По-настоящему. Не за что-то, а просто так. Как есть. Но когда он мне изменяет, когда я узнаю про это... мне кажется, что я ничего не значу. Что я — просто одна из. Что меня можно заменить, и он даже не заметит. Она отняла руки от лица, посмотрела на могилу опухшими, покрасневшими глазами. — И самое страшное — я всё равно его люблю. После всего. После измен, после лжи. Я люблю его. И ненавижу себя за это. Потому что умом понимаю — нельзя возвращаться. Нельзя. Но хочется. Анфиса замолчала, вытерла щёки рукавом. Сидела на лавке, смотрела на снег, на далёкий лес, на небо, которое стало светлее. — А если я вернусь? — спросила она тихо, будто мать могла ответить. — Если я сделаю это снова? Он обещал, что всё будет по-другому. Что он изменится. Но он уже обещал. И ничего не менялось. Может, Наташа права? Может, не надо? Тишина. Только снег скрипел под чьими-то шагами. Анфиса подняла голову. Шаги приближались — тяжёлые, торопливые, хрустящие. — Фиска, ты в своём уме вообще!? — донёсся до неё возмущённый голос Макса, когда он, тяжело дыша, пробирался через сугробы к ней. — Можно было хоть сказать, что сюда пойдёшь! Он остановился рядом, красный от мороза и быстрой ходьбы, изо рта валил пар. — Да ладно тебе, Сим, — Анфиса постаралась, чтобы голос звучал ровно, хотя в горле всё ещё стоял комок. — Я тебя будить не хотела просто. Макс прищурился, оглядел её — покрасневшие глаза, мокрые щёки, сжатые губы. Но ничего не сказал. Только перевёл взгляд на мамину могилу, потом снова на неё. — Ты чего тут? — спросил он тише. — На последок зашла, — Анфиса пожала плечами, стараясь не смотреть на брата. — Я же тут редко бываю, в отличие от тебя. В голосе её прозвучал не то упрёк, не то обида. Макс замер. — Ну, ты не могла, когда я сюда ездил, — сказал он, и в его голосе тоже послышалась какая-то глухая, невысказанная боль. — И потом ты решил вообще перестать меня звать, — закончила Анфиса. Повисла пауза. Макс смотрел на неё, и она видела, как он перебирает в голове слова, которые можно сказать. Но, кажется, ничего подходящего не находил. — Что за упрёки-то? — спросил он наконец, и в этом вопросе не было злости, только усталость. — Ничего, — Анфиса встала с лавки, отряхнула снег с куртки. — Поехали домой? Макс помолчал, посмотрел на памятник, на бабушкину могилу рядом, на отцовскую. — Поехали, — сказал он. — Иди собирайся пока, я тут немного побуду. Анфиса поняла. Поняла, что ему надо побыть здесь одному. Может, он тоже хочет поговорить или сказать что-то такое, что она не должна знать. Может, просто помолчать в тишине, где его никто не будет отвлекать. Она молча кивнула, развернулась и пошла к выходу с кладбища. Шла неспеша, чувствуя, как тяжелеют ноги после разговора, как холод пробирает до костей. Уже на тропинке обернулась. Макс стоял на корточках возле бабушкиной могилы, положив руку на памятник. Он что-то говорил — она видела, как шевелятся его губы, как жестикулируют руки, будто он объяснял что-то важное, спорил, просил. Бабушка для него была не просто бабушкой. Она была почти матерью. Бабушка стала для него опорой, защитой, тем единственным человеком, который верил в него, который не бил, не унижал, не заставлял бояться. Анфиса часто замечала, как Макс вспоминает бабушку. Голос его становился мягче, взгляд — теплее. Макс говорил, что это была единственная потеря, которую он не смог пережить до конца. Смерть матери — да, было больно, но он был взрослым, и время притупило боль. А бабушка... бабушка умерла, когда он почти ничего не понимал. И эта боль осталась с ним навсегда. Анфиса отвернулась и пошла дальше, оставляя брата одного с его воспоминаниями, с его горем, с его тихим разговором с той, кто был для него всем. Она дошла до дома, открыла дверь, вошла в холодные сени. Внутри было тихо, и только где-то за стеной скреблась мышь. Анфиса села на табуретку, положила руки на стол и уставилась в одну точку. Слёзы высохли, боль затихла, оставив после себя только тяжёлую, давящую пустоту. Она подумала о том, что сказала матери. О Вите. О том, что любит его до сих пор. О том, что боится признаться в этом даже самой себе. А если она вернётся? Если сделает это снова? Что тогда скажет Макс? Что скажет Наташа? Что скажет Егор, который ждёт её, который верит, что у них может что-то получиться? Она не знала. Совсем не знала. Скрипнула дверь. Анфиса подняла голову. Макс стоял на пороге, красный, с мокрыми ресницами. Он не плакал — Макс никогда не плакал при ней. Но глаза его были влажными, и он быстро отвернулся, делая вид, что снимает сапоги. — Собирайся, — сказал он глухо. — Поехали. Анфиса кивнула, встала, сунула в пакет остатки еды. Альбомы положила сверху — забирать с собой, в Москву. Нельзя их здесь оставлять. Мало ли что. Она надела куртку, замоталась в платок, вышла на крыльцо. Макс уже сидел в машине, завёл двигатель. Анфиса села рядом, захлопнула дверцу. — Готова? — спросил он, не глядя на неё. — Готова, — ответила она. Машина тронулась, оставляя за собой две колеи на свежем снегу. Деревня отдалялась, таяла в сером утреннем мареве. Дом, кладбище, могилы — всё оставалось позади. Анфиса смотрела в окно и думала о том, что когда-нибудь она вернётся сюда снова. Может, одна. Может, с Максом. Может, с кем-то, кто будет рядом. А может, и нет. Но сегодня она увозила с собой частичку этого места. Частичку памяти, которую они с Максом собирали по кусочкам — из старых фотографий, из рассказов, из боли, которую не могли отпустить. И, наверное, это было главным. Не забыть. Не отпустить. Помнить. Даже если больно. Даже если хочется плакать. Даже если кажется, что прошлое никогда не отпустит. Помнить. Потому что это — всё, что у них осталось. *** Апрель ворвался в Москву неожиданно — шумно, по-мальчишески, опрокидывая на город потоки тёплого воздуха. Снег, который ещё в марте лежал сугробами по колено, растаял всего за пару недель. Потекли ручьи, зазвенела капель, и воздух наполнился тем особенным, весенним запахом — прелой листвой, мокрым асфальтом и чем-то ещё, от чего кружилась голова и хотелось жить. Анфиса бежала вместе с Егором к остановке, держась за руку. Туфли скользили по асфальту, сумка с документами хлопала по боку, но она смеялась — от этого бега, от солнца, от того, что апрель, что завтра пятница, а послезавтра выходной, и можно будет выспаться. — Подожди, не успеем! — смеялась Анфиса, пытаясь успевать за его бегом, хотя он буквально тянул её за руку. Егор обернулся на ходу — раскрасневшийся, с развевающимися волосами, с дурацкой счастливой улыбкой. — Успеем, кудряшка! Автобус был уже совсем близко — рыжая громадина, которая неспешно подползала к остановке. Егор прибавил скорость, и Анфиса, споткнувшись о торчащий из асфальта камень, чуть не упала, но он вовремя подхватил её за талию. — Подождите! — крикнул он автобусу, двери которого уже начали закрываться. Водитель, видимо, не услышал. Или услышал, но решил не останавливаться. Автобус дёрнулся и покатил дальше, оставляя их на тротуаре с дурацкими улыбками и сбитым дыханием. — Другой автобус подождём. — сказала Анфиса, всё ещё смеясь. Егор остановился, проводил автобус взглядом, потом повернулся к ней. Его дыхание тоже сбилось — грудь ходила ходуном, щёки горели. — Ну вот, не успели, — сказал он и улыбнулся, глядя на Анфису, которая смеялась и пыталась отдышаться после бега. — А я говорила, — она выдохнула, прижимая руку к груди. — Зачем так бежал-то? — Думал, успеем, — Егор пожал плечами, но в голосе его не было ни капли сожаления. Они потихоньку пошли к остановке, всё ещё держась за руки. Пальцы Егора были тёплыми, ладонь — широкой и надёжной. Анфиса поймала себя на мысли, что ей нравится это чувство — когда кто-то держит её за руку, ведёт за собой, не спрашивая, хочет она или нет. С Витей всё было иначе — он тоже вёл, но там всегда чувствовалась сила, иногда даже жестокость. А Егор — просто. Легко. Будто так и надо. — Как на работе дела? — спросил он, замедляя шаг. — Хорошо, — Анфиса вздохнула, вспоминая смену. — Сегодня прям завал. Все заболевают — такое резкое потепление. А всё равно не май месяц. — Устала? — Немного, — призналась она. — Ну ничего, завтра же пятница. Мы в кино? — Можем в ДК, с Леркой и Варей. Анфиса поморщилась, представив шумную компанию, громкий смех и вечные подколы Лерки, которая в последнее время стала слишком много о ней знать. — Ой нет, — сказала она. — Наташа жалуется, что Варя теперь день и ночь с Леркой твоей. — А мои говорят, что она на учёбу забила, — усмехнулся Егор. — Экзамены на носу, Лера всё гуляет. — Ну зато сдружились, — пожала плечами Анфиса. Она подумала о Варе — о том, как та изменилась за последние месяцы. Из замкнутой, обиженной на весь мир девочки превратилась в почти нормального подростка. Лера, бойкая и уверенная в себе, вытащила её из скорлупы, и теперь Варя пропадала то на дискотеках, то в гостях у новых подруг, то просто гуляла допоздна. Наташа, конечно, ругалась — какая мать не ругается? — но в глубине души, наверное, была рада. Дочь наконец-то начала жить. Они подошли к остановке. Народу было немного — женщина с коляской, пожилой мужчина с газетой, девушка с книгой. Анфиса отпустила руку Егора, достала из кармана мелочь, пересчитала. — У тебя как на работе? — спросила она, пряча монеты обратно. — Хорошо, — Егор прислонился к столбу, засунув руки в карманы джинсов. — Недели две назад новый проект дали. Один мужик офис хочет строить. Так ему на план проекта вообще наплевать. Только девушка его постоянно бегает, спрашивает. В архитектуре разбирается. Интересная. Анфиса насторожилась. В его голосе появилась та особая нотка, которая бывает, когда мужчина говорит о женщине, которая ему небезразлична. Даже если сам он этого не замечает. — Понравилась тебе? — спросила она как бы между прочим. — Да нет, — Егор пожал плечами, но ответ прозвучал слишком быстро. — Просто как человек интересная. — Красивая? — Анфиса посмотрела на него в упор. — Симпатичная, — он отвел взгляд, и это движение было красноречивее любых слов. — Соня зовут. Анфиса кивнула, ничего не сказала. Она вдруг почувствовала что-то похожее на ревность — глупую, нелепую ревность к женщине, которую даже не видела. К женщине, которая разбирается в архитектуре и бегает к нему с вопросами. — Понятно, — сказала она сухо. Егор, кажется, не заметил перемены в её настроении. Или сделал вид, что не заметил. — А машина твоя, долго ещё в ремонте будет? — спросила Анфиса, меняя тему. — В понедельник забирать, — ответил он. — Ну и хорошо. Они замолчали. Автобус подъехал через минуту, и Егор пропустил Анфису вперёд, положив ладонь ей на поясницу — легонько, почти невесомо. Они сели рядом, у окна. Анфиса чувствовала его тепло — плечо почти касалось её плеча. И думала о том, что этот парень — хороший. Добрый, весёлый, заботливый. Таким, наверное, и должен быть человек, с которым можно построить семью. Но почему-то внутри было пусто. Не больно, не страшно, а просто — пусто. Как в комнате, из которой вынесли всю мебель. Она вспомнила Витю. Вспомнила, как он смотрел на неё — тяжело, требовательно, будто хотел забрать её всю, без остатка. Как держал за руку — сильно, до хруста, будто боялся, что отпустит и потеряет. Как говорил: «Ты моя». И она верила. Даже когда он врал, даже когда изменял, даже когда делал больно — верила. Потому что с ним она чувствовала. Всё. Слишком много. До краёв. А с Егором — не чувствовала. Было спокойно, уютно, надёжно. Но не было того огня, который сжигал дотла. Может, Наташа права? Может, ей нужен не огонь, а тепло? Может, пора уже повзрослеть и понять, что любовь — это не вечные качели, а тихая гавань? Анфиса не знала. Знала только, что когда Егор говорит про какую-то Соню, у неё внутри что-то сжимается. Не от любви — от страха. Страха остаться одной. Страха, что её снова променяют на другую. Страха, что она никогда не будет для кого-то единственной. Но где-то глубоко, в самом сердце, теплилась другая мысль — опасная, запретная, которую она гнала от себя каждую ночь: «А что, если Витя и правда изменится? Что, если он придёт и скажет, что без меня не может? Что, если я дам ему ещё один шанс?» Она знала, что это глупо. Знала, что он не изменится. Знала, что Наташа скажет: «Я же говорила». Знала, что Макс снова будет смотреть на неё с болью и осуждением. Но сердцу было всё равно. Оно хотело верить. И пока оно верило — она не могла быть с Егором. Не могла по-настоящему. Только рядом — держаться за руки, ходить в кино, разговаривать о работе. Но не больше. — Анфис, — позвал Егор. — М? — Ты сегодня грустная какая-то, — сказал он, и в голосе его прозвучала мягкая, внимательная нотка, которая появлялась, когда он замечал, что с ней что-то не так. — Нет, — она покачала головой, улыбнулась. — Всё нормально. Просто устала. Он не поверил — она это видела. Но спрашивать не стал. Только взял её руку в свою, переплёл пальцы, и они так и сидели — молча, глядя в окно, под мерный гул автобуса, который вёз их в этот новый апрельский день, в конец недели, в выходные, в кино, которое они, наверное, всё-таки пойдут смотреть. Анфиса закрыла глаза и позволила себе просто быть. Без мыслей о прошлом. Без страха перед будущим. Просто быть здесь, в этом автобусе, рядом с этим человеком, который держал её за руку и не требовал ничего взамен. И, наверное, этого было достаточно. На сегодня. *** Витя сидел в кабинете, откинувшись на спинку кожаного кресла, и курил. Сигаретный дым тонкой струйкой тянулся к приоткрытой форточке, за которой шумела апрельская Москва — мокрая, ожившая, пахнущая весной. Но он ничего этого не замечал. Взгляд его был направлен куда-то в пустоту — на стену, на стеллаж с папками, на окно, за которым небо сливалось с серыми крышами. Саша сидел за столом, перебирая какие-то бумаги, и только изредка поднимал глаза на Космоса, который уже минут пятнадцать расхаживал по кабинету, активно жестикулируя. Фил расположился на подоконнике, поджав под себя ногу, и с лёгкой, едва заметной улыбкой наблюдал за другом. Он всегда любил это представление — Космос в ударе, Космос заводится, Космос доказывает свою правоту с пеной у рта. В такие моменты Фил чувствовал себя почти счастливым. Почти — потому что за всем этим стояла зависимость, которая с каждым месяцем становилась всё заметнее. Космос худел, глаза его блестели не только от азарта, и сегодня, например, он был слишком возбуждённым — зрачки расширены, жесты резкие, слова летят быстрее, чем он успевает их обдумывать. — Ну здорово же! — воскликнул Космос, останавливаясь посередине кабинета и обводя всех сияющим взглядом. — У нас так целых две секретарши будет! — Он улыбнулся своей мальчишеской улыбкой, и на секунду показалось, что вернулся тот прежний Космос — весёлый, беззаботный, каким они все помнили его со школы. Но только на секунду. Фил усмехнулся. Саша покачал головой, даже не поднимая глаз от бумаг. А Витя... Витя вообще его не слушал. Сигарета догорала в пальцах, он затянулся в последний раз и выкинул окурок в открытую форточку, даже не глядя, попал или нет. Ему было плевать. Мысли были где-то далеко — там, где весна врывалась в город, где по лужам прыгали воробьи, где она бежала домой, держа за руку какого-то Егора. Имя это вгрызалось в мозг, как заноза, которую нельзя вытащить. Космос, не заметив или сделав вид, что не заметил отсутствия Витиного внимания, продолжал: — Я всё продумал! Люда будет заниматься документами и отчётами, а новая секретарша — встречать гостей, отвечать на звонки, ну и вообще... помогать по мелочи. — Ага, — лениво протянул Витя, даже не поворачивая головы. — И как только у нас появится вторая секретарша, первая тебе башку оторвёт. Космос возмущённо вскинул брови. — Че это оторвёт? — Потому что если мы наймём помощницу Люде, то её зарплата станет ниже, — спокойно сказал Саша, откладывая бумаги и наконец поднимая взгляд на друга. — Ты же это понимаешь, Кос. — Почему? — искренне удивился Космос, будто эта мысль никогда не приходила ему в голову. — А ты хочешь, чтобы мы наш бюджет ещё на одного человека тратили? — спросил Витя, наконец поворачиваясь к нему. Он сидел на кресле, развалившись, закинув ногу на ногу, и смотрел на Космоса с таким видом, будто тот был пятилетним ребёнком, который требует у родителей новую игрушку. — Почему нет? — Космос развёл руками. — Деньги же есть? — Ты дебил? — Витя приподнял бровь, и в голосе его зазвучали опасные нотки. — Сам дебил! — вспылил Космос, и его лицо пошло красными пятнами. — Чё не нравится вам? Я дело предлагаю! Работы реально много, Люда уже задыхается, а вы... — Кос, не пори горячку, — перебил его Саша, и голос его был спокойным, как всегда. — Люда со своей работой хорошо справляется. Если бы ей нужна была помощница, она бы сама нам про это сказала. Ты видел, чтобы она жаловалась? Космос замолчал. Он не мог сказать правду — что ему просто хочется, чтобы Люда не сидела до ночи в офисе, чтобы у них было больше времени вдвоём, чтобы он мог забрать её с работы пораньше и увезти куда-нибудь, где нет этих дурацких бумаг и вечно звонящего телефона. Он не мог признаться друзьям, что влюбился, как мальчишка, в свою же секретаршу — серьёзную, понимающую, с вечно собранными в пучок волосами, которая на его ухаживания отвечала только вежливыми улыбками и дежурными фразами. Не мог — потому что они засмеют. Потому что Космос, который всегда был душой компании, который менял девушек как перчатки, вдруг раскис из-за какой-то Люды? Нет уж. — Да и кого ты в секретарши брать собрался? — спросил Фил, всё ещё улыбаясь. Он, кажется, единственный из всех получал удовольствие от этого спектакля. Космос пожал плечами, делая вид, что задумался. А потом на его лице появилась усмешка — та самая, которую Фил знал с детства. Хитрая, опасная, предвещающая что-то нехорошее. Космос перевёл взгляд на Витю, и в его глазах заплясали чёртики. — Не знаю, — протянул он, делая паузу. Потом усмехнулся шире. — Анфиску позовём. Пусть Пчёлкин в открытую на неё слюни пускает. В кабинете стало тихо. Так тихо, что стало слышно, как за окном чирикают воробьи — первые весенние, наглые, радостные. — Чё ты сказал? — голос Вити изменился. Стал тише, ниже, опаснее. Космос, кажется, не понял, на что наступил. Или понял, но отступать было уже поздно. — Что не так-то? — он развёл руками, изображая недоумение. — Постоянно рядом с тобой будет, под присмотром. А то сидишь, чуть ли не дрочишь на неё. — Заткнись! — Витя поднялся с кресла резко, одним движением. — А что я такого сказал? — Космос и сам уже завёлся, чувствуя, как кровь приливает к лицу. — Ну Фиска и Фиска. Ну бывшая твоя. Ну трахались вы с ней, теперь не трахаетесь. Её, наверное, другой во все щели... Договорить он не успел. Витя сорвался с места мгновенно — сжатый пружиной зверь, который наконец получил разрешение на атаку. Первый удар пришёлся в челюсть — глухой звук, от которого у Космоса мотнулась голова. Он не удержал равновесие, пошатнулся, но Витя не дал ему упасть — схватил за грудки, притянул к себе и ударил снова, теперь в лицо, в переносицу, туда, где больнее. — Я тебе сказал рот закрой свой! — прорычал он, и в этом рыке было столько ненависти, что Саша, всегда спокойный и рассудительный, мгновенно вскочил с кресла. — Всё, всё! — крикнул он, бросаясь к ним. — Пчёла, остынь! Но Космос и сам был не лыком шит — придя в себя, он наотмашь ударил Вито по скуле, и тот на секунду отшатнулся. — Я просто сказал, — выплюнул Космос, вытирая разбитую губу тыльной стороной ладони. — А он из-за какой-то бабы, быком на меня! Как будто бы я виноват, что она шлюхой по итогу оказалась. Эти слова стали последней каплей. Витя бросился на него с рыком, и теперь это была уже не просто драка — это было избиение. Они рухнули на пол, покатились по ковру, сбивая всё на своём пути. Журнальный столик опрокинулся — хрустальная пепельница, которую Саша привёз из Праги, разлетелась на мелкие осколки. Чашки, оставшиеся после утреннего кофе, покатились по полу, заливая ковёр коричневыми разводами. Витя наносил удар за ударом, не разбирая куда — в плечо, в корпус, в руки, которыми Космос пытался закрыть лицо. Холмогоров отвечал — мощно, со всей дури, разбил Витю губу, рассек бровь, из которой тут же потекла кровь, заливая глаз. Но Витя не чувствовал боли — только ярость, глухую, животную, которая поднималась откуда-то из самых глубин. Саша вцепился в Космоса, пытаясь оттащить его за плечи. Фил схватил Витю под мышки, оттягивая назад, но тот был как бешеный — вырывался, пытался достать Космоса ногой. — Да прекратите вы оба! — крикнул Белов, напрягая все мышцы, чтобы удержать друга. — Совсем с ума посходили?! Космос, тяжело дыша, с разбитым лицом и заплывающим глазом, выплюнул на ковёр сгусток крови и вдруг усмехнулся — криво, зло, нехорошо. — Чего, Пчёлкин, правда глаза колет? — прохрипел он, глядя на Витю с ненавистью. — Следишь за ней, пытаешься вернуть, а ей похрен на тебя. Давным-давно с другим кувыркается. И чем она не шлюха после этого? Витя рванулся из рук Фила с такой силой, что тот едва удержал его. Жилы на шее вздулись, лицо исказилось — кровь, грязь, ярость. Он готов был снова броситься на Космоса, растерзать его, уничтожить за эти слова. — Закрой рот, Космос! — крикнул Фил, перехватывая Витю поперёк груди. — Я щас сам тебе врежу! Саша, всё ещё державший Космоса, только покачал головой — тяжело, устало, будто всё это было до боли привычным. — Вить, — сказал Фил, поворачивая друга к себе. Голос его стал спокойнее, но в этом спокойствии чувствовалась сила, которую невозможно было не послушать. — Иди пройдись. Выдохни. Витя стоял, тяжело дыша, сжимая и разжимая кулаки. Кровь капала с разбитой губы на светлую рубашку, бровь саднила, в ушах шумело. Он смотрел на Космоса — на его разбитое лицо, на его ненавидящий взгляд, — и понимал, что если останется здесь ещё на секунду, то убьёт его. И плевать, что друг. Плевать, что вместе с первого класса. Плевать. Он развернулся и вышел из кабинета, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла в шкафу. В коридоре его взгляд упал на Люду — та стояла у своего стола, прижав руки к груди, и смотрела на него испуганными, расширенными глазами. Она, наверное, слышала всё. Или почти всё. Витя не обратил на неё внимания — прошёл мимо, не глядя, спустился по лестнице, толкнул входную дверь и вышел на улицу. Апрельский воздух ударил в лицо — свежий, влажный, пахнущий талым снегом и первой зеленью. Он глубоко вдохнул, пытаясь успокоить бешено колотящееся сердце, достал дрожащими пальцами сигарету, закурил. Руки тряслись — от злости, от бессилия, от того, что внутри всё ещё кипело. Он прислонился к стене здания, закрыл глаза. Перед ними стояла она — Анфиса. Смеющаяся, злая, заплаканная, счастливая. Такая, какой он запомнил её в Ялте — в белом платье, с кудрявыми волосами, с глазами, в которых отражалось море. Витя глубоко затянулся, выпустил дым в серое небо. Он только что был готов убить друга. Человека, с которым они вместе с первого класса, который был ему братом. Убить — потому что тот сказал про неё грязное слово. Она не была шлюхой. Никогда не была. И Космос это знал. Знал прекрасно, потому что видел её, общался с ней, знал, какая она — упрямая, гордая, с этим своим достоинством, которое не сломили ни отец-алкоголик, ни все те унижения, через которые ей пришлось пройти. Она могла быть разной — неудобной, взрывной, могла устраивать скандалы и бить по лицу, когда её унижали. Но шлюхой — никогда. Космос сказал это специально. Чтобы спровоцировать. Витя знал это — чувствовал кожей, нутром. Сказал, потому что был под наркотой. Потому что зрачки его были расширены, жесты — резкие, слова — злые, не свои. Будь Космос в адеквате, он бы никогда не позволил себе такого. Но наркота делала своё дело — год за годом, месяц за месяцем, превращая весёлого, доброго Космоса в раздражительного, злого, неуправляемого человека, который мог сказать что угодно, не думая о последствиях. Витя выбросил окурок, прикурил новую сигарету. Мысли о ней не отпускали. Он вспомнил, как она в первый раз пришла к нему в офис — тогда, ещё в самом начале. Ворвалась, как фурия, с криками, с требованием отдать брата. Смелая, бешеная, красивая. Он тогда подумал — ещё одна, очередная, заскучаю — брошу. А не бросил. И не потому, что не мог. А потому что не хотел. Она стала для ним чем-то большим, чем просто женщина. Она стала его тишиной — тем местом, куда он приходил, когда уставал от всего этого дерьма — от разборок, от крови, от вечного чувства, что за спиной кто-то стоит с ножом. С ней можно было молчать. С ней можно было быть собой — не бандитом Пчёлкиным, которого боятся полгорода, а просто Витей — уставшим, злым, иногда нежным, иногда жестоким. Она принимала его любым. Не боялась, когда он кричал. Не плакала, когда он уходил. Только смотрела своими огромными глазами — то с вызовом, то с болью, то с той самой тихой нежностью, от которой у него всё переворачивалось внутри. И он её потерял. Сам. Своими руками. Изменами, ложью, этим дурацким пари с Космосом, о котором она узнала и которое, наверное, так и не простила до конца. Витя провёл рукой по лицу, размазывая кровь. Бровь саднила, губа распухла, скула болела — но он почти не чувствовал этого. Физическая боль была ничем по сравнению с той, что жила внутри. Он оттолкнулся от стены и медленно пошёл вперёд. Не к машине — не хотелось сидеть в железной коробке, давить на газ, рисковать, срываясь на красный. Хотелось идти. Просто идти, не думая о направлении. Но куда? Домой? В пустую квартиру, где его никто не ждал, где тишина давила на уши, а стены, казалось, помнили её голос, её запах, её смех. Там ему будет хуже, чем сейчас. Там он начнёт вспоминать — каждую деталь, каждую ссору, каждое примирение. К родителям? Они обрадуются, конечно — сын пришёл. Но сразу начнутся вопросы: почему подрался, с кем, из-за чего. Мать будет ахать, достанет йод и бинты, будет причитать. Отец — молчать, смотреть исподлобья, а потом скажет: «Опять ввязался во что-то?» И Витя не сможет им ответить. Не потому, что не хочет — потому что не знает, как объяснить, что он чуть не убил друга из-за женщины, которая его бросила. Из-за женщины, которая, возможно, уже никогда не вернётся. К Соне? Она сейчас, наверное, охмуряет того самого Егора. Выполняет его задание — улыбается, смеётся, задаёт вопросы про архитектуру, смотрит влюблёнными глазами. И тот, дурак, ведётся. Клюёт на красивую обёртку, не понимая, какая внутри отрава. Витя вдруг поймал себя на мысли, что ему противно. Противно от того, что он это затеял. Противно от того, что использует Соню, как инструмент. Противно от того, что этот Егор, ни в чём не виноватый, станет жертвой его эгоизма. Пчёлкин пошёл прямо — по мокрому апрельскому тротуару, по которому бежали весёлые ручьи. Он не обращал внимания на взгляды прохожих — на то, как они оборачивались, видя его растрёпанные волосы, разбитое лицо, перепачканную в кровь светлую рубашку. Кто-то отводил глаза, кто-то шептался, кто-то, наверное, хотел вызвать милицию, но не решался. Ему было всё равно. Он шёл и думал о ней. О том, что, может быть, если бы он был другим — не бандитом, не Пчёлкиным, а просто Витей — обычным парнем, который работает в офисе и приходит домой к семи, — она бы осталась. Может быть, если бы он не врал, не изменял, не играл в эти дурацкие игры с пари и досье на её ухажёров, она бы сейчас сидела рядом, держала его за руку и улыбалась. Но он не был другим. И никогда не будет. *** В это время Анфиса сидела на своём стуле, подперев голову рукой, и слушала Иру, которая уже минут пятнадцать изучала настенный календарь с видом стратега, планирующего военную операцию. — Так, а если я в августе уйду? — Ира прищурилась, склонив голову то влево, то вправо, будто это могло помочь ей принять правильное решение. — Может, получится на море съездить с мужем. Ребёнка в лагерь отдадим. — Не знаю, Ир, — Анфиса с трудом подавила зевок. Смена была тяжёлой, и единственное, о чём она мечтала сейчас, — это добраться до дивана и не двигаться хотя бы час. — А ты когда пойдёшь? — Ира обернулась к ней, и в её глазах загорелось любопытство. — Я не думала ещё. — Ну, месяц-то какой? Летом же? — не отставала коллега. — Да, — Анфиса пожала плечами. — Думаю, летом. — В июне? — Ир, завтра скажу, — Анфиса поднялась, разминая затекшую шею. — Надо у Наташи спросить, когда она отпуск берёт. Они звали меня с ними летом в деревню махнуть. — Ну ладно, — Ира вздохнула, отрывая взгляд от календаря, и глянула на часы. — Десять минут осталось, может, пойдём? Или за тобой жених приедет? — Ир, перестань, — Анфиса улыбнулась, хотя внутри при этих словах что-то кольнуло. — Какой жених? Просто друг. — Ага, как же, — Ира подмигнула и начала собирать бумаги со стола. Анфиса хотела что-то ответить, но в этот момент из её сумки донёсся резкий, требовательный звонок. Она полезла в сумку, долго шарила среди косметички, блокнота и ключей, пока пальцы не нащупали холодный корпус. — Алло? — Кудряшка, ты освободилась уже? — голос Егора звучал бодро, но в нём чувствовалась какая-то нервозность, которой раньше не было. — Нет, я до шести, — Анфиса отошла к окну, прижимая трубку к уху. — Слушай, — Егор замялся, и пауза затянулась. — У меня тут форс-мажор. Не получится в кино сегодня. Анфиса прижала трубку плечом, другой рукой накручивая на палец выбившуюся из косы прядь. — Почему? — спросила она ровно, хотя внутри шевельнулось неприятное предчувствие. — Накладка какая-то в графике получилась, и заказчик сроки ограничил, — голос Егора звучал виновато, он явно торопился, говорил быстро, сбивчиво. — Соня пришла, сказала, поможет исправить. Она-то знает, что её жениха не устроило. Анфиса замерла. Соня. То имя, которое он произнёс вчера с той самой интонацией — «интересная», «симпатичная». Теперь Соня помогала ему с проектом. Сидела рядом, наверное, склонившись над чертежами, смеялась чему-то, поправляла волосы, касалась его плеча случайными движениями, которые не были случайными. Анфиса вдруг отчётливо представила эту картину — и внутри кольнуло. Не ревность, нет. Скорее, тоскливое понимание, что всё идёт к тому, о чём она боялась думать. — Ладно, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал безразлично. — Ты не обижаешься? — в голосе Егора послышалась надежда. — Может, в субботу в парке погуляем? Погода хорошая будет, по радио передавали. — Посмотрим, — Анфиса почувствовала, как в груди разрастается холодок. — Я занята немного. Потом поговорим. — Прости, что так получилось, — сказал он, но она уже не слушала. Анфиса скинула вызов, бросила телефон в сумку. Ира смотрела на неё с немым вопросом, но спрашивать не стала — может, увидела что-то в её лице. — Пойдём, Ир, — сказала Карельская, уже снимая халат и накидывая плащ. — Пойдём, — Ира натянула куртку, застегнула молнию. — Меня сегодня муж заберёт, может, мы тебя подбросим? — Нет, — Анфиса покачала головой, отводя взгляд. — Я пешком хотела до дома. Погода хорошая. Она соврала. Погода была сносной, но не настолько, чтобы идти пешком почти час. Просто ей не хотелось сидеть в машине, слушать чужое семейное счастье, отвечать на вопросы. Хотелось побыть одной. — До дома? — Ира удивилась. — Далеко же. — Ну и что? — Анфиса пожала плечами, завязывая пояс плаща. — Прогуляюсь. — Ну смотри, — Ира не стала спорить, но в её голосе слышалось сомнение. Они спустились на первый этаж, попрощались с охранником и вышли на улицу. — Пока, Фис, — Ира махнула рукой и направилась к серебристой «Волге», которая уже ждала её у обочины. Муж, немолодой, лысеющий мужчина в кожаной куртке, улыбнулся и помахал Анфисе из открытого окна. — Пока, — ответила Анфиса и свернула в сторону. Она неспеша пошла по мокрому тротуару, обходя лужи, которые блестели на солнце, как зеркала. В голове было пусто и шумно одновременно. Мысли о Соне перемешивались с мыслями о Вите, о Наташе, о вчерашнем разговоре с Максом, который снова пытался выведать, что у неё на душе. «Соня». Обычное имя. Ничего особенного. Но отчего-то оно застревало в голове, как заноза. Анфиса представила её — красивую, уверенную, умеющую себя подать. Ту, которая разбирается в архитектуре и приходит помогать, когда нужно. Ту, которая, возможно, уже положила глаз на Егора — доброго, весёлого, такого надёжного. А что она? Обычная девчонка из коммуналки, педиатр, который вечно в заботах. Егор для неё — друг. Просто друг. Или не просто? Она сама не понимала. Нравился ли он ей? Может быть. Нравился, когда смеялся, когда держал за руку, когда смотрел своими ясными глазами. Но было ли это тем, что она чувствовала к Вите? Тем всепоглощающим огнём, который сжигал дотла? Нет. С Витей было всё иначе. С Витей она чувствовала себя живой — даже когда было больно, даже когда хотелось умереть от унижения. А с Егором — просто спокойно. Уютно. Надёжно. Но, может быть, именно это и нужно? Может, не надо этого огня, который однажды сжёг её дотла? Анфиса свернула в тихий переулок, где росли старые липы, ещё голые, но уже набухшие почками. Где-то вдалеке лаяла собака, из открытого окна доносилась музыка — «Ласковый май», который пел о чём-то несбыточном и сладком. Она шла и думала о том, что Егор, наверное, сейчас сидит в офисе с этой Соней. Они склонились над чертежами, и она, может быть, поправляет его карандаш, подаёт ластик, смеётся над какой-нибудь шуткой. А он улыбается своей мальчишеской улыбкой — той, которая всегда вызывала у Анфисы ответную улыбку. И в груди снова кольнуло. «Глупо, — сказала она себе. — Ты сама не знаешь, чего хочешь. Он нашёл себе кого-то — и хорошо. Тебе-то что?» Но внутри было нехорошо. Было обидно. Было тоскливо. И это чувство было до боли знакомым — чувство, что тебя снова променяли. Сначала Миша выбрал Ксюшу, потом Витя выбирал всех подряд, а теперь и Егор... Но Егор не выбирал. Он просто работал с женщиной, которая ему симпатична. У него нет обязательств перед ней. Они не встречаются. Они просто дружат. Иногда держатся за руки. Иногда ходят в кино. «Друзья тоже так делают?» — спросила она себя и не нашла ответа. Анфиса остановилась у перекрёстка, подождала, пока проедут редкие машины, и пошла дальше. Плащ развевался на ветру, волосы выбивались из косы, и она чувствовала себя маленькой, потерянной, ненужной. Как в детстве, когда отец кричал, а она забивалась в угол и молилась, чтобы всё закончилось. Анфиса тряхнула головой, отгоняя воспоминания. Не надо об этом. Не сейчас. Она ускорила шаг, почти перешла на бег, стараясь больше не думать, не вспоминать, не возвращаться туда, откуда сбежала много лет назад. Тротуар мелькал под ногами, лужи разлетались в стороны, и только когда лёгкие заполнили холодный апрельский воздух, она немного успокоилась. Дома было на удивление тихо. Не слышалось обычного детского гомона, телевизор не работал, и даже запахов готовки не чувствовалось. Анфиса сняла обувь у порога, аккуратно поставила сапоги на коврик и прошла на кухню. Наташа стояла у плиты, разливала кипяток в большую керамическую кружку. Увидев Анфису, она кивнула в сторону стола. — Привет, — сказала она просто, без обычной своей бодрости. — Привет, — ответила Анфиса, снимая плащ. Она вышла в коридор, повесила его на вешалку, поправила рукава — и зачем-то долго возилась с пуговицами, будто тянула время. Потом вернулась на кухню, села за стол. — Чай будешь? — спросила Наташа, уже доставая вторую кружку. — Буду. Анфиса обвела взглядом пустую кухню. Стол был чисто вымыт, на подоконнике стоял горшок с геранью, который Наташа каждую весну пересаживала и почему-то называла «моя радость». Обычно здесь было шумно, тесно, кто-то обязательно бегал, кричал, просил есть. А сегодня — тишина, почти звенящая. — А где все? — Варька опять с этой Леркой, — Наташа вздохнула, ставя кружку перед Анфисой. — Ленка с Лёшкой на день рождения к однокласснику пошли. Николай Петрович на выходные в деревню поехал, Васька и Машка с ним. — Понятно, — Анфиса обхватила кружку ладонями, чувствуя, как тепло разливается по пальцам. Наташа села напротив, отпила глоток. — Ты вечером в кино? — Нет. — Почему? Собиралась же вроде, — Наташа приподняла бровь. — Егор не сможет, — ответила Анфиса, глядя в кружку, на тёмную поверхность чая, в которой отражался кусочек потолка. — Ясно, — Наташа помолчала, разглядывая подругу. — А чего кислая такая? — Да так, — Анфиса пожала плечами. — Устала. — Из-за кино расстроилась? Что не получится сходить? — Наташа произнесла это мягко, без обычной своей насмешки. — Нет, — Анфиса покачала головой. — Просто как-то не по себе. Наташа отставила кружку, сложила руки на столе. — Что случилось-то? Анфиса помолчала, собираясь с мыслями. Слова не хотели выходить, застревали где-то в горле. Но Наташа умела ждать. Умела молчать так, что это молчание становилось приглашением говорить. — У Егора на работе новый проект, — начала Анфиса тихо. — Заказчик не очень заинтересован, а вот его девушка постоянно бегает, интересуется. В архитектуре хорошо разбирается. — Чья девушка? — не поняла Наташа. — Да заказчика этого, — Анфиса подняла взгляд на подругу. — Соня зовут. Егор позвонил сегодня, сказал, что в проекте надо поправить что-то, и заказчик сроки ограничил. Ему Соня пришла помогать. Наташа молчала несколько секунд, переваривая услышанное. Потом усмехнулась — не зло, скорее понимающе. — Вот оно что, — протянула она. — Ревнуешь? — Нет, — Анфиса ответила слишком быстро, и они обе это поняли. — Обидно просто, что все мне замену находят. — Что чушь-то несёшь? — Наташа нахмурилась. — С чего ты взяла, что у него с Соней что-то есть? — Он сказал, что она симпатичная, — призналась Анфиса, и эти слова прозвучали жалко даже для неё самой. — Ну и что? — Наташа развела руками. — Сказал и сказал. У Сони этой парень есть. Ты же сама сказала. — Да, — Анфиса опустила взгляд, рассматривая потрескавшуюся клеёнку на столе. — Просто... у Пчёлкина любовницу Соней звали. Они ещё и друзья, оказывается, были. В кухне повисла тишина. Наташа смотрела на Анфису, и в её взгляде смешивались жалость и раздражение. — Приехали, — сказала Наташа, отодвигая кружку. — Пчёлкин твой тут причём? Хватит уже про него вспоминать. — Я не вспоминаю, — тихо сказала Анфиса. — Вспоминаешь, — отрезала Наташа. — Ещё как вспоминаешь. Причём постоянно. Всё думаешь — вернуться к нему? Анфиса подняла на неё глаза. Хотела сказать «нет», но слово застряло в горле. — Нет... Не знаю. — Фиса, — Наташа произнесла это почти строго, почти по-матерински. — Ну думаю. Думаю, но не вернусь — сдалась Анфиса, и голос её дрогнул. — Он мне снится постоянно. — Потому что голова вся им забита, — Наташа вздохнула, откинулась на спинку стула. — Ты его из головы выкинуть попробуй, а не вспоминай каждый день, какой он был хороший, когда не изменял и не врал. Нет у него этого «хороший». Понимаешь? Он бандит. Он чужой человек. Ты с ним никогда нормальной семьи не построишь, детей не родишь, потому что он либо в тюрьме окажется, либо его... — она запнулась, не договорила, но Анфиса поняла. — Я знаю, — сказала Анфиса тихо. — Но от этого не легче. — А должно быть легче, — Наташа накрыла её руку своей. — Ты молодая, красивая, умная. У тебя вся жизнь впереди. А ты из-за какого-то бандита, который тебя даже не ценил, убиваешься. Егор вон хороший парень, заботливый. Ну не получилось сегодня в кино — завтра получится. Ну сидит он с какой-то Соней — и пусть сидит. У неё жених есть, она не на него зарится. А ты себе голову не забивай. Анфиса слушала и кивала, но в душе всё равно было муторно. Потому что Наташа не понимала. Не могла понять. Она видела всё снаружи — спокойная, правильная картинка, где у каждого своё место, где бандиты не смешиваются с хорошими девушками, где чувства подчиняются логике. А внутри всё было иначе. Внутри горел огонь, который не погасишь уговорами. И этот огонь звали Пчёлкин. — Давай лучше чай пить, — сказала Анфиса, беря кружку. — Давай, — согласилась Наташа, но по глазам её было видно — она не верит, что разговор закончен. Они пили чай молча. За окном темнело, где-то за стеной завывал ветер, и вечер казался длинным, как дорога, которой нет конца. Анфиса смотрела на тёмное стекло, на своё отражение — бледное, уставшее, с глазами, которые видели слишком много. Наташа допила чай, поставила кружку в раковину, вытерла руки о полотенце. — Ладно, — сказала она, поворачиваясь к Анфисе. — Ты это... не кисни. Всё наладится. — Наладится, — машинально повторила Анфиса. Наташа хотела что-то добавить, но только вздохнула и вышла из кухни. Через минуту в коридоре хлопнула дверь её комнаты. Анфиса осталась одна. Она сидела за столом, смотрела на остывший чай, на грязную кружку, которую нужно было помыть, на герань на подоконнике, и думала о том, что Наташа права — голова у неё забита Витей. Но что с этим делать, она не знала. Забыть? Не получалось. Перестать любить? Тоже. Ждать, пока само пройдёт? Может быть. Только сколько ждать — год, пять лет, всю жизнь? Анфиса встала, подошла к окну. На улице зажигались фонари — тусклые, жёлтые. Где-то вдалеке лаяла собака, и этот звук был единственным, кроме ветра, который нарушал тишину. Она вспомнила, как в детстве тоже стояла у окна — в той квартире, где отец пил и кричал. Смотрела на фонари и ждала, когда всё закончится. Теперь она выросла, переехала, стала врачом, у неё есть работа, даже какая-то личная жизнь. Но внутри всё равно было то же чувство — замирание перед чем-то страшным, неизбежным, от чего нельзя убежать. «Наверное, это навсегда», — подумала она. — «Наверное, я всегда буду ждать, когда что-то закончится». Анфиса вздохнула, отошла от окна, вымыла кружки, вытерла стол. Потом пошла в свою комнату. В темноте коридора она на секунду замерла, прислушиваясь к тишине. Дом спал. Наташа, наверное, уже смотрела телевизор или читала книгу. Дети где-то гуляли, Николай Петрович был в деревне. Все жили своей жизнью, и у каждого были свои проблемы, своя боль, свои надежды. Она зашла в комнату, включила настольную лампу, села на диван. Взяла книгу, которую начала читать на прошлой неделе, но буквы сливались в строчки, строчки — в бессмысленные пятна. Она отложила книгу, легла, уставилась в потолок. Завтра будет новый день. Позже, может быть, позвонит Егор, предложит перенести кино на воскресенье. И она согласится, потому что Егор хороший. Потому что с ним легко. Потому что он не причиняет боль. Но ночью ей снова приснится Витя. Анфиса закрыла глаза и провалилась в сон, где было море, тёплый песок и чьи-то руки, которые держали её так крепко, что казалось — не отпустят никогда. Но это был только сон.
60 Нравится 124 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (2)