***
Солнце. В тот день оно было не просто светилом на небе – оно было ослепительным тираном, безжалостным владыкой, выжигающим лазурь до белесой дымки, превращающим бескрайний песчаный берег в раскаленную сковороду, по которой невозможно ступить босой ногой без ожога. Воздух висел густым, соленым сиропом, обволакивая легкие горячей, липкой влагой, пропитанной криками чаек, запахом моря и кокосового масла. Окинавский пляж кишел полуобнаженными, блестящими от солнцезащитного крема и пота телами, крикливыми компаниями, запахом жареной рыбы-гриль и грохочущей, примитивной поп-музыкой, вырывающейся из перегруженных переносных колонок. Для Аманэ Юги это был воплощенный ад, сцена из кошмара, где все его триггеры – толпа, шум, навязчивое общение – сошлись воедино. Он сидел на самом краю скромного пляжного полотенца цвета выцветшей глины, втиснутого, как последняя мысль о покое, между шумными группами одноклассников. Его белая хлопковая футболка уже пропиталась потом вдоль позвоночника и под мышками, темные шорты до колен казались неуместным пятном среди ярких плавок и бикини. Гитара, его щит и отдушина, осталась дома – здесь ей не было места. Плавать? Идея вызывала почти физическое отвращение – толчея в воде, случайные прикосновения, крики… Нет. Его янтарные глаза, узкие, как лезвия полумесяцы, были надежно скрыты за темными очками, непроницаемыми зеркальными стеклами. Но направление его взгляда было неизменно: либо на бескрайнюю, гипнотическую синеву океана, где волны лениво, с шипением растекались по песку, либо – притягиваясь с магнетической силой – на нее. Нэнэ Ясиро была живым солнечным зайчиком, вырвавшимся на волю в самый разгар летнего безумия. Она светилась изнутри, излучая чистую, ничем не омраченную радость бытия. Вместо привычного скромного сарафана – купальник. Воздушный, невинный и бесконечно милый, как она сама. Нежно-голубой, словно вырезанный из самого неба, с мельчайшими белыми цветочками, с облегающим лифом и короткой, игриво развевающейся на малейшем дуновении ветерка плиссированной мини-юбочкой. Брошь-череп, ее мрачноватый талисман, осталась дома, на полке – сегодня не было места символам смерти. Ее длинные кремовые волосы с бирюзовыми кончиками были туго заплетены в два низких, толстых хвостика, которые весело подпрыгивали, как живые, при каждом ее шаге, повороте, смехе. Темные заколки-рожки, однако, красовались на привычных местах, добавляя образу знакомого, милого озорства и напоминая о ее чудаковатой сущности. Ее пухлые лодыжки – те самые, что звали «дайкон» – ярко белели на раскаленном песке, когда она сбросила сандалии и, поджав пальчики ног, побежала к манящей прохладе воды. Аманэ наблюдал. Словно тень, отстраненный и невидимый за своими очками. Он видел, как она легко, естественно вписалась в шумную толчею их общих знакомых – в основном девушек из ее класса и пару общительных парней, всегда готовых к веселью. Она смеялась – звонко, беззаботно, как колокольчик, заглушаемый грохотом музыки, но видимый по разлетающимся хвостикам и сияющим глазам. Помогала надувать ярко-розовый, нелепо огромный надувной круг, от которого ее миниатюрная фигурка казалась еще меньше. Отбивалась свернутым в жгут мокрым полотенцем от дружеских поддразниваний, визжа и заливаясь румянцем. Ее рубеллитовые глаза сияли, как два драгоценных камня, вобравших в себя все отблески солнца и бирюзовых волн. Купальник сидел на ее хрупкой, еще не до конца расцветшей фигурке с какой-то невинной соблазнительностью, подчеркивая тонкость ключиц, хрупкость плеч, мягкий изгиб талии. И каждый раз, когда на нее слишком долго, слишком пристально смотрел кто-то посторонний (особенно он – Хуямо Накамура), Аманэ чувствовал, как у него под ребрами закипает что-то горячее, колкое и опасное, как раскаленный шлак. Хуямо Накамура был воплощением всего, что Аманэ презирал и отвергал: самоуверенный до наглости, громкий, с нарочито идеальной, будто вылепленной из геля укладкой волос и постоянной кривой ухмылкой, игравшей на его губах. Он был центром притяжения, организатором дурацких игр, раздатчиком ледяных напитков. И его главной, избранной мишенью стала Нэнэ. Он не отходил от нее ни на шаг, как тень, навязчивая и липкая. То с театральным поклоном протягивал ей коктейль с бумажным зонтиком: "Для самой милой редисочки на пляже!" – и Аманэ сжимал кулаки до побелевших костяшек, слыша это прозвище из чужих уст. То настойчиво, с фальшивой заботливостью в голосе, звал поплавать: "Не бойся глубины, Ясиро-чан, я тебя поддержу!". То начинал рассказывать какой-то идиотский анекдот, наклоняясь так близко, что его дыхание, пахнущее мятной жвачкой и чем-то сладковатым, должно было касаться ее щеки. Нэнэ вела себя вежливо, но отстраненно, ее улыбка становилась натянутой, глаза метались в поисках спасения – и часто, как якорь, находили Аманэ, сидящего в стороне, неприступного острова в бурлящем море веселья. Она ловила его взгляд сквозь темные очки. Именно в такие моменты Аманэ вставал. Не спеша, с преувеличенной, почти ленивой небрежностью, он подходил к шумной группе. Не вступая в общий разговор, не улыбаясь, он просто… оказывался рядом с Нэнэ. Его движения были точными, экономичными, хищными. Он мог "случайно" протянуть руку, будто поправляя слетевшую с ее плеча тонкую лямку купальника, но его пальцы задерживались на ее теплой, гладкой коже дольше необходимого, вызывая у нее легкую, видимую дрожь. Он мог наклониться, якобы чтобы поднять ее упавшую сандалию, но его губы оказывались в сантиметре от ее мочки уха, и он шептал что-то короткое, обрывистое, колючее, что слышала только она, пробираясь до мурашек по спине:"Слишком громко смеешься с этим болваном..."
"Песок на юбке… Тут." – палец касался бедра под тканью юбочки.
"Твоя спина… Краснеет. Иди в тень."
Его шепот был как прикосновение наэлектризованной проволоки – резкий, неожиданный, болезненно-приятный, заставляющий ее вздрагивать всем телом и мгновенно покрываться алым румянцем от макушки до груди. Она бормотала что-то невнятное, смущенное, в ответ, но не отстранялась. В его близости, даже такой грубой, демонстративной и властной, была странная, необъяснимая безопасность. Он был ее щитом, ее живым барьером от навязчивого, как мошкара, внимания Хуямо. Тот, завидев Аманэ, лишь кривил губы в подобии презрительной усмешки и отходил на пару шагов, но не сдавался. Его наглые, самоуверенные глаза (цвета дешевого коньяка, как моча, который он, наверное, считал элитным) постоянно скользили по Нэнэ, оценивающе, присваивающе, с вожделением. Аманэ видел этот взгляд. Знакомая, ледяная ярость, почти уютная в своей разрушительной интенсивности, накапливалась в нем, как вода за трещащей по швам дамбой. Он не показывал ревность открыто – это было ниже его достоинства, слабостью. Но его тело, его редкие, целенаправленные прикосновения к Нэнэ были его оружием. Его молчаливым, но кричащим заявлением: Она моя. Держись подальше. Тронешь – умрешь. Переломный момент наступил после того, как Нэнэ, поддавшись уговорам подруг, все же решилась зайти в воду. Она плескалась, визжала от восторга и холода, смеялась, пытаясь удержаться на ногах под набегающими, обманчиво сильными волнами. Ее аккуратные хвостики растрепались, кремовые и бирюзовые пряди слиплись на залитых соленой водой щеках и шее, придавая ей вид растрепанного, но счастливого котенка. И тут, как коршун, спикировал Хуямо. Он "случайно" оказался рядом, "помог" ей подняться после особенно коварной волны, сбившей ее с ног, и его руки слишком долго, слишком плотно обхватили ее за талию, когда она поскользнулась на мокром, скользком песке под водой. Аманэ, наблюдавший с берега, как страж, увидел, как ее улыбка замерла, как все тело напряглось, окаменело под этим притворно-заботливым, но по сути захватывающим объятием. Хуямо что-то говорил ей, наклонившись так низко, что его губы почти касались ее виска, а влажные пряди его укладки падали ей на плечо. Дамба внутри Аманэ рухнула. Тихо, неотвратимо, с ледяным скрежетом льда. Когда Нэнэ, смущенная до слез, промокшая насквозь и дрожащая, вышла на берег, ее купальник мерзко прилип к телу, откровенно обрисовывая каждую линию, каждую выпуклость ее миниатюрной, но уже женственной фигурки. Тонкая ткань стала почти прозрачной. Вода ручьями стекала по ее ногам, оставляя темные, быстро исчезающие следы на песке. Она суетливо пыталась оттянуть мокрый лиф, стянуть прилипшую мини-юбочку, ее лицо пылало от неловкости и стыда. Хуямо шел рядом, невозмутимо продолжая что-то лопотать, его рука вновь потянулась, будто чтобы "поддержать" или "поправить" что-то на ее плече. Они приближались к компании, расположившейся на разбросанных полотенцах в скудной тени большого пляжного зонта. Все что-то оживленно обсуждали, смеялись над чьей-то шуткой. Нэнэ, потупив взгляд, собиралась присесть на край своего полотенца, рядом с подругой, но Аманэ был быстрее. Он не встал. Не сделал ни одного лишнего движения. Он просто протянул руку – длинную, сильную, с цепкими пальцами гитариста, привыкшими к точным движениям. Не к руке, не к талии. Его ладонь с решительной, неоспоримой, звериной силой легла ей прямо на округлость ягодицы, скользнув под развевающийся, мокрый край мини-юбочки купальника. Он резко, почти грубо притянул ее к себе, заставив потерять равновесие и плюхнуться не на полотенце, а прямо к нему на колени, боком, всем весом. – А-Аманэ-кун! – вырвалось у нее, больше похожее на перепуганный писк чайки. Шок, смущение, всепоглощающий стыд – все смешалось в ее широко раскрытых, влажных глазах, ставших огромными от ужаса. Она инстинктивно попыталась вырваться, оттолкнуться, но его рука, лежащая у нее на бедре, сжимала ее с властной, железной силой, удерживая на месте, как в тисках. Ее мокрая, холодная кожа холодила его сквозь ткань шорт, но его ладонь на ягодице была обжигающе горячей, словно раскаленный уголь. Аманэ же не смотрел на нее. Его взгляд, ледяной и торжествующий, был прикован к Хуямо, который замер в двух шагах, как вкопанный. Его нагловатая ухмылка сменилась выражением глупого, ошеломленного изумления, быстро переходящего в багровую, немую злость. Аманэ медленно, нарочито демонстративно повернул голову к Нэнэ. Его губы с едва заметной, но зловеще-довольной ухмылкой прикоснулись к ее мокрой шее, прямо под ухом, где тонкой нитью пульсировала жилка. Он не поцеловал. Он коснулся. Губами. Шероховато, властно. Шепот, который последовал, был таким тихим, что услышала только она, но таким насыщенным скрытой угрозой, победой и обладанием, что заставил ее содрогнуться всем телом, от макушки до кончиков пальцев ног: – Сиди смирно, Редька. И не дергайся. Затем он поднял голову, его ухмылка стала чуть шире, оскальнее, адресованной уже не ей, а Хуямо, который стоял, багровея, сжимая кулаки. Аманэ не убирал руки. Его пальцы слегка сжали ее плоть сквозь тонкую, мокрую ткань купальника – жест, одновременно обладающий, унизительный и откровенно сексуальный. В компании на секунду повисла гробовая тишина. Подруги Нэнэ застыли с открытыми ртами, их взгляды метались от Нэнэ, пылающей на коленях у Аманэ, к его каменному лицу, потом к Хуамо, не зная, смеяться, смущаться или бояться. Парни переглянулись, кто-то сдержанно хихикнул, другой закашлял, отводя глаза. Нэнэ чувствовала, как горит все ее тело. Стыд, жгучий и всепоглощающий, смешанный с каким-то странным, запретным, предательским возбуждением, накатывал волнами, совпадая с ритмом прибоя. Его рука на ее бедре и ягодице, его губы на шее, его всепоглощающее, властное присутствие – это было ужасно публично, грубо, недопустимо! «Пожалуйста, пожалуйста, остановись, – молила она его мысленно, пытаясь хоть немного отодвинуться, но его хватка была железной. – Не здесь, не так, при всех... Это кошмар...» Но Аманэ, казалось, наслаждался моментом. Он видел, как сжались кулаки соперника, как тот не нашелся, что сказать, лишь бросил убийственный взгляд, полный ненависти и бессилия, и резко развернулся, уходя прочь, спотыкаясь о разбросанные сумки и бутылки. Маленькая победа. Горькая, грубая, животная, но победа. Его внутренние демоны, подпитанные ревностью и спятившей от наглости Хуямо злостью, утихомирились, насытившись этим актом примитивного, публичного доминирования. Он почувствовал дрожь Нэнэ у себя на коленях, ее учащенное, прерывистое дыхание. Он почувствовал ее теплоту, ее мокрую кожу под своей рукой, ее хрупкость. И, к своему глубочайшему удивлению и тревоге, ему… нравилось. Нравилось чувствовать ее так близко, так беззащитно в его власти. Нравилось знать, что она его, и все это видят, особенно тот презренный идиот. Он не отпустил ее сразу. Он позволил своей руке остаться на ее бедре, чуть выше колена, уже без прежней агрессии, но все еще властно, как заявка на территорию. Его другая рука обвила ее талию, прижимая спиной к своей груди, к его сердцу, которое билось ровно, но сильно. Он наклонился снова, но на этот раз его губы лишь легко коснулись ее влажного, соленого виска, а шепот был другим – низким, чуть хриплым, без прежней угрозы, но с неожиданной ноткой чего-то, что могло бы быть… удовлетворением? Почти… нежностью? – Успокойся. Он ушёл. Нэнэ не успокоилась. Ее сердце колотилось, как перепуганная птица в клетке. Она сидела на его коленях, зажатая в его объятиях, перед лицом всей компании, чувствуя на себе их любопытные, смущенные, осуждающие, а кое-где и завистливые взгляды. Стыд гнал кровь к ее лицу, заливал уши, но где-то глубоко внутри, под толстым слоем смущения и протеста, теплилась крошечная, стыдная искра чего-то иного – признания его силы, его неоспоримого права на нее и даже… странного облегчения, что он вмешался, заявил, защитил пусть и таким варварским способом. Она невольно прижалась спиной к его твердой, надежной груди, ища опоры в этом море неловкости и публичного унижения. Солнце палило без жалости, музыка глухо гремела, море шипело и рокотало, но для них двоих в этот момент существовал только этот маленький островок напряжения, власти и немой договоренности, где публичный позор странным, извращенным образом переплетался с интимностью обладания и защищенности. Война не была окончена. Она только перешла в новую, более опасную, более личную фазу. И Аманэ Юги, чувствуя, как мелко, непрерывно дрожит в его руках его "Редька", понимал с ледяной ясностью: обратного пути нет. Он ввязался в игру, поставил все на кон этим жестом, и теперь ему предстояло играть до конца. Ради нее. Ради себя. Ради этой странной, жгучей связи, которая теперь была выставлена напоказ перед всем миром.***
Тишина в комнате Нэнэ висела густой, сладкой и немного липкой субстанцией, как мед, оставленный на солнцепеке. Воздух, еще недавно наполненный прерывистыми вздохами, сдавленными стонами, шепотом кожи о кожу и влажным шорохом простыни, теперь вибрировал лишь ровным дыханием двух тел, сплетенных в утомленном спокойствии после бури. Занавески, чуть колышимые ночным бризом, отбрасывали бледные лунные узоры на стены, на сброшенное в спешке на пол покрывало, на обнаженные, гладкие плечи Аманэ, на которых покоилась голова Нэнэ, тяжелая от глубокого сна. Он лежал на спине, одна рука закинута за голову, подпирая затылок, другая все еще крепко обнимала ее за плечи, пальцы бессознательно водили по ее влажной от пота и их общих усилий коже, ощущая мелкие мурашки под подушечками. Его каштановые волосы были растрепаны в беспорядке, лицо, обычно застывшее в напряженной маске или отстраненной скуке, сейчас выражало редкое, почти первобытное удовлетворение хищника, насытившегося добычей. Полумесяцы глаз были плотно прикрыты, но он не спал. Он слушал. Слушал ее дыхание – мелкое и частое сразу после того, как она содрогнулась в последней, долгой волне под его пальцами и языком, теперь замедляющееся, углубляющееся, переходящее в мягкое, почти детское посапывание. Слушал монотонное тиканье старых часов в соседней комнате, отсчитывающее секунды их украденного времени. Слушал гулкую тишину пустого дома: ее родителей не было, и эта временная, хрупкая свобода, эта полная изолированность от всего мира, была как бесценный дар, священное пространство, где дозволено было существовать только им двоим. Их первая настоящая, полная близость… Она витала в самой пылинке воздуха, пропитывала простыни, отдавалась сладкой ломотой в мышцах. Аманэ не был нежен в общепринятом смысле. Его прикосновения были требовательными, исследующими до дерзости, порой почти грубыми в своей непосредственной настойчивости. Он не спрашивал – он брал, но брал с таким знанием, что сопротивление было немыслимо. Но то, что он сделал с ней там, внизу, прежде чем войти в нее… Это было нечто иное. Не просто прелюдия. Это была изматывающая, долгая, бесконечно терпеливая церемония поклонения. Он заставил ее забыть обо всем – о стыде, о страхе показаться неопытной или смешной, о самом себе даже. Он удерживал ее на самом краю пропасти, снова и снова, не давая упасть, его язык и пальцы работали как инструменты безумного виртуоза, знающего каждую скрытую струну ее тела, каждую потаенную ноту отклика, которую она и сама не подозревала. Он смотрел ей прямо в глаза, когда волны накатывали одна за другой, его янтарные полумесяцы горели темным, незнакомым ей доселе огнем одержимости и абсолютного контроля. Он хотел, чтобы она чувствовала только его. Чтобы ее мир сузился до его прикосновений, его дыхания, его властного присутствия над ней. Чтобы в ее вздымающейся груди, в ее сдавленном крике, сорвавшемся с пересохших губ, не осталось места ни для одной посторонней мысли, тем более для призрака того пляжного наглеца. И он добился своего. Она плакала – тихо, беззвучно, от переизбытка ощущений, от невозможности вместить всю эту неистовую нежность, смешанную с его характерной, всепоглощающей интенсивностью. Она цеплялась за его плечи, как за спасительный плот в бушующем океане наслаждения, ее ногти оставили красные полумесяцы на его спине, ее шепот был сплошным, прерывистым: «Аманэ, Аманэ, Аманэ…». Теперь она спала. Полностью отданная глубокому сну, доверчиво прижавшись щекой к его влажному от пота плечу. Одна рука была заброшена ему на грудь, пальцы слегка сжаты в кулачок даже во сне. Ее лицо, обычно такое оживленное, озаренное улыбкой или смятением, сейчас было абсолютно безмятежным, детски мягким. Кремовые волосы с бирюзовыми кончиками растрепались по подушке и его груди, темные заколки-рожки чудом держались, съехав набок. Лунный свет выхватывал гладкую линию плеча, нежный изгиб шеи, пухлую щеку с остатками румянца. Она выглядела хрупкой, завоеванной, отданной и абсолютно его. Аманэ смотрел на нее сквозь полуприкрытые веки, и что-то незнакомо теплое, огромное и немного пугающее своей силой распирало его изнутри. Это было глубже, чем простое обладание телом. Это была… ответственность? Желание защитить эту беззащитность? Признание, что этот солнечный, нелепый, слишком громкий человечек стал его самой опасной слабостью и его единственной настоящей силой одновременно. Именно в этот момент, в этой тишине, пропитанной их общим жаром, потом, запахом секса и покоем, на тумбочке Нэнэ вспыхнул экран ее телефона. Тусклый, но резкий и наглый в кромешной темноте свет. Вибрация, тихая, но настойчивая, как назойливый комар, пробилась сквозь сонную тишину, нарушив священное затишье. Аманэ нахмурился, веки резко приоткрылись, выпустив в темноту узкую щель янтарного блеска. Кто, блять, мог писать в такой час? Какая-то дура, подруга? Родители с дурацкими вопросами? Инстинктивно, движением, отточенным его вечной, глухой настороженностью к миру, он потянулся к устройству, стараясь не потревожить спящую. Он знал ее пароль. Не потому что подглядывал или взламывал, а потому что она сама, в один из тех редких, абсолютно доверчивых моментов, когда ее глаза сияли как два рубина, сказала ему, опустив ресницы: «На случай, если… если я потеряю телефон или тебе срочно нужно будет позвонить…» Глупая. Наивная. Доверчивая до боли. Его Редька. Он ввел четыре цифры – дату рождения ее давно почившего хомяка. Экран разблокировался, осветив его каменное лицо холодным синим светом. Уведомление было в мессенджере. Имя отправителя – Хуямо Накамура – ударило по нервам, как током. Вся теплая, удовлетворенная истома, все это редкое спокойствие мгновенно испарились, вытесненные ледяным, ядовитым пламенем чистой ненависти. Тот самый. Пляжный придурок. Ушлепок, который не знал своего места и которого он публично унизил. Этот мусор. Аманэ щелкнул по уведомлению, его палец был твердым и холодным. Текст был коротким, наглым, пропитанным дешевой самоуверенностью и пошлостью:> «Засыпаешь одна, Ясиро-чан? Жаль. Упускаешь золото. Посмотри, что могло бы тебя согреть ))))))))»
И ниже… Ниже было фото. Крупный план. Обнаженный торс Хуямо, явно сделанный в зеркале ванной при тусклом свете. Накачанные, но как-то бугристо и неестественно мышцы, уложенные гелем волосы на груди, самодовольная, жирная ухмылка на глупом лице. Вульгарно. Дешево. Предсказуемо, как и сам отправитель. Жалкая попытка самоутверждения. В груди Аманэ что-то хрустнуло, как ломается лед. Не ревность даже – это чувство было слишком мелким, слишком человечным для той белой, абсолютной ярости, что вспыхнула в нем холодным адским пламенем. Это было плевком в лицо. Наглым, циничным вторжением в их священное пространство, в их только что пережитое, хрупкое единение. Этот говнюк осмелился слать ей это, пока она спит, нагло, на ее телефон, в ее дом, в комнату, где она только что лежала под ним, Аманэ, доверчивая, открытая, его? Его глаза, сузившиеся до опасных щелочек, засветились в темноте холодным, хищным блеском настоящего убийцы. Его губы растянулись в медленную, лишенную всякой теплоты и человечности ухмылку. О, этот конченый идиот только что подписал себе приговор на медленную, мучительную смерть от зависти. И Аманэ знал идеальный, изуверски точный способ ответить прямо сейчас. Способ, который будет больнее любой драки, любого оскорбления, любого ножа. Он выжжет ему мозг. Он осторожно, с кошачьей грацией, стараясь не потревожить сон Нэнэ ни на йоту, приподнялся на локте. Ее дыхание лишь чуть сбилось, она прошептала что-то неразборчивое, слабое, и прижалась к нему всей теплой тяжестью спящего тела, ее рука на его груди сжалась сильнее. Аманэ навел камеру телефона. Кадр был почти интуитивным, совершенным в своей жестокой, унизительной откровенности. Он сфотографировал ее. Ее голову, безмятежно покоящуюся на его обнаженном, влажном от пота плече. Ее растрепанные кремово-бирюзовые волосы, раскиданные по его коже и подушке. Ее детски безмятежное, умиротворенное, доверчивое лицо в лунном свете, с полуоткрытыми пухлыми губами. И… свое лицо. Он повернул голову так, чтобы в кадр попала его ухмылка – не та редкая, настоящая, что иногда мелькала для нее одной, а другая. Холодная, торжествующая, полная бездонного презрения и абсолютной, неоспоримой победы. Улыбка хозяина, хозяина положения, хозяина ее. Улыбка, говорящая громче любых, самых грязных слов. И главное – его поднятая перед объективом рука, с отчетливо видимым, направленным прямо в объектив (а значит, и в лицо смотрящему ублюдку) средним пальцем. Жест был ясен, как бритва. Он прикрепил это фото – этот снаряд – к ответу в мессенджере Хуямо. Его пальцы, цепкие и быстрые, привыкшие к гитарным струнам и кулакам, набрали короткий, матерный ответ – грубый, прямой, как выстрел в упор, лишенный всяких прикрас, на том самом уличном сленге, который он использовал только в драках или для отбросов. Он знал, что это попадет точно в яблочко, унизит сильнее любого мордобоя. Это было не просто «отъебись». Это был выжженный знак на лбу. Он нажал «Отправить». Сообщение улетело в ночь, неся с собой весь его ледяной гнев, торжество и обещание будущей расплаты. Аманэ отшвырнул ее телефон обратно на тумбочку, снова лег, вжимаясь в матрас. Он обнял спящую Нэнэ крепче, почти грубо притянул к себе, чувствуя под ладонью тепло ее кожи, под пальцами – ребра, ритм ее сердца. Его ухмылка медленно растаяла, сменившись выражением глубокого, спокойного, хищного удовлетворения. Он закрыл глаза, прижавшись щекой к ее волосам, вдыхая ее запах – смесь ее дешевого цветочного шампуня, ихнего общего пота, секса и чего-то неуловимо своего, ихнего, что осталось после близости и создало эту липкую сладость тишины. Демоны ревности и злости, подогретые наглостью сообщения, были мгновенно усмирены не только этим актом идеальной мести, но и самой плотской реальностью ее здесь, с ним, в его руках. Он знал, что Хуямо сейчас, наверное, багровеет от бессильной злобы, глядя на это фото, на ее спящее лицо на его плече, на этот ебанутый палец. Хорошо. Пусть сдохнет от зависти. Пусть этот ваш Хуято сосёт свой же хрен, пока он будет нежиться в постели со своей девушкой. Нэнэ во сне что-то тихо пробормотала, ее имя, и обвила его руку своими тонкими, но сильными от садовых работ руками. Аманэ почувствовал, как уголки его губ сами собой приподнялись в настоящую, едва заметную, только для нее существующую улыбку. Его Редька. Его золото. Его неоспоримая победа и его самая уязвимая точка. Он заснул, держа ее в охапке, в тихом доме, где пахло их любовью, похотью и грозой, которую он только что выпустил в сторону одного жалкого говнюка. Война продолжалась, но здесь, на этом маленьком островке их постели, под лунными узорами на стене, царил его закон. Закон Аманэ Юги.