Часть 1
21 июля 2025 г., 05:37
Примечания:
Эта работа продолжение моего прошлого фанфика
"Ненависть": https://ficbook.net/readfic/01982779-5b07-7e33-a1d6-ebcb01014f3a
Аарон знал.
Знал ещё до того, как всё это начало рушиться.
До разговоров на повышенных тонах. До того, как он, сжав кулаки до хруста, вытолкал Кевина за порог с синяком под глазом и собственной кровью на губах.
До всего этого.
Он знал с самого начала.
Когда Кевин предложил — будто мимоходом, будто между делом, на кухне, в двенадцать ночи, с запахом алкоголя на пальцах и прокушенной губой — Аарон уже тогда почувствовал, как в его груди начинает копиться что-то липкое и тяжёлое. Будто в него влили кислоту.
Он не сказал "нет". Он, сука, согласился.
Потому что в глубине — той самой тёмной, воняющей гнилью ямы, откуда Аарон черпал свои самые честные желания — он уже ждал конца. Хотел его. Почти.
Ждал, как ждут дожди в пустыне, зная, что за ними придёт наводнение, что всё смоет к хуям, но всё равно ждут, жаждут. Потому что без этого конца — он не чувствовал себя живым.
Он уже тогда знал, что будет плохо. Что Кевин — это катастрофа.
Ходячее, ебучее стихийное бедствие в красивой оболочке: слишком умный, слишком холодный, слишком контролирующий. И при этом такой до тошноты зависимый, нуждающийся, жадный до одобрения, любви, до чужих взглядов. До него. До Аарона.
Аарон видел это в нём — и всё равно сунулся.
Как идиот, который бросается в горящий дом, думая, что успеет вынести огонь на руках.
Он полез туда сам. Добровольно. И теперь, когда шёл к Кевину — не за примирением, не за объяснениями, просто… идти, просто быть рядом, просто знать, что он там —
он всё ещё помнил это первое "да".
Это согласие.
Это слабое место в себе самом, где он захотел боли, предательства, крови — и Кевина.
Всё сразу. Всё одним залпом.
Он не шёл к нему сейчас — он возвращался туда, куда никогда не должен был идти.
Но всё равно шёл. Потому что они оба сделали свой выбор.
А это значит, что катастрофа — не Кевин.
Катастрофа — это они.
И сейчас он тоже знал.
Не просто догадывался. Не фантазировал. А знал, чётко, с этим мерзким тяжёлым знанием в животе, как будто снова глотнул тухлого воздуха в душной кладовке, где когда-то прятался от мира.
Он знал наперёд, как заканчиваются такие вещи.
Просто — ужасно. Не трагично, не красиво, не кинематографично. А по-настоящему отвратительно. С фразами, сказанными на повышенных тонах, с руками, дрожащими от ярости, с мерзким осадком, который остаётся во рту даже после того, как всё закончилось.
Так же, как в первый раз.
Так же, как тогда, когда они начали.
Когда ещё можно было сделать шаг назад.
Когда они всё ещё притворялись, что просто пробуют. Что это просто эксперимент.
Что никто из них не держит в кулаке чужое сердце.
И тогда им было стыдно.
Настолько, что хотелось содрать с себя кожу, вычистить внутренности, выжечь всё, что связывало их друг с другом.
Именно это чувство — стыда, липкого, разъедающего, как дешёвая кислота — они несли за спиной с тех пор, как впервые прикоснулись друг к другу не на корте, не в драке, а по-настоящему. Слабо. Осторожно. С надеждой, в которой уже тогда сквозила обречённость.
И вот сейчас — снова.
Аарон знает, чем всё закончится.
И всё равно идёт.
Он открывает шкаф.
Вытаскивает костюм.
Слишком формальный. Слишком вычищенный. Слишком чёртовски неуместный для простой, почти дружеской, почти обыденной встречи с командой, которую он не видел несколько лет.
Смотрится в зеркало. Морщится. Отворачивается. Но не переодевается.
Он выглядит как человек, идущий на собственные поминки, не осознавая, что его уже похоронили.
На нём серый пиджак. Тот самый, который он надевал на чью-то защиту диплома. Тот, в котором он потом трахался в туалете с Кевином, задыхаясь от желания, стыда и злости.
Этот костюм пахнет прошлым.
Пахнет потом, кофе, виски и дорогим парфюмом, который Кевин тогда налил на себя с перебором, будто пытался замаскировать себя под кого-то другого.
И да — это выглядело комично.
Настолько нелепо, что если бы кто-то увидел его сейчас, он бы, скорее всего, рассмеялся.
Но Аарон не смеялся.
Он стоял в этой одежде, слишком прямой, слишком чёртовски правильный, и чувствовал, как внутри сжимается сердце.
Сегодня — тот самый день, когда всё должно было выглядеть нормально.
Никаких трагедий, никаких драм, никаких подковырок под кожей.
Просто встреча.
Просто старая команда.
Просто бывшие дети, которые когда-то бросались друг на друга с клюшками, дрались, плакали, теряли зубы и выигрывали чемпионаты — теперь уже взрослые, измотанные, с потухшими глазами, с первыми седыми волосами, с кольцами на пальцах и детскими автокреслами в багажниках.
Сегодня они все снова съехались.
С разных концов мира — кто с восточного побережья, кто из Европы, кто из какой-то жопы мира, где до сих пор нет нормального интернета, но зато есть работа и дом.
Собрались, как раньше, только вместо спортзала — теперь гостиная у Ваймака. Того самого, который всё ещё держится, несмотря на возраст, на глухоту на одно ухо и давление, скачущее от каждого второго сообщения от подопечных.
Он всё ещё их Ваймак.
Чёрт возьми, он всё ещё держит всех в кулаке, даже если уже не может выбить из них тренировку.
Дом у него большой. Широкие коридоры, окна от пола до потолка, запах дерева и кофе. Ваймак встречает каждого как сына.
У кого-то на руках ребёнок — мелкий, сопливый, с огромными глазами, который хватается за чужие пальцы и визжит от восторга при виде мячика.
Кто-то приехал один. Смотрит с порога, как будто не уверен, что это хорошая идея.
У кого-то под мышкой бутылка вина.
Кто-то приволок с собой пса.
Все немного постарели, немного устали, немного растеряны.
Но все здесь.
Опять
Как раньше — только не на корте, не в раздевалке, а в доме, где пахнет не потом и пластиком, а мятой и стиральным порошком.
У кого-то — уже дети. Настоящие, ходящие, кричащие, с сальными руками и громким смехом.
У кого-то — только планы. Только тень чего-то. Только фотографии УЗИ в телефоне и неопределённая тревога в голосе.
Но они — все изменились.
И это пиздец как заметно.
И Аарон это чувствует кожей.
Каждой клеткой.
Будто времени действительно прошло слишком много. Будто он не просто стал старше, а стал чужим.
Не только им — но и себе.
И всё же он стоит на этом пороге.
В костюме.
С этим странным ощущением — будто снова в команде.
Снова среди них.
Это была не просто встреча.
Это была возможность — редкая, почти хрупкая, как тонкое стекло, которое вот-вот треснет от громкого слова или неосторожного взгляда — встретиться с Ники.
С Ники, с которым они всё это время говорили только по телефону. Через экран, через искажения связи, через смех, который казался не совсем настоящим.
Разговоры, в которых не хватало пауз, запахов, случайных прикосновений.
Где не было возможности посмотреть друг другу в глаза — по-настоящему, глубоко, до дна.
Где нельзя было почувствовать дрожь в голосе, если кто-то вдруг замолкал.
Голос Ники всегда звучал одинаково — громко, весело, отчаянно жизнерадостно.
Будто он пытался компенсировать каждую недосказанную фразу, каждую не состоявшуюся встречу.
Аарон слушал его, смеялся в ответ, иногда прикрывал глаза и просто молчал в трубку.
И всё равно — между ними лежало расстояние.
Слишком длинное.
Слишком тяжёлое.
Теперь у него был шанс сократить его.
И не только с Ники.
С Эндрю.
Нилом.
Они вернулись.
После целого года в Германии — и откуда они, как три сросшихся между собой органа, вдруг решили повылезать.
Никаких визитов.
Никаких общих праздников.
Никаких объяснений.
Просто исчезли — вместе.
Словно мир за пределами их маленькой закрытой семьи перестал существовать.
Аарон не винил их.
Он понимал.
И всё же — бесился.
Потому что Эндрю — это его брат.
Его.
Пусть и сложный, пусть и неприкасаемый, пусть и с этой стеной между ними, которую хрен пробьёшь — но всё же.
И Нил…
Нил был чем-то вроде баланса. Как якорь, как противовес, как тень, которую нельзя было отделить от Эндрю, если только не хотеть потерять обоих.
А теперь они вернулись.
Все трое.
И Аарон вдруг снова почувствовал, как у него дрожат пальцы.
Не от страха.
Не от злости.
А от того, что он скучал.
До боли. До злости. До тошноты.
Возможность увидеть их снова — не на фото, не на экране, не в чужих словах — а вживую, почувствовать взгляд, услышать дыхание, схватить за руку, если понадобится —
это была, чёрт возьми, настоящая роскошь.Эта редкая, почти случайная, но такая необходимая, как вдох после слишком долгой задержки дыхания — увидеться с Мэттом и Дэн.
С ними обоими.
С их сыном.
С Майклом.
Имя звучало по-новому, когда Аарон произносил его про себя.
Не как набор букв.
А как — история.
Как символ того, что из всей этой грёбаной, травмированной, поломанной, вывернутой наизнанку команды кто-то всё-таки смог.
Смог построить семью.
Смог вырастить человека.
Смог — выжить.
Мэтт всё такой же, наверное. Большой. Добрый. Лохматый. Слишком эмоциональный, слишком искренний, слишком легкоранимый — и именно поэтому незаменимый.
И Дэн — жёсткая, быстрая, с глазами, в которых можно утонуть и не найти дна.
Они не притворяются.
Никогда не притворялись.
И, чёрт возьми, Аарону этого так не хватало — настоящих людей.
Людей, у которых на лицах всё написано.
Людей, которые не боятся обнять, сказать "я рад тебя видеть", которые не смотрят поверх головы, не фильтруют слова, не скрывают раны.
И вот — их сын.
Майкл.
Мелкий. Смешной. С зубами, ещё не до конца прорезавшимися, с глазами, в которых отражается весь мир, и с руками, которые постоянно тянутся то к игрушке, то к отцу, то к чему-то, что сверкает.
Мальчишка, который улыбается во весь рот, не зная, сколько боли было у этих двоих, прежде чем он появился.
Он ещё не знает, какой путь они прошли.
Ему пока всё равно.
Он просто есть.
Как напоминание.
Как доказательство того, что даже из сломанных людей может вырасти что-то живое.
Это был так же шанс повидаться с близнецами Элисон.
Эмили и Сэт.
Две ходячие катастрофы, две миниатюрные версии самой Элисон — только хуже, потому что умнее и, кажется, с детства уверенные, что этот мир принадлежит им, а все остальные просто задерживаются в нём до их полного взросления.
Им всего девять, но у обоих уже по полноценному микроскопу, три анатомических атласа и маньякальный интерес к хирургии, который, как помнил Аарон, начался ещё тогда, когда им было по пять.
Именно тогда Элисон, вся в деловом костюме и на каблуках, приехала в их штат — в какой-то ебуче-долгий рабочий визит, связанный с каким-то бизнесом, который понимала только она сама и, возможно, финансисты в швейцарском банке.
И, как всегда, она поселилась у него.
У Аарона.
Без предупреждения, без просьбы, просто сообщив:
— Я буду у тебя. С детьми. У них каникулы. Готовь комнату.
И всё. Ни "спасибо", ни "ты не против".
Он, конечно, не был против.
Никогда не был.
Потому что это была Элисон.
Потому что это были Эмили и Сэт — его чёртово слабое место.
Он не признавался в этом даже себе, но с того самого момента, как Эмили подошла к нему с куклой и спросила, можно ли ей “прорезать горло”, он понял, что влип.
Они не были обычными детьми.
Они были… невыносимо любопытными. До жути умными. До дрожи внимательными.
Эмили разбирала всё по косточкам — и людей, и разговоры, и эмоции.
Сэт был тише, но это был тот самый тихий ужас, от которого волосы вставали дыбом. Он не говорил лишнего, но, когда говорил — это всегда был приговор. Хирургический, точный, холодный.
И Элисон, конечно же, только подливала масла в огонь.
— У них талант, — говорила она, откидываясь в кресле и проверяя отчёты. — Ты должен развивать это.
"Ты", Карл.
Ты, блядь, Аарон.
А не она.
Не репетитор.
Не дорогущая няня.
Он.
Потому что она приезжала, врывалась в его жизнь, раздвигала всё к чёрту, и оставляла детей на его плечи, как будто это был не взрослый хирург с дежурствами, а её личная нянька.
И, что самое отвратительное — он не возражал.
Он водил их в морг.
Он показывал им, как зашивать раны на свиной коже.
Он сидел с ними по вечерам, разбирая строение черепа на пластмассовой модели, пока Сэт задавал вопросы, от которых холодела кровь, а Эмили подмечала, что, цитата, "если ты умрёшь, я хочу унаследовать твои скальпели".
Он не просто не был против.
Он, чёрт подери, гордился ими.
Он видел в них — себя.
Себя, каким мог бы быть, если бы в пять лет ему тоже дали микроскоп, а не ремень.
Если бы его слушали, а не били.
Если бы его поощряли, а не запирали.
И теперь — он снова должен их увидеть.
Эмили, которая наверняка стала ещё нахальнее.
Сэта, у которого, скорее всего, в рюкзаке лежит набор для вскрытия крыс.
И Элисон, разумеется.
Которая приедет, как буря, закатит глаза, поцелует в щёку, заберётся на его диван в дорогом халате и скажет, что "у него, как всегда, пахнет лекарствами и одиночеством".
И он — как всегда — ничего не скажет.
Просто вздохнёт.
Но самое главное это была ещё одна, может быть даже самая странная и опасная возможность из всех — встретиться с ним.
С Кевином.
С тем, кого Аарон до сих пор мысленно называл не иначе как "он", с заглавной буквы, со сжатием в горле, с мерзкой привычкой избегать это имя вслух.
С тем, кого он любил.
С тем, с кем он порвал.
С тем, с кем всё закончилось неправильно, грязно, необратимо.
Они разругались ещё до выпуска.
Ещё до костюмов, дипломов, дешёвого шампанского и скучных речей о светлом будущем.
Где-то за месяц.
Просто, однажды утром, Кевин не вернулся в общагу.
Аарон не стал писать.
Кевин не стал звонить.
И вот так — всё.
Ровно месяц до выпуска они жили как чужие.
Пересекались в коридоре, смотрели друг
другу в глаза — коротко, быстро, сжав зубы — и проходили мимо.
Каждый раз — как по лезвию.
Каждый день — как по мясорубке.
С тех пор прошло… хрен знает сколько.
Пять лет? Семь?
Аарон больше не считал.
Он работал. Он строил свою жизнь. Он уходил в дежурства, в операции, в дно собственной усталости, потому что только так можно было не думать.
Но забыть — не смог.
Потому что Кевин был…
Он был его.
Во всех смыслах.
Сложный, упёртый, болезненно правильный, раздражающе упрямый — и абсолютно, чудовищно необходимый.
И теперь, спустя столько времени, Аарон собирался его увидеть.
Просто — увидеть.
На расстоянии вытянутой руки.
Без возможности сбежать.
Без шанса снова сделать вид, что их история — просто ошибка.
Это была отличная возможность.
Так говорят, да?
Отличная возможность всё прояснить.
Отличная возможность закрыть гештальт.
Отличная возможность просто поговорить.
На деле — это было похоже на добровольное вскрытие груди.
На то, как будто он сам ложится на операционный стол и даёт в руки скальпель человеку, который уже однажды вытащил у него сердце и выкинул на пол.
Но Аарон всё равно шёл.
Потому что внутри всё ещё жило то самое "если".
Если бы они остались.
Если бы Кевин тогда не ушёл.
Если бы Аарон сказал хоть что-то, прежде чем захлопнуть за собой дверь.
Он шёл туда не столько ради команды и настольгии сколько ради Кевина.
Он шёл, потому что он всё ещё любил этого упрямого, сломанного, пиздец как важного человека.
И, может быть, где-то глубоко внутри — всё ещё хотел, чтобы это было не всё.
И Аарон ещё пожалеет. Не сейчас — позже. Когда всё закончится, когда он останется стоять на этом же крыльце, но уже в темноте, с затравленным лицом, глупым ожиданием на губах и пустотой в животе. Сейчас ему кажется, что всё под контролем. Что он взрослый, рассудительный, хирург, блядь, с руками, вытаскивающими людей из ада. А на деле — просто мальчик, которому снова нужно одобрение, которому хочется чужого взгляда, одобрительного, внимательного. Именно того, который когда-то умел сдирать с него кожу даже через экран монитора.
Небо будто обожгло горизонт. Такое плотное, алое, будто кто-то вспорол живот дню и выпустил последние лучи — тёплые, невыносимо красивые. Всё вокруг окрашено в оттенки заката, даже обшарпанная дверь дома кажется чем-то важным. Почти торжественным. Почти страшным. Свет липнет к дереву, к пальцам, к его лицу, к теням, что тянутся под ногами, как цепи.
Он смотрит вверх, моргает, потом снова на дверь. В руке звонок — обыкновенный, тупо-квадратный, с облупившейся пластиковой кнопкой. Палец замирает в воздухе. Он почти касается металла. Почти. И в этот момент что-то в горле становится узким, плотным. Как будто всё это — ловушка, как будто он сам себе враг.
Они списались всего за день до. Он долго не решался, сидел в машине, мял в пальцах телефон, открывал и закрывал окно чата, переписывал фразу, как полный идиот. А потом просто написал: «поговорим?»
Одно слово. Один знак вопроса.
Ответ пришёл через двадцать секунд. Кевин не стал спрашивать зачем, не стал обиженно молчать, не удалил его из контактов, не ответил чем-нибудь холодным, как это мог бы сделать раньше. Просто: «да».
Без точек. Без пафоса. Без драмы. Почти по-домашнему.
Словно эти годы, и вся боль, и вся их последняя ссора — это была лишь пыль на подоконнике, которую можно сдуть.
Кевин согласился — и всё, уже нельзя было откатить назад. И Аарон, сквозь глухую, липкую, почти телесную тревогу, с каждой минутой всё яснее осознавал: это была худшая, самая идиотская идея из всех возможных. Абсолютно, безоговорочно, безнадёжно тупая.
Он стоит перед дверью, словно у последней черты, и чувствует, как сердце, сука, колотится в груди так яростно, будто хочет выскочить наружу, чтобы сбежать первым. Пальцы дрожат. Он старается не показывать этого, держится за маску холодной сосредоточенности, но внутри всё сыплется и распадается на острые, режущие куски.
Он нажимает на кнопку звонка — почти машинально, не давая себе времени подумать, иначе бы развернулся и пошёл нахуй отсюда. Но звук не успевает разнестись по дому, не успевает завыть, не успевает даже дрогнуть воздух. Потому что Кевин открывает дверь мгновенно. Как будто стоял под ней. Как будто ждал.
И, чёрт возьми, конечно ждал. Конечно, этот упрямый идиот стоял с другой стороны, как собака, унюхавшая звук шагов, как будто всё это время стоял там, держась за ручку, глядя в глазок, с распухшим от ожидания сердцем, которое, наверное, билось не тише, чем у Аарона.
Кевин смотрит на него взглядом, в котором нет ничего сдержанного, ни намёка на защиту, ни одной ёбаной стены. Открытый. До боли. До отвращения. До собственной обнажённой потребности.
Аарон сглатывает. Он чувствует, как дрожат колени. Не от страха. Не от злости. А от чего-то другого. От чего-то мерзко-прекрасного, чего он не хочет признавать. Потому что он сам не лучше. Он сам такой же.
Потому что он пришёл. Потому что позволил этому случиться.
Он не менее отчаянный, не менее тупой. Не менее жалкий.
Такой же мудак.
И это, возможно, самая честная вещь между ними за всё время.
И Аарон, сука, чувствует — прямо под кожей, как занозу, как горячую проволоку под сердцем — что глаза у него блестят. Не просто — блестят, а предательски сверкают, заливаются теплом, словно он не взрослый мужик, не врач, не тот, кто уже должен бы знать, как защищаться, а мальчишка на свидании, который забыл, как дышать. Блестят, потому что он — счастлив. Счастлив, как дебил, как идиот, как самоубийца на мосту, который улыбается перед прыжком.
Он стоит в проходе, сжатый в этой идиотски красивой рубашке, которую выгладил до безупречности, в брюках, в которых задница смотрится лучше, чем он сам хочет признавать, в духах — слишком дорогих, слишком явных, слишком надеющихся. На запястьях — шлейф Lacoste, свежий, терпкий, как утро перед бурей, и ему страшно. Страшно до дрожи в пальцах, до кислоты в животе, до того, что хочется засмеяться или разреветься, разъебать стену кулаком, просто чтобы не стоять здесь, не чувствовать всего этого на себе.
Он знает — это кончится хуёво. По-другому просто не бывает. Всё уже давно написано где-то на задворках их общей истории: скандалы, молчание, ночи, когда один из них уходил, не оборачиваясь, и второй оставался, замирая в темноте. Закончится — да, конечно, закончится. Обязательно. Жестко, стыдно, унизительно. Они будут сожалеть. Они уже сейчас — вот именно сейчас — знают, что пожалеют.
Но, блядь, вот он. Стоит. Дышит. В проходе дома,в котором пахнет мятой, старым деревом
и чем-то ещё — Кевином, наверное. И от запаха, от его предвкушения — невыносимо сладкого, болезненного — хочется рвать себе ногтями грудную клетку, только бы вытащить наружу это тупое, дикое сердце, которое до сих пор ждёт.
Аарон сглатывает. Тянется, будто бы поправить ворот рубашки, но на самом деле просто не знает, куда деть руки. Он даже не может нормально думать. Только чувствует — что-то внутри сжимается, съёживается в ожидании. Или надежде. Или катастрофе. Уже не различить.
Но Аарон написал "поговорим?"
А Кевин ответил быстро. Так быстро, будто ждал.
"давай увидимся просто" — коротко, сухо.
Просто?
Просто, блядь?
Что, мать его, вообще когда-либо было просто между ними?
Просто — это когда люди здороваются, пожимают руки и идут пить кофе, обсуждая работу. Просто — это когда ты не раздеваешься перед кем-то до самого мяса, до внутренностей, до последней лжи, которую прячешь даже от себя. Просто — это точно не про них.
Между ними не было ничего простого. Ни первой ночи, когда Аарон, ещё не зная, как сильно он способен желать, задыхался под весом собственного тела, не понимая, почему от Кевина так невыносимо пахнет страхом и надеждой вперемешку. Ни их ссор, где слова были острыми, как ржавое лезвие, и каждый спор заканчивался не решением, а раной.
Не было просто даже тогда, когда Аарон, после смены, вваливался в их общагу, уставший, с глазами в землю, а Кевин уже кричал. Кричал так, будто его предали, будто его бросили, будто он снова четырнадцатилетний пацан в коридоре, которого никто не любит, и даже тот, кого он впустил — и тот выходит за дверь.
Аарон возвращался под эти крики.
Возвращался, как будто там, в этой комнате, был не только Кевин, но и то, чего он сам себе не мог признать. Что-то такое, что рвало грудь изнутри. Что-то такое, от чего болело в горле даже тишиной.
Не было ничего "просто". И это — даже не трагедия. Это стиль жизни. Это они.
Не было просто — даже когда всё выглядело, как будто вот, наконец, наладилось. Когда в комнате стояла тишина, но она была не тишиной, а затишьем перед чем-то — всегда. Не было просто — даже когда Кевин оставался ночевать, даже когда Аарон засыпал у него на груди, когда пальцы всё ещё пахли потом, а язык — слюной и страхом. Даже тогда. Потому что в любой момент, из любого взгляда, из любой случайной интонации могло начаться. Вспыхнуть. И взорваться.
Не было просто ссор, которые длились пару минут. Они просто выглядели так. Внешне. Они могли закончиться за три фразы — но осадок, отголоски, отравленные намёки, ледяные взгляды — всё это потом висело сутками. На зубах, в горле, под ногтями. Как ядовитая пыль. И ты не мог вдохнуть, чтобы не почувствовать — всё ещё болит.
Истерики не случались по делу. Никогда. Они вырывались из-за ерунды. Из-за запаха в коридоре. Из-за криво повешенной куртки. Из-за того, что Кевин задержался на тренировке и не написал. Из-за того, что Аарон слишком долго смотрел в стену. Из-за крошек на диване, из-за того, что Кевин забыл выключить свет. Или не забыл. Или специально оставил, чтобы Аарон с ума сошёл. Или просто потому что Кевину похуй. Потому что он всегда был не здесь. Или был, но не с ним.
Ничего, сука, не было просто.
Ни их характер — сломанный, как ржавый нож, который режет даже держателя. Ни ебаная манера Аарона прятать злость в словах, будто он сам себе под язык кладёт лезвие и слизывает с него ядовитую иронию. Ни его голос, который, даже когда звучал спокойно — никогда не был спокойным на самом деле. В нём всегда звенело. Подтекст. Яд. Усталость. Претензия. Угроза. Сарказм, обёрнутый в еле-заметную усмешку, которую он кидал в лицо, будто это не человек перед ним, а мишень для плевков.
Каждая их ссора — не просто спор. Это были мини-войны, грязные, с потерями. Не по дням — по минутам. Потому что никто из них не умел вовремя замолчать. Ни Кевин, который пытался держаться, пока внутри всё не начинало гореть, ни Аарон, который с первого же слова бил в болевое, с точностью хирурга, которым он, чёрт возьми, и стал.
А ведь всё можно было обойти. Обойти? Ха. Ни хрена.
Потому что как, блядь, обойти, если Аарон даже в самый, САМЫЙ напряжённый момент не упускал возможности выдать что-нибудь вроде:
«Иногда жалею, что тогда сказал "да"» —
и выдать это не с яростью, не в крике, а тихо. Вроде даже с лаской. С этой его сраной полуулыбкой, как будто это была шутка. Шутка, блядь.
А Кевин стоял, раздираемый изнутри. Молча. Пока всё в груди не превращалось в ком из ненависти, любви, стыда и желания уебать. Или трахнуть. Или исчезнуть. Всё сразу.
И это повторялось. Снова. Снова. День за днём. И не было простых разговоров. Не было «извини». Не было «я не хотел». Было — «смотри сам». Было — «ты же знал, с кем связался». Было — «если не нравится, можешь валить».
Не было просто дышать рядом с ним, слыша, как он в сотый раз поправляет тон, добавляя в голос эту склизкую, пассивную агрессию, будто извиняется — но на деле просто давит. Не было просто жевать завтрак, когда он мог позволить себе что-то вроде «Ну ты ж всегда так делаешь», будто это шутка, а не кинжал под рёбра. И ведь не орёт. Никогда не орёт. Просто бросает эти острые, как бритвы, фразы, чуть снисходительно, почти устало — и ты не успеваешь понять, почему тебе больно, а уже поздно, уже кровь, уже дыхание срывается, уже сжимаешь кулаки под столом, чтобы не треснуть в ответ. Потому что устал. Потому что ещё любишь.
Не было просто потом — после — когда стены гремели от крика, когда они не просто расстались, а разорвали друг друга на части — с дракой, с истерикой, с грязными словами, которые не возьмёшь назад, даже если встанешь на колени. Не было просто рыдать в ванне до икоты, не было просто собирать его вещи в чёртов пакет из супермаркета, потому что чемодан он забрал ещё до того, как они успели выдохнуть последнее «уходи». Не было просто спать в одиночестве, ворочаясь по ночам, как будто кожа помнит чужие руки, а подушка — его затылок.
Не было просто потом привыкать к мысли, что можно было не разорваться. Что всё это — колкость, раздражение, ледяное молчание, истерики по пустякам — всё это можно было пережить, проглотить, стерпеть, потому что, чёрт подери, любят. Потому что всё ещё любят, даже когда ненавидят, даже когда отвращение — сильнее ласки, даже когда хочется ударить, а не обнять.
Ничего не было просто. Ни одна секунда из этого дня, ни одно движение, ни взгляд, ни даже вдох — всё ощущалось как пытка. Грудная клетка будто трескалась от давления, которое невозможно было ни сбросить, ни отодвинуть. И всё — абсолютно всё — было страшно.
Не пугающе, как в хоррорах, не остро, не разово. А медленно, изнутри. Как гниль, которая подступает к мозгу из живота, как страх, который становится твоим дыханием. Это не тревога — это обречённость.
Это будет полный провал. Не просто ошибка, не просто плохой день — а нечто необратимое. Крах, после которого уже не на что будет надеяться. Безоговорочная капитуляция, при которой не остаётся ни одной чёртовой причины подниматься с пола. Ни одной причины вообще что-то делать.
Это будет падение. Не шаг назад, не оступился — а срыв. Рывок вниз, по наклонной, без права схватиться хоть за что-то. Падение в пропасть, у которой даже нет дна — ты летишь, а земля не приближается. Просто уходит из-под ног всё, и ты больше не чувствуешь себя телом — только пустым, тяжёлым комом, который утягивает сам себя глубже и глубже.
Им сегодня конец. Всё. Кончено. Не в смысле «плохо», не в смысле «разберутся потом», а именно что — точка. Лучше бы вообще не выходили из дома, не вставали с постели, не говорили ни слова друг другу. Лучше бы остались в своих чёртовых комнатах, прятались, делали вид, что не знают друг друга.
Потому что стоило их увидеть снова вместе — в одном поле зрения, в одной комнате, в одном моменте — и даже Эндрю, молчаливый, ледяной, отстранённый Эндрю, перекрестился бы.
Не потому что верит в Бога. А потому что не может не вспомнить, не может вытолкнуть из черепа ночи, когда поднимался от чужих криков. Когда его вытаскивало из сна не что-то банальное вроде кошмара, а истерика Кевина, всхлипы, захлёбывающийся плач взрослого мужчины, который не может остановиться. Когда следом, через двадцать минут или сорок секунд — времени не было в этих ночах — его будил Аарон.
Не словами. Тихим ударом кулака в грудь, неумелой дрожащей рукой, вцепившейся в плечо. Лицом, искажённым ужасом. Не испугом, не паникой — ужасом, каким может быть только у того, кто уже видел самое страшное, и сейчас смотрит ему в глаза снова.
Эндрю вставал. Садился на кровать, держась за голову, за волосы, за любые мысли, чтобы не сойти с ума. И знал: это не конец. Это только утро. Это только начало.
А сегодня — всё будет хуже. Намного.
Кевин будет рыдать. Опять. Не по-мужски, не сдержанно. А по-настоящему — с криками, соплями, слюнями, как обиженный мальчик, которого в очередной раз выкинули на улицу. И снова по вине Аарона.
Он вспомнит всех. Каждую ёбаную его тварь. Каждую блядь, которую Аарон трахал за эти годы — быстро, без нежности, не думая, не оглядываясь. Всех, о ком он Кевину не говорил. Всех, кого он вёл в свою квартиру с таким лицом, словно это просто ещё одна ночь, просто тело, просто дырка.
Кевин выдохнет их имена сквозь стиснутые зубы — если вообще вспомнит. Аарон ведь никогда не называл их. Никогда не объяснял. Никогда не считал нужным что-то скрывать, потому что ему похуй.
А Кевину — не похуй. Ему тошно. Ему больно. Он весь вывернут изнутри, потому что каждую из этих ночей он знал, чувствовал, кожей, нервами, когда Аарон не отвечал, не перезванивал, не возвращался до утра.
Кевин снова будет истерить. Будет умолять, злиться, швырять что-то в стены. Слезы будут горячими, липкими, некрасивыми. Он опять сорвётся на то, что Аарону на него насрать, что Аарон не заботится, что они ни разу не ходили на ёбаное свидание, как нормальные люди.
Потому что они — не пара. Они — секрет. Грязный, стыдный секрет, от которого Аарон отмахивается, как от нежелательной опухоли.
Кевин скажет это в лицо. Скажет:
— Ты стыдишься меня, Миньярд.
И Аарон не станет оправдываться.
Он вспомнит всех его ёбырей в ответ.
Обязательно. Он не из тех, кто прощает. Он не из тех, кто просто молчит и идёт дальше. Он будет помнить, каждого. Каждого, кто держал Кевина за бёдра. Каждого, кто трахал его, пока тот пил, молчал, выдыхал в подушку, не сопротивляясь. Каждого, кому он давался, потому что не знал, что ещё делать с собой, с телом, с этим отвратительным ощущением собственной нужности, чужой власти, зависимости от чужих рук.
И когда Аарон вспомнит — а он вспомнит — это будет не просто упрёк. Не просто фраза, брошенная в злости. Это будет удар. Прямо под рёбра. Сухой, точный, выверенный. Такой, что Кевин скривится, но не сможет даже ответить. Потому что это правда. Потому что ему стыдно. Потому что он не забыл ни одного из тех ебырей. Ни одного.
И, может, он даже до сих пор иногда о них думает. Не потому что хочет вернуться. А потому что они часть его. Вонючая, вбитая под кожу, навсегда. Как запах пота в матрасе. Как кровь, которую отмыли с пола, но она осталась в трещинах между плиткой.
И всё закончится очень, очень плохо. Не просто плохо — разрушительно, как лавина, сошедшая в замкнутую долину, где нет выхода. Как пожар в старом доме с узкими коридорами и скрипучими полами — выгорят дотла и стены, и воспоминания, и то немногое, что ещё можно было бы спасти. Всё пойдёт к чёрту, к хуям, к ебеням. Просто ужасно, до рвоты, до дрожи в руках, до желания выбить себе зубы кулаком об кафель в ванной, чтобы хоть что-то чувствовать, кроме этого бесконечного эмоционального похмелья.
Потому что если этот день продолжится, если они не развернутся сейчас, не разойдутся в разные стороны, не сожгут мост, на котором оба стоят — они снова начнут отношения. Не отношения — мучительную петлю, в которую засовывают шеи по очереди и тянут, пока кто-нибудь не сдохнет первым.
И будет всё по кругу, до ебаного автоматизма.
Снова — скандалы.
Снова — истерики.
Снова — крики до охрипшего горла и плеснувший кофе в лицо. Не горячий — обжигающий, прямо в глаза, прямо на скулу, и по подбородку, по шее, по вороту белоснежной рубашки, ту самой, которую Аарон выбирал часами, как ебаный школьник перед первым свиданием. Он стоял у зеркала и крутился, мял ткань пальцами, чертыхался на ценник, думал — "ему понравится", а потом — плеск, и всё в коричневых пятнах. Запах кофе въелся в воротник, и сколько он потом ни стирал — всё равно пахло предательством.
Аарон выроет его новый iPad — не потому что гаджет виноват, а потому что это единственное, что можно разъебать, не начав при этом драться напрямую. Он возьмёт его с края стола, посмотрит на Кевина с таким пустым, злым, напряжённым взглядом — и швырнёт об стену. Громкий хруст, куски пластика, стекла — всё как всегда. Всё как раньше. Всё как будет ещё не раз, если они не остановятся.
А потом — тишина. Звенящая, как после взрыва. Как после финального удара в глухой подвал. Один из них будет тяжело дышать, другой смотреть в пол. И всё, что могло быть — уже раздавлено. А всё, что осталось — только боль. Ебучая, затянутая боль, от которой не избавишься ни сексом, ни шутками, ни новой сраной рубашкой.
Они снова будут жить во лжи, в ебаном комке привычки, боли, злости и привязанности, от которой хочется вырвать себе язык, лишь бы не сказать этого вслух. Снова — ненависть, грязный трах, потом тишина. Потом злость. Потом ругань. Потом мёртвое молчание. И снова — трах. И снова — ненависть. Без дна, без финала.
Они не умеют иначе. У них больше ничего нет.
Аарон, сжав кулаки, будет смотреть, как Кевин отворачивается от него — голый, бледный, в красных отметинах, с укусами на ключице, с его же спермой, размазанной по лопаткам. И будет молчать. Потому что если скажет хоть слово — сломается. Или начнёт душить. Или признается. И это будет ещё хуже.
Кевин снова выпрямит спину, как будто она не ноет, как будто мышцы не забиты, как будто он не вставал на колени пару часов назад, в ярости, в истерике, чтобы доказать, что он всё ещё может контролировать эту ебаную жизнь — хотя бы так. Хотя бы своим горлом. Хотя бы Аароном.
А потом — потом он скажет что-нибудь колкое, как всегда. Что-нибудь про то, что "ты трахаешь, как испуганный подросток", или "хотя бы попади в простату, хирург херов". И Аарон взорвётся.
И всё повторится.
А позже, когда уже наступит ночь, и город начнёт выдыхать своё электрическое напряжение, когда окна погаснут, когда останется только темнота и их двое — потные, уставшие, разодранные, злые, — он снова будет внутри него. Тяжело. Резко. Глубоко. Без поцелуев. Без нежности. Только тело. Только злость. Только звук ударов бёдер о бёдра, стоны, больше похожие на крик раненого зверя. Аарон вдавит его в матрас, держась за бёдра так, будто хочет выломать. Как будто может выебать всё это дерьмо из Кевина. Всех его прошлых. Всех его слабостей. Всю его вину.
А Кевин — сожмётся. Сожмётся до предела, заткнёт рот, упрётся лбом в подушку и будет глотать воздух. Как шлюха. Как любимая шлюха. Как единственный, кого хочется ебать до изнеможения, до слёз, до брезгливого "хватит".
Он будет шептать "глубже", будет выгибаться, будет кусать простыню.
И они снова будут лежать, слипшиеся, запачканные — кожа к коже, сперма на животах, лужа пота между телами. Под ними — простыня, пропитанная влажностью, будто они не трахались, а сражались насмерть. Дыхание у обоих тяжёлое, рваное, будто только что вынырнули из воды. Аарон будет лежать на боку, прижавшись лбом к виску Кевина,его ладонь будет скользить по внутренней стороне бедра Кевина, влажной, дрожащей, чуть ещё сведённой судорогой после оргазма.
— Как хорошо, что сегодня мы рискнули, — прошепчет он, почти неуверенно, как будто самому себе. — … наладить… свои отношения
Голос у него будет тихий, почти ласковый, но в нём будет прятаться сталь — та, что натягивает связки, когда он не верит в собственные слова. Он не посмотрит на Кевина — просто продолжит гладить бедро, будто в этом движении спрятано всё, чего он не может сказать прямо.
Кевин развернет лицо к нему, будет касаться губами уголка рта, поцелует несмело, по-новому, почти нежно — как будто не он несколько минут назад рычал, выгибаясь от того, как Аарон вбивался в него. Поцелует — и выдохнет:
— Стало лучше чем день назад.
И на мгновение это звучит почти как правда. Почти как начало.
Аарон хрипло засмеётся. Так, что Кевин почувствует вибрацию смеха кожей — в груди, в горле, в руках, всё ещё сжимающих его плечи. Засмеётся не потому, что смешно, а потому что — слишком знакомо. Потому что знает: через пару минут всё вернётся. Ненависть. Раздражение. Презрение. К себе. К друг другу. Ко всему, что между.
И каждый из них знает — наутро всё опять сломается. Или уже через десять минут.
И Аарон уже заранее знает, как это закончится. Знает, ещё до того, как скажет первое слово, ещё до того, как войдёт в комнату и увидит Кевина — взъерошенного, с перекошенным от злости лицом, с тонкими пальцами, дрожащими от еле сдерживаемого желания вцепиться ему в глотку или в волосы — неважно, что первым попадётся.
Он знает, что этот разговор снова сорвётся в истерику, в боль, в пощёчину, в слёзы, в скрежет зубов и в громкий, хриплый крик. Что в порыве ненависти он снова, как последняя тварь, скажет Кевину:
что жалеет.
Что всё это было ошибкой.
Что они зря — зря начали это снова, зря позволили себе верить, будто что-то изменилось, будто они не всё ещё те же самые уроды, что были.
И Кевин, как по сценарию, как по заведенному механизму, рванётся на него. Рука — резкая, без колебаний, с пульсирующей жилкой на предплечье.
Хлопок. Удар. Прямо по лицу.
Пальцы скользят по щеке. Боль — тёплая, немедленная. Кожа вспыхивает.
А Кевин уже захлёбывается в рыданиях. Кричит. Захлёбывается. Бормочет то же, что и всегда, только голос сорван, он сипит:
что он — мудак.
Но он же знал, знал, на что шёл.
Аарон не меняется.
Он всё ещё тот же холодный, отчуждённый, бессердечный кусок дерьма, каким был.
А он — Кевин — всё ещё такая же истеричная стерва, какая была и раньше. Слишком чувствительная, слишком громкая, слишком упрямая.
И это всё — повтор, цикл, закольцованная петля, в которой нет выхода. Только они. Только это. Только боль.
И один из них всегда плачет.
А второй всегда причиняет боль.
Хотя роли меняются.
Аарон знает наперёд, чует, как зверь, нутром — они ещё пожалеют. Это будет мерзко, липко, стыдно до рвоты. Снова — как всегда. Снова на одном и том же круге. Он будет бить себя за это в голове, стирать запах Кевина с губ, закрывать глаза и сжимать зубы в душе, проклиная себя. Но всё это — потом. Завтра. А может, через час.
А сейчас он стоит у двери, будто пафосный идиот — в вычищенной до скрипа белой рубашке, слишком дорогой, как для нищего волонтёра, с этим долбаным Лакостом. Сердце скачет где-то под горлом, страх трясёт руки, но в животе — тянет, как от голода, от предвкушения. Он счастлив. Счастлив до тошноты, до дрожи в пальцах. Он просто хочет снова его увидеть. Не «поговорить». Не «просто встретиться». Просто увидеть его лицо. Прислушаться, живой ли он ещё.
Кевин вчера написал: «Давай увидимся. Просто.» — будто между ними не прошло этих чёртовых пять лет. Будто можно просто — просто, твою мать, — встретиться. Как будто они когда-то умели это делать.
И Кевин распахнул дверь а Аарон даже не стал думать. Он кинулся к нему, как с обрыва, как пёс, как последний идиот. Вцепился губами, будто сейчас — или никогда. Будто если не поцелует — сдохнет, исчезнет, вылетит в трубу, как дым.
А Кевин целует Аарона в ответ — глубоко, медленно, будто тянет прощание из последних сил, будто губами задерживает его у себя, хотя знает: всё равно придётся отпустить. Всё равно придётся вернуться в реальность, где новенький айпад уже мысленно можно вычёркивать из бюджета, где придётся дожимать остатки месяца на старом ноуте с треснутым экраном. Где Аарон, уже трижды, не глядя, зарывал в мусорку свою белоснежную, до невозможности вычищенную и выглаженную рубашку — ту самую, в которой он так красиво смотрелся, когда пытался строить из себя приличного взрослого мужчину.
Он целовал его так, будто заранее знал — эта рубашка тоже труп. Уже пахнет потом и упрямством, замешанным на обиде. Кевин тянется ближе, уткнувшись в лицо Аарона, ловя его дыхание, которое чуть дрожит, но ещё держится. Они оба держатся. За этот вечер. За то, что у них есть. За возможность трахаться, как в последний раз, и ругаться, как будто в первый.
Айпад всё равно проебётся. Рубашка испортиться. Но этот поцелуй — плотный, с привкусом зубной пасты, ярости и отчаянной любви — этот поцелуй пока остаётся.
Ведь как же, блядь, было замечательно, что они, сука, наладили свои отношения с Кевином. Просто ахуенно. Достигли какого-то душевного дзена, просветления, вот только просвет этот светил явно из жопы. Потому что стало… лучше? Лучше, чем вчера? Чем день назад, когда они хотя бы молчали, хоть и с выражением лиц, будто оба только что вылезли из могилы? Ха. Ха-ха. Пошло оно нахуй.
Это "лучше" теперь валяется в мусорном баке — туда Аарон швырнул свою белоснежную рубашку, свежую, хрустящую, только из химчистки, ту, которую он надел ради приличия, чтобы хоть как-то выглядеть человеком на завтраке с Кевином. Теперь на ней грязное коричневое пятно, расплывшееся, липкое, как сгусток засохшей злобы — кофе с ванильным сиропом, разлитый не случайно, нет, вылитый ему на грудь. Кевином. С каменным лицом. Без извинений. Словно это была не истерика, а политический протест.
А под рубашкой — айпад. Вернее, то, что от него осталось. Новый. Только на прошлой неделе купленный. Разбитый в хлам, с трещинами, как паутина на лобовом стекле после аварии. Аарон зажал его в кулаке, когда швырнул в стену. Кевин что-то сказал тогда, опять, язвительно, спокойно, будто он не понимает, что разговаривает не с хирургом, не с парнем даже, а с человеком, который еле держится, чтобы не вцепиться в его глотку.
Вот такая вот идиллия. Мир и согласие. Покой, блядь. Прогресс.
И этот прогресс теперь воняет кофейной кислотой и горелым пластиком.