Я знаю, что любовь реальна, потому что я существую и я полон ею

PG-13
Завершён
5
Вселенная:
Размер:
19 страниц, 11 368 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

Аркада

Настройки
Коннор всегда верил в любовь, с тем странным, неумолимым упорством, которое другие дети тратили на веру в чудовищ под кроватью или в Рождество. Он рос с этой идеей, словно с занозой под сердцем: любовь не просто существует, она прорастает, как корни через бетон, ломая всё, что противится. У него были светлые, почти белёсые кудри, вечно растрёпанные ветром, и кожа такая бледная, что на ней проступали тонкие голубые жилки. Он выглядел как ребёнок с рекламы молока, но внутри всё было куда более сумбурным и сложным, особенно в плане любви. Он любил почти всё, к чему прикасался. Любил запах горячего асфальта после дождя, когда мир становился влажным и пьянящим. Любил свои старые кроссовки, изношенные до дыр — не выкидывал их, потому что помнил каждый день, что в них прожил. Любил город, даже вонючие мусорные баки и облупленные фасады домов, ведь они были живыми. И он любил людей, с неосторожной широтой сердца, которая делала его уязвимым. В каждом он видел возможность для чего-то доброго, даже если за этим добром всегда шевелилась тень. Он замечал, как старуха в магазине крадёт яблоко, и вместо злости чувствовал жалость и растерянную нежность. Он видел в этом не порок, а страх, человеческий, до боли знакомый. Бывало, он плакал без причины. Или оттого, что услышал песню по радио, где голос дрогнул на одном слове. Блондинистые волосы слипались от пота на висках, а кожа горела пятнами, когда он смущался из-за этой своей сентиментальности. Всё это было с ним с детства. И он не думал, что это можно искоренить. Не хотел. Потому что если любовь реальна, по-настоящему реальна, тогда неважно, сколько чудовищ бродит по ночам. Можно держать свет включённым. Можно не бояться. Он верил в любовь как в последний рубеж перед безумием. Верил так яростно и искренне, что это само по себе было почти пугающе. Любовь была его талисманом и его проклятьем. Она делала его открытым, прозрачным, почти удобным для боли. Но он не закрывался. Даже когда получал предательство в ответ. Даже когда люди смеялись над его доверчивостью. Он впитывал в себя всё, как губка кровь с пола. Потому что в глубине души был уверен: всё это, доказательства любви. Даже боль. Даже потери. Даже пустота после. Вот так он жил, светловолосый мальчишка с глазами цвета неба перед грозой, верящий, что если любить достаточно сильно, можно удержать мир от развала. Или хотя бы не дать развалиться себе. В Портленде Коннор мог любить без оговорок. Там улицы были широкие и влажные от постоянных дождей, но в этих дождях был свет, от витрин, от фонарей, от теплых голосов на углу. Даже бомжи казались ему знакомыми, почти родными: он знал их по именам, знал, кто из них смеётся чаще, кто молчит дольше всех. Любовь там была как дыхание, тяжёлое, может быть, но свободное. А в Дерри всё было иначе. Он это почувствовал сразу, как только вышел из машины курящего отца (он всегда курил перед встречей со своим братом) и вдохнул воздух, который был вроде бы таким же холодным, как в Портленде, но без всякой свежести. Здесь холод казался старым. Застоявшимся. Воздух в Дерри был тяжелее, как будто сам город выдыхал только половину вдоха. Коннор не мог любить тут так же открыто. Он пытался, но Дерри не отвечал. Улыбка, которой в Портленде можно было разоружить даже самого сварливого водителя автобуса, в Дерри встречала лишь мёртвый взгляд. Люди тут были будто настороженные звери, поджимавшие плечи и глаза, когда он говорил «Доброе утро». Никто не хотел слышать его доброты. Он чувствовал это, как холод в костях. Даже дома здесь выглядели так, будто смотрели на него враждебно. Фасады облупленные не от времени, а от чего-то зловещего, внутреннего. Ветер завывал по улицам, настоящий зверь, что выл от голода. Блондинистые его кудри липли ко лбу от сырости, но не той мягкой, портлендской дождливости, а от какой-то потной, маслянистой влаги Дерри, которая просачивалась в одежду и под кожу. Светлая кожа покрывалась мурашками, но не от холода, а от ощущения, что за каждым углом кто-то наблюдает. В Портленде он мог сесть на ступени чужого дома и поговорить с кем угодно. В Дерри он не смел даже взглянуть людям в глаза дольше, чем на миг, слишком много в этих глазах было предупреждения, угрозы, чего-то голодного и безнадежного. Он не мог любить Дерри вслух. Приходилось любить шёпотом, украдкой, только внутри себя, как будто сам город мог откусить тебе язык, если ты скажешь что-то доброе слишком громко и всё равно он пытался. Только не знал, слышит ли его здесь кто-то вообще. Коннор ненавидел эти летние поездки в Дерри так сильно, что у него даже живот начинал ныть, как только машина сворачивала с шоссе на местные улицы. Ему было всего тринадцать, но он уже знал: если рай и существует, то Дерри — его полная противоположность. Особенно дом дяди Оскара. Оскар был огромным. Настоящий шкаф с плечами шире дверного проёма. Светловолосый, с седыми прожилками в бритой под ноль голове, с квадратным подбородком, который будто специально создан для командного окрика. Его голос был низкий, глухой, словно ружейный выстрел в бетонный подвал. Когда он говорил, даже стены, казалось, замолкали, а Коннор сжимался в кресле, будто хотел исчезнуть. Дядя Оскар всегда носил старую куртку с нашивкой морской пехоты и держал при себе полицейский жетон даже дома, будто напоминая всем, кто тут главный. Его разговоры были тяжёлыми, как свинцовые гири. Он говорил про дисциплину. Про «чистокровных американцев». Про то, как «женщины испортили эту страну». — Все эти шлюхи теперь думают, что им всё позволено, — бросал он с видом лектора, откидываясь в кресле. — А иностранцы? Гоняй их метлой обратно через границу. — И Генри, кузен Коннора, сидел рядом, молча. У Генри было вечно злое лицо. Коннора он любил, конечно, по-братски, но Коннору всегда было некомфортно рядом с ним. Он сидел тихо, кусал губу, чувствовал, как от страха пересыхает рот. Но хуже всего было, когда Оскар спорил с его отцом, Льюисом. Льюис казался другим человеком в этом доме. Он замыкался, становился жёстким и холодным, говорил коротко, отрывисто. Обычно спокойный голос отца звучал натянуто, как ржавый провод. А когда Оскар начинал: — Ты вообще воспитывать-то умеешь? У тебя из сына тряпка выйдет. Мужик должен быть мужиком, а не это вот всё. — — Заткнись. Не делай мозги, я и так с дороги устал, как псина. — говорил Льюис тихо, но голос его был жёстким. И вместо того чтобы встать и уйти, он нервно шуршал сигаретами, мял пачку в руках и начинал курить одну за другой, опуская взгляд. Коннор всё это видел. Слышал, как щёлкает зажигалка. Чувствовал смрад дыма. Замечал, как отец не смотрит ему в глаза. И его самого сковывал холодный липкий страх, как вода в подвале, когда туда лезёшь ночью без фонаря. Мать, Агата, вообще часто отказывалась ехать, как и в этом году. — Я больше не буду это слушать. — бросала она через плечо, разглаживая блузку. Отец тогда смотрел в пол и не отвечал, ведь прекрасно понимал свою жену — ему и самому не хотелось слушать эти монологи о «важном мнении» Оскара о чернокожих, женщинах и прочее. В машине, по пути в Дерри, всегда стояла гнетущая тишина. Иногда отец включал радио, но быстро выключал. Словно любое слово только порезало бы и без того натянутый воздух. А сам дом Оскара казался Коннору ловушкой. Коридоры там были узкие, тёмные. Стены — грязно-бежевые, облезлые, с пятнами, похожими на засохшую кровь. Коннор знал каждый скрип деревянного пола, каждую дрожь в груди, когда Оскар входил в комнату. Он ненавидел эти поездки. Потому что там невозможно было любить. Даже шёпотом. Всё же хуже Оскара был Генри. Генри казался воплощением Дерри. Его волосы были чуть темнее, глаза, тяжёлые, презрительные. Когда они встречались взглядами, Коннор всегда опускал глаза первым. — Эй, Коннор, пойдём, чего дома тухнуть? — Голос Генри не допускал возражений. И он шёл. С ними всегда были трое других. Вик, бледный, вечно усмехающийся, глаза чернее греха. Патрик улыбчивый, с этим мерзким выражением лица, словно обдумывал, кого бы обидеть, как бы это сделать особенно гадко. И «Рыгало» — громкий, мерзкий, он смеялся, будто его душили. Коннор всегда оказывался позади них, ссутулившийся, комкая рукава толстовки в ладонях. Генри и хлопал его по плечу чуть сильнее, чем нужно, оставляя красный след. А что было делать? Он не хотел быть трусом. И он шёл за ними по переулкам Дерри, где пахло мочой и плесенью. Видел, как они толкали какого-то парня так, что тот упал и разбил губу. Как Вик натягивал неохотно улыбку, когда кто-то из них ставил подножку девочке, которая катала старый ржавый велик. Как Патрик поджёг газетку и кинул её в мусорный бак, и пламя вспыхнуло, и кто-то в окне начал орать. Коннор смеялся. Поддакивал. Голос дрожал, но он старался казаться нормальным. Нужным. Одним из них. Потому что Генри смотрел на него, оценивающе, холодно. Он ненавидел эти «прогулки». Каждый раз, возвращаясь, он чувствовал на руках липкость чужой боли. Как будто он держал чью-то кровь. Но он не смывал её, потому что боялся. Потому что если бы он сказал «нет», Генри стал бы врагом. А он знал, как Генри обходится с врагами. В доме всё было не лучше. Коридоры казались темными и сырыми даже днём. Воняло старым потом и едой, которая пригорела. И голос Оскара звучал отовсюду, словно дом сам говорил этим хриплым, грубым голосом. Коннор не говорил родителям всего. Он знал, что мать и так нервничает. А отец? Отец ненавидел собственного брата. Он это видел. Льюис курил до судорог в пальцах, и его взгляд стекленел. Частые мелкие споры перерастали в крики, особенно когда дело касалось воспитания Коннора. Дерри был липкой ловушкой. Городом, где доброта звучала как издевка. Где даже свет фонарей был мертвым, а любовь нужно было прятать как нож. Коннор знал это и ненавидел всё до дрожи в коленях. Коннор чувствовал себя грязным уже от одного того, что был рядом с ними. Он не мог описать это иначе, мерзкая, вязкая грязь внутри, как если бы его заставили есть руками сырое мясо с гнильцой. Каждый раз, когда Генри хлопал его по плечу слишком сильно, слишком дружески, Коннор с трудом сдерживался, чтобы не дёрнуться. Это прикосновение оставляло после себя ощущение липкой влаги, будто чужой пот въедался под кожу. Генри всегда шёл первым. Он был чуть старше, чуть выше, и всем видом показывал: ты со мной, значит, ты со мной до конца. И это «до конца» пугало Коннора больше всего. Генри смеялся громко и зло, как кто-то, кто не умеет по-настоящему радоваться. Его глаза всегда блестели напряжением — опасным, как проволока под током. Коннор чувствовал, как внутри всё съёживается, когда они собирались «гулять». Его желудок начинал сжиматься в холодный, твёрдый комок. Он часто кусал внутреннюю сторону щеки до крови, стараясь не показать страха. Он боялся их, не только потому, что они были жестокие. А потому что они любили свою жестокость. Вик был худой, с какими-то изломанными чертами лица, и вечно скалился. Его глаза были как две пустые ямы. Но при этом, Вик казался самым адекватным и спокойным, сам он ничего и никогда не придумывал, мог лишь как-то хихикнуть или кивнуть. Патрик был отбитый на всю голову. Он смотрел на людей как на мясо, которое ещё не поджарено. У него был тяжёлый, стеклянный взгляд. Когда он всё-таки открывал рот, слова были короткие и холодные. Он любил поджигать вещи — треск огня был для него музыкой. Коннор помнил, как его подташнивало от этого запаха горелой краски и мусора. А «Рыгало»… Господи. Он вонял так, что у Коннора начинало сводить нос. И смеялся он так, будто выкашливал лёгкие, и этот смех был заразный, но не так, как смешок друга. Это был смех болезни, нарыва, гнили. Когда «Рыгало» начинал ржать, Коннор чувствовал, что его сердце стучит быстрее. Он шёл с ними. Всегда последним. Сгорбившись, глядя на землю. Бо‌льшую часть времени молчал, но иногда поддакивал. Потому что если не поддакнешь, Генри уставится на тебя этим холодным, неприятным взглядом. И скажет: — Ты что, тряпка? — И Коннор говорил «ага», «да», «ха-ха», «круто». Его голос дрожал. Иногда он чувствовал, как к горлу подступает кислый, противный комок. Но он глотал его. Потому что не хотел быть трусом. Потому что не хотел, чтобы Генри на него ополчился. Он ненавидел себя за это. Ненавидел их всех. Но ещё больше ненавидел себя за то, что не мог сказать «нет». После таких «прогулок» он приходил домой и мыл руки очень долго. До красноты, до болезненной стянутости кожи. Ему казалось, что под ногтями осталась грязь от этих смехов, от пинков, от чужого страха. Он вспоминал, как тот пацан плакал, когда Вик толкнул его в грязь, и как Патрик скалился, поджигая что-то в мусорном баке. Коннор ночью не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами, белёсые кудри липли ко лбу от пота. Он слушал, как по дому ходят то пьяный Оскар, то его очередная шалава (претензии от отца с утра пораньше к Оскару за привод проституток обеспечены), как отец кашляет и хлопает дверью. И он молился. Не как в церкви, а так, как молятся те, кто боится сойти с ума от стыда. «Я не такой. Пожалуйста. Я не хочу быть таким». Но с утра он всё равно шёл с Генри и его компанией. Потому что страх быть чужим был сильнее всего остального. Когда Коннор наконец вырвался из дома Оскара, один, без Генри и его вонючей своры, он впервые за дни ощутил, что дышит по-настоящему. Воздух в Дерри был всё тот же — сыро-застоявшийся, пахнущий плесенью и холодным металлом, но свобода делала его чуть легче. Он шёл без цели. Просто подальше от дома, от тяжёлого взгляда дяди, от гоготания шайки Генри. Подальше от всего этого дерьма. Ноги сами привели его к аркадам на Уичем-стрит, облезлое здание с неоновой вывеской, что мигала «GA ES» вместо «GAMES». Но внутри горел свет. Внутри было совсем другое царство. Мрак, разноцветные вспышки экранов, рёв 8-битной музыки, визг электронных монстров и звон жетонов. Запах старого пластика и дешёвого попкорна. Здесь было не страшно. Здесь можно было быть кем угодно. Он почти сразу заметил этого парня. Чёрные, густые кудри торчали во все стороны, как будто его только что ударило током. На носу — огромные очки с толстыми линзами, из-за которых глаза казались ненормально большими. Он стоял у автомата с файтингом и быстро, как пулемёт, комментировал всё, что происходило на экране: — Да ну, Саб-Зиро, блядина, оттаял бы уже, а… — тараторил он. Коннор сначала просто застыл, наблюдая. Потом не выдержал и хихикнул. Парень тут же повернулся: — Тоже любишь «Mortal Combat»? У тебя вид «я умею играть», или «я запихаю все жетоны и всё равно всру»? — Коннор снова хихикнул. Настоящий смех, не нервный, не липкий. Он пожал плечами: — Скорее второе… — — Отлично! Обожаю таких! Меня зовут Ричи. — Он выстрелил рукой для рукопожатия, держа при этом джойстик другой. — Держи, садись. — они начали играть. Играли хреново, но вместе. Коннор орал от неожиданности, когда его персонажа поджигали или выбрасывали с арены. Ричи комментировал каждый промах с таким драматизмом, что они оба катались со смеху. Ричи, парниша с чёрными кудряшками, говорил быстро, будто боялся, что воздух закончится. Перескакивал с темы на тему, рассказывал о том, как сбежал от друзей, которые его допекли. О том, как вчера его чуть не выгнали с парада за то, что отобрал саксофон у парнишки. И при этом ухитрялся постоянно поминать свою «непревзойдённую геймерскую стратегию» (а по факту — спамил кнопки хуже Коннора). Коннор не мог перестать улыбаться. На щеках жгло от смеха. Он даже не сразу заметил, как расслабился. Руки больше не дрожали. Живот не сжимался от страха. В этот миг Дерри со всеми своими прогнившими домами и чужими злыми взглядами остался снаружи. В аркадах был только он, Ричи и бесконечный вой электронных монстров. Свет экранов отбрасывал цветные отблески на их лица, делая их обоих мультяшными, нереальными. Будто всё плохое просто не могло сюда проникнуть. Коннор поймал себя на мысли, что не хочет уходить. Никогда. Всё было светом. Цветным, дрожащим, пульсирующим, как сердце под кожей. Аркады шумели, автоматы мигали огнями, а Ричи смеялся, искренне, заливисто. Коннор чувствовал себя живым, как будто наконец вышел из-под воды и сделал первый вдох. Они хлопнули друг другу по ладоням, весело, с хрустом. И всё было нормально, до того момента, пока Ричи не задержал свою ладонь на его руке. Всего на секунду. Тепло, мягко. И именно в эту секунду всё рухнуло. Коннор сразу почувствовал, как воздух изменился. Как будто кто-то выкрутил весь звук на ноль, и осталась лишь глухая тишина. Спина мгновенно напряглась, будто к ней приставили нож. Он даже не обернулся, он почувствовал, что они стоят за спиной. Генри. Вик. Белч. Как стая собак, учуявших кровь. Мир вдруг перестал быть цветным. Он не думал. Просто сказал громко и отчётливо. Резко, грубо. Слово, как выстрел в стекло. Он сам услышал свой голос, чужой, злой, будто не свой. В груди что-то надломилось. Он не смотрел на Ричи. Не мог. Потому что знал, тот уже всё понял. Ему было противно от самого себя. Он чувствовал, как расползается внутри что-то тёмное. Не страх, хуже. Это было как сдавленный крик, который не выходит наружу. Как если бы он предал кого-то, кто держал его за руку, чтобы не утонуть. Он чувствовал взгляд Ричи, растерянный, обожжённый, но не осуждающий. И именно это было хуже всего. Он мог бы ничего не сказать. Мог бы просто повернуться. Улыбнуться. Защитить. Но он выбрал выстрел. Потому что хотел выжить. Потому что перед Генри нужно было быть кем-то другим, крепким, жёстким, «настоящим», потому что он боялся. Когда Ричи отступил и убежал, хлопнув дверью аркады, Коннор не двинулся. Он стоял, как вкопанный, и чувствовал, как глаза щиплет от боли, а сердце дрожит, как комар под стеклом. Он предал единственное светлое, что было в этом дне. И знал, что это не пройдёт. Ни через день, ни через год. Это останется. Будет жить в нём, эхом, вкусом на языке, привкусом железа и стыда. Коннор лежал на боку, свернувшись калачиком, в темноте чужой комнаты с глухими стенами и пахнущими прелым ковром. Подушка под его лицом была насквозь мокрой, слёзы катились одна за другой, без передышки, как будто каждая из них знала дорогу заранее, выжженную обидой. Он пытался сдерживаться сначала, уткнувшись носом в ткань, стискивая зубы так, что заболела челюсть, но внутри всё разламывалось на части, будто хрупкая стеклянная оболочка, разбитая одним неосторожным взглядом. Одной искренней ладонью, задержавшейся дольше положенного. Он ненавидел себя за то, что чувствовал. За то, как это было тепло, радостно, невинно, пока не стало стыдно. Пока не вошёл Генри. Пока всё, что было хорошим, не обратили в гадость, в мерзость, в слабость. Его желудок сжался в тугой узел, руки дрожали, то ли от унижения, то ли от того, что он позволил себе хоть на миг поверить, что можно просто смеяться, играть и, что самое главное для Коннора — держать кого-то за руку, не боясь. Он уткнулся глубже, обнимая подушку, будто это могло защитить, будто это был Ричи. Будто он мог вернуть то лёгкое, почти беззаботное счастье, звон жетонов, свет мигающих экранов, и жаркое чувство в груди, когда кто-то рядом, свой, добрый, глупый и смешной. Но теперь всё испоганено. И он сам испоганен. Потому что выдал. Потому что сказал это. Потому что оставил Ричи одного. Потому что боялся Генри. Где-то внутри нарастал холод, вязкий, липкий, как плесень на стене, и Коннор сдался. Он захлебнулся в собственных рыданиях, вытер заплаканное лицо о простыню, зарывшись глубже под одеяло, как будто тьма могла стереть всё, что случилось. Как будто она могла притупить стыд. Слёзы ещё текли, но мысли начали растворяться, ломаться, уступая тяжёлому, прерывистому сну. Заснул он измученно, не простив себя, не поняв, как жить дальше, но лишь потому, что больше не осталось сил плакать. Утро было серым и мутным, словно день и не хотел начинаться. Свет из окна сочился сквозь плотный туман, размывая очертания всего, деревья выглядели бледными, будто стертыми, как будто и мир сам хотел спрятаться. Коннор сидел за столом с чашкой холодеющего чая, уткнувшись взглядом в тост с арахисом и желе. Он почти не жевал, просто клал кусочки в рот и ждал, пока они растают. На фоне доносились приглушённые голоса, сначала спокойно, потом с нажимом, всё громче и резче. Дядя Оскар и отец снова сцепились. Коннор не сразу понял, из-за чего, то ли из-за старого мотора, то ли из-за какой-то задолженности, то ли из-за неприятных высказываний от Оскара насчёт матери Коннора Какая-то ерунда, мелочь. Но их голоса резкие, обидные, срывающиеся на обвинения, будто гвозди в виски. Коннор сжимался от каждого всплеска тона, будто это было о нём. Он старался дышать тише, сидеть ровнее, исчезнуть. Генри ещё спал. И это почему-то раздражало. Как будто ему можно, провалиться в подушки, забыться и не слышать ни один из этих голосов. Не видеть серости за окном. Не помнить вчерашнее. Коннору так не удавалось. Всё жгло под кожей и невыспанность, и ощущение, будто он грязный изнутри. Не от мыла, не от одежды, а от вчерашней сцены, от сломанных эмоций. Всё утро казалось липким, как туман, и всё чужое и воздух, и дом, и даже он сам. Он не знал, чего хочет, чтобы они все ушли? Чтобы вернулся Ричи? Чтобы Генри исчез? Или чтобы просто снова было то бездумное чувство, когда он смеялся над шуткой про динозавров и попадал джойстиком в десятку, но он сглотнул и отодвинул тарелку. Больше не лезло. Вечером небо было тяжёлым и свинцовым, а воздух душным и влажным, как перед грозой. Коннор шёл за Генри, опустив голову, разглядывая потрескавшийся асфальт под ногами. Он не знал, зачем идёт, зачем это нужно Генри и почему Белч с Виком не пошли с ними. Всё казалось странным, ненужным и тревожным. Генри, как всегда, не счёл нужным объяснить. Просто обронил: «Идёшь со мной» и всё. Дом Патрика торчал в конце улицы, как чёрная метка. В нём всегда было тихо, слишком тихо, и окна казались мутными, как глаза мёртвой рыбы. Коннору не нравилось тут быть, от самой атмосферы там будто щекотало между лопатками. Когда они вошли, Патрик встретил их неулыбчивым, сжатыми губами, будто у него что-то давно кипело внутри. Лицо его было угрюмым, взгляд острым и, в основном, заострённым на Генри. Он посмотрел на Коннора как на мебель, а потом коротко бросил: — Нам с Генри надо поболтать. Без посторонних. — Коннор не стал спорить. Он и не хотел вмешиваться. Просто кивнул, опустился на старый, прокуренный диван внизу и вцепился в подлокотник, будто тот мог заякорить его в реальности. Он сидел, глядя в выключенный телевизор, чувствуя, как в комнате пахнет чем-то горьким, может, несвежим чем-то, может, пылью, может, внутренним гниением. Сначала наверху было тихо. Потом, как по щелчку, резкий голос. Крик. Второй. Ругань, бессвязные фразы, грохот, будто что-то уронили или толкнули. Коннор сжался. Его уже тошнило от этих криков, отца с дядей, Патрика с Генри, кого угодно. Он не разбирал слов и не хотел. Все эти ссоры были как помехи в голове, как бесконечный белый шум, жрущий нервы. Хотелось зажать уши, выбежать, вырваться, сбежать в тишину, которая никогда не наступала. Всё внутри дрожало от раздражения и бессилия. Он чувствовал себя лишним. Заброшенным и от этого только злее. Коннор сидел, согнувшись, уткнув подбородок в ладони и раскачиваясь взад-вперёд едва заметно, будто бы этим мог заглушить рвущиеся из потолка голоса. Он даже не заметил, как шум наверху немного стих, растворился в фоне. Мысли расплывались, как искажённые блики в грязной луже. И вдруг, лёгкое прикосновение. Чья-то ладонь коснулась его плеча. Тихо, но ощутимо. Коннор вздрогнул и резко обернулся. Перед ним стоял кто-то, кого он не слышал, не почувствовал до этой секунды, мальчик помладше, босой, с чуть сбившимся дыханием, как будто только что пробежал по лестнице. На нём была чёрная, слегка великоватая футболка и свободные пижамные штаны в синюю клетку, как из чужого дома. Он выглядел не так, как все здесь, совершенно неопасно. Светлый. Живой. У него были красивые, ясные голубые глаза, такие, какие редко увидишь вживую, почти нереальные, как у стеклянной куклы или персонажа из иллюстрации. Волосы каштановые, мягкие на вид, неровно подстриженные, будто сам или кто-то без опыта пробовал ножницами. На тонком лице, ни насмешки, ни злости, ни этого вечно утомляющего безразличия, с которым на Коннора обычно смотрели. Просто — тихое, внимательное присутствие. У Коннора на секунду захватило горло. Ему показалось, будто этот незнакомец выпал не из Патриковского дома, а из какого-то другого мира, где никто не орёт друг на друга, не ломает чужие жизни, не тянет за собой в пекло. Мальчик смотрел на него с лёгкой тревогой, но без жалости. И почему-то именно это сбило Коннора с толку больше всего. Он не знал, кто это, но ему вдруг не хотелось, чтобы он уходил. Мальчик не убрал руку сразу. Он просто смотрел, спокойно, будто изучая, будто пытаясь понять, стоит ли говорить. А потом, почти шёпотом, но отчётливо, спросил: — Ты в порядке? Выглядишь неважно. — голос у него был мягкий, как ночной воздух, но не неуверенный. Коннор чуть напрягся, всё-таки не привык, чтобы его спрашивали о чём-то по-настоящему. Он медленно кивнул, потирая лицо, словно хотел стряхнуть с себя весь этот вечер. — Просто устал, — ответил он глухо, стараясь не встречаться глазами. — Много всего… — мальчик чуть улыбнулся, едва заметно, уголком рта. — Я Эйвери, — сказал он. — Я младший брат Патрика. — это имя прозвучало неожиданно, Коннор даже не знал, что у Патрика есть брат. Он приподнял брови и повернулся к нему чуть ближе. — Коннор, — представился он. — Просто Коннор. Кузен Генри. — они обменялись коротким, но настоящим взглядом, тем самым, где не нужно ничего объяснять или оправдываться. Эйвери кивнул, будто принимая имя как что-то важное, как будто теперь они были знакомы по-настоящему, а не случайно оказались в одном доме. Словно с этого момента между ними возникла тонкая, тихая нить. Они сидели рядом на потертом диване, подальше от лестницы, с которой всё ещё доносились обрывки глухой ругани. Комната была наполнена тусклым светом от лампы на подоконнике, и казалось, будто этот уголок, единственное тихое место в доме. Коннор поначалу молчал, ссутулившись, но Эйвери был терпелив. Он не задавал лишних вопросов, просто говорил. — У тебя шнурки развязались, — вдруг заметил он, кивнув на кеды Коннора. — Ага. Я так и хожу. — буркнул тот, и впервые за день уголки его губ чуть дрогнули, почти в улыбке. — Моя мама бы с ума сошла, — сказал Эйвери. — Она вообще с ума сходит из-за всего. Даже если я просто забыл вытереть ноги. — — Она на работе? — спросил Коннор как-то слишком резко, и сам удивился, почему именно это сорвалось с языка. Эйвери помотал головой. — Неа, она не в городе даже. Уехала в Луисвилл с папой, и теперь мы с Патриком вдвоём. Ну, почти. — он не выглядел горестным. Скорее, таким, кто уже всё давно принял. В нём была удивительная ясность: взгляд у Эйвери был открытый, почти прозрачный, и голос без обиды, без показной силы. Он говорил как человек, которому приходится взрослеть чуть быстрее, чем хотелось бы, но который всё равно сохраняет в себе какую-то неистребимую мягкость. Коннор слушал. А потом сам начал говорить. Про школу, про то, что сам родом из Портленда, про то, как один раз убегал с урока и прятался за стадионом. Про то, как у них дома вечно ругаются или молчат, что даже хуже. Про то, как иногда хочется исчезнуть, просто лечь на землю и раствориться в ней, как тень. Эйвери не смеялся. Он кивал, иногда бросал фразы вроде: «У нас с Патриком так же, только наоборот». Или: «Я тоже так думаю. Только вслух не говорю». С ним было безопасно. Не приходилось следить за словами, не нужно было держать оборону. Коннор вдруг понял, что чувствует облегчение. Как будто кто-то открыл окно в запертой комнате и туда впервые за долгое время ворвался свежий воздух. Он смотрел на Эйвери, и не мог не думать: «Он симпатичный. Как будто из какого-то другого, нормального мира, где всё не так страшно, как будто он не из этого дома». Каштановые волосы у Эйвери спадали на лоб, глаза сияли под лампой чисто, почти по-детски, но в этом взгляде была какая-то сила, не грубая, не вызывающая, а мягкая, но крепкая, как корни дерева. Коннор чувствовал, как с ним случается то редкое, он хочет остаться здесь. Не убегать. Не просить отвезти его домой. Просто побыть рядом ещё немного. Потому что с Эйвери… Всё казалось тише. И проще. Всё произошло как-то резко, даже тревожно. Только что они с Эйвери тихо и непринуждённо болтали, о фильмах, о лете, о какой-то ерунде, и вдруг сверху послышался глухой грохот, ругань, резкие выкрики. Коннор застыл, будто его ударило током. Он обернулся к лестнице и сразу же увидел, как по ней спускаются Генри и Патрик. Оба выглядели так, будто дрались не на жизнь. У Патрика в уголке брови сочилась тонкая струйка крови, один рукав был надорван, на пальцах свежие ссадины. У Генри губа распухла и кровоточила, а под глазом уже наливался злобный, рваный фиолетово-синий синяк. Они всё ещё бурлили, друг на друга, на воздух, на весь мир, на себя самих. Слов уже почти не было, только злое дыхание и удушающая злость, густая, будто туман. Атмосфера в комнате изменилась сразу, почти физически: стало тесно, тяжело, липко. Коннор невольно сжал подлокотник дивана, почувствовав, как рядом, на том же диване, затих и Эйвери. Мальчик тоже заметно напрягся. Он больше не казался болтливым и забавным, сейчас он выглядел хрупким: в пижамных клетчатых штанах, босиком, с глазами, полными тревоги. Он вцепился пальцами в материал дивана, будто тот мог защитить его. Коннор бросил на него взгляд, и у него сжалось сердце. Он знал это чувство. Он знал, что значит наблюдать за чужой яростью и пытаться стать невидимым. Патрик бросил на брата короткий, отрывистый взгляд, как будто вспомнил о его существовании, и тут же отвернулся. Генри рванул в сторону двери. — Пошли. — бросил он Коннору. Коннор встал, но перед этим на секунду задержался. Он повернулся к Эйвери и почти виновато улыбнулся, как бы говоря: «Ничего, это не ты виноват». Но тот даже не ответил, просто продолжал смотреть вслед брату с каким-то отстранённым ужасом. Они вышли на улицу, и воздух показался ледяным, хоть на дворе был тёплый вечер. Коннор попытался было спросить: — Эй, а что случилось?.. Почему вы…— но Генри резко обернулся: — Заткнись. Просто заткнись и не беси меня, ясно? — голос его был колючим и мертвым одновременно. Коннор кивнул, сжав губы, и пошёл рядом, будто тень. Внутри него кипел клубок тревоги, жалости и чего-то похожего на гнев, не на Генри, а на весь этот вечер, на подростков, на ссоры, на синяки, на то, что Эйвери пришлось это видеть. Дома у Оскара всё было как всегда, но мысли паренька были заняты новым маленьким знакомым — Эйвери. И на следующий же день Коннор долго стоял у закрытой двери, кулаки сжаты в карманах куртки, в груди, то ли обида, то ли злость. Он не знал, зачем пришёл, просто шёл, не думая, и ноги сами привели к дому Патрика. Хотелось снова увидеть Эйвери. Поговорить. Посмеяться. Спросить, какие ещё игры он любит, рассказать о том мальчике в аркадах с огромными очками, вспомнить, как смешно тот щёлкал пальцами в ритм музыки. Хотелось чего-то лёгкого. Простого. Такого, что хоть немного отвлекло бы от ругани, синяков, тишины по вечерам и одиночества, что прилипло к нему, как тень. Но дверь не открыли. Он приходил ещё. Пару раз. Вечером, утром, между школой и домом, каждый раз с надеждой, что вдруг… Но в ответ была только тишина. Или, в последний раз, яростный голос Патрика из-за двери: — Убирайся, Бауэрс. Я серьёзно. Подойдёшь к моему дому ещё раз и я найду твою мать. Ты знаешь, где она сейчас? Нет? А я узнаю. И когда ты в следующий раз заглянешь в её холодильник, то найдёшь там её пальцы. Я тебя, блядь, предупредил. — глаза Патрика были наполнены гневом и яростью. Он стоял с распухшей губой и повязкой на брови. Руки дрожали, от ярости или чего похуже. Коннор инстинктивно сделал шаг назад. И ещё один. Он не боялся Патрика. Он презирал его. Но сердце сжалось от чего-то другого, от чувства, будто его выкинули за дверь, как щенка, которому не положено даже взгляда. На пути домой Коннор думал только об одном: а вдруг Эйвери думает, что он его бросил? Что он не пришёл больше просто так? И это ощущение, гадкое, засевшее где-то под рёбрами, не отпускало до самого вечера. Три дня Коннор не находил себе места. Дёргал молнию на куртке туда-сюда, листал книгу, не читая, срывался на отца за вопросы о самочувствии. И всё равно возвращался мыслями к одному: Эйвери. Он вспоминал, как тот забавно наморщил нос, когда рассказывал о старом фильме, который смотрел с бабушкой. Как сидел, поджав ноги, как будто стеснялся занимать место. Как тянулся к яблочному соку обеими руками, словно боялся пролить. Маленький, но не глупый. Младше, да, но не раздражающе наивный. В нём было что-то… Близкое. Похожее. Коннор не знал, как это объяснить, он просто чувствовал, что Эйвери как он сам, только светлее, мягче. И это было почти невыносимо трогательно. Все остальные подростки в этом городе, будто изуродованные копии: жестокие, пошлые, глупые, как те, что смеялись над девчонкой с заиканием в школьной столовой. Как те, кто в подворотне пинал чужого кота. Или как Патрик с Генри, вечно злые, рвущиеся в драку, будто звери. Коннору казалось, что в этом городе все немного погнили, а Эйвери, как странный уцелевший росток, которому пока что повезло. Или пока его кто-то прикрывает собой. И вот тут Коннор понимал: ему важно это. Важно не потому, что хочется быть «хорошим», а потому что такой человек, редкость, и он не должен исчезнуть. И именно это чувство подталкивало его снова и снова возвращаться к одному и тому же вопросу: Как поговорить с ним? Как увидеть? Как добраться до него, если дом, теперь крепость с табличкой «Проваливай»? Он думал: может, подождать его где-нибудь? Может, написать записку и подбросить в ящик? Но пока всё, что он делал, это лежал на кровати, уставившись в потолок, и чувствовал, как внутри скапливается эта странная смесь, нежности, тоски и раздражающей беспомощности. Коннор стал замечать это не специально, просто часто бродил по Дерри один, не зная, чем себя занять. По пути домой с пустой улицы он всё чаще бросал взгляд на дом Патрика, выцветший, с облупленной краской на стенах, с ржавой калиткой и дрожащими занавесками на втором этаже. Пятничными вечерами в доме было темно. Ни света, ни шума, ни Патрика. И ни Генри. К утру понедельника всё снова оживало, но на выходных… Дом будто замирал. Это стало привычной деталью, как будто город выдыхал. Коннор не следил специально, но начал понимать: Патрик куда-то исчезает. Постоянно. И если он уходит в пятницу вечером, то, значит, весь уикенд Эйвери один. И в эту субботу Коннор решился. Долго стоял у обочины, мнул краешек фланелевой рубашки в пальцах и наконец пересёк улицу, ощущая, как сердцебиение отдаётся в ушах. Он постучал. Прошла минута. Другая. Он уже подумал уйти, но дверь резко приоткрылась. — Коннор? — Эйвери выглянул, его волосы были растрёпаны, а на носу сидели круглые очки. Он был в той же клетчатой пижаме, что в прошлый раз, только теперь поверх футболки накинул старый зелёный свитер, ведь сегодня как-то похолодало. — Привет… — выдохнул Коннор, удивлённо и с облегчением улыбаясь. — Я думал, ты не придёшь больше… — Эйвери вдруг по-настоящему обрадовался. Улыбка растянулась до ушей, он распахнул дверь шире. — Заходи! Никого нет. — Коннор вошёл, чувствуя, как в груди потеплело. Они сидели на кухне за старым, чуть шатающимся столом. За окном моросил дождь, стекло запотело, и Эйвери пальцем рисовал на нём узоры, спирали, сердечки, глаз. Коннор молча пил чай из белой кружки с облупившимся рисунком клубники. Было тихо, только капли стучали по крыше и чайник негромко постанывал на плите. Эйвери как будто чувствовал, что Коннору хочется говорить. Он не перебивал, просто сидел рядом, в тёплых носках, со сдвинутыми бровями и внимательным взглядом. И в какой-то момент Коннор выдохнул, коротко, как перед прыжком в воду, и сказал: —… Я такое сделал, Эйвери, мне стыдно. — Эйвери повернулся к нему, но не перебил. — О чём ты? — — В аркаде. Я встретил одного парня, смешного такого. Я и он веселились, но пришёл Генри и глянул так, и я. — он запнулся, глядя на свои руки. . — И я стал гнать на него. Громко. Сказал, что он… Ты понял, типо парней любит. Чтобы Генри не подумал, что я тоже… Такой. — он впервые посмотрел прямо на Эйвери, и голос дрогнул: — Мне было так страшно. Он потом ушёл просто… — тишина, казалось, стала гуще. Эйвери не говорил. Только моргнул пару раз, убрав руку со стекла. Потом он осторожно подвинул кружку Коннора ближе, как будто так мог дать ему опору. Коннор немного поёжился на жёстком деревянном стуле, проводя пальцем по краю кружки. Он только что закончил рассказ, слова рвались из него неуверенно, но с каждым новым предложением он чувствовал облегчение. Говорить с Эйвери было просто. Тот не перебивал, не делал больших глаз, просто слушал и кивал, будто понимал. — А как его звали?.. — наконец спросил Эйвери, отхлебнув тёплое какао. — Того мальчика в аркаде. — — Эм… Ричи, — Коннор повёл плечом, будто хотел отмахнуться. — Невысокий, в футболке с гавайкой, кудряшки, очки… Вроде прикольный, но я тогда просто… Не знаю. — Эйвери почти сразу понял, о ком речь. Он на секунду задумался, хмыкнул и сказал совершенно будничным тоном: — А, этот Ричи… Он парень Патрика. — Коннор резко поднял взгляд. Несколько секунд он просто молча смотрел на Эйвери, будто тот вдруг заговорил на японском. — Чего? — прошептал он. — Погоди… Что? — — Ну да. Они встречаются. Типа… Давно уже. — Эйвери пожал плечами, ковыряя ногтем скол на кружке. — Я не знал, что вы с ним сцепились. Но… Патрик бы взбесился, если б узнал. — Коннор замер. Его мозг начал складывать пазл в обратную сторону. Ссора, злость, кровь, этот взгляд Патрика, когда тот выпроваживал его с крыльца… Всё стало на свои места. Он понял, что не просто вляпался, он перешёл черту, о существовании которой даже не подозревал. — Вот дерьмо… — выдохнул он, почти беззвучно. Щёки вспыхнули от стыда. — Я реально мудак. — Эйвери не ответил сразу. Он смотрел на чашку, крутя её ровно три раза по часовой стрелке. — У тебя дрожат руки, — тихо сказал он. — Съешь вафлю. Это помогает. — Коннор чуть не рассмеялся от неожиданности, но потом понял, что это забота. Просто… Такая. Когда Коннор поднялся со стула и натянул куртку, тишина кухни будто сгустилась. Он уже хотел попрощаться, как вдруг Эйвери подал голос, негромко, будто бы между делом, но с отчётливой напряжённостью: — Ты… Ещё придёшь? — Коннор обернулся. Мальчик стоял на том же месте, где сидел до этого, но его пальцы сжались в ткань рукава. Он не смотрел прямо на Коннора, взгляд скользнул куда-то рядом, чуть выше плеча, а потом снова на пол. Выражение лица было почти непроницаемым, но в этом спокойствии чувствовалось что-то хрупкое, как будто от ответа зависело больше, чем Коннор мог представить. — Я буду ждать. — повторил Эйвери, чуть яснее, чуть громче, и будто бы по шаблону. Он выдал это ровным тоном, но его руки всё ещё мяли рукав, не зная, куда себя деть. Коннор не ожидал, что кто-то так прямо скажет подобное. И вдруг почувствовал в горле пересохло. Он кивнул: — Я… Конечно. Приду.— Тогда Эйвери просто кивнул в ответ. Без улыбки, без пафоса, почти машинально. Но в этом молчаливом кивке что-то дрогнуло: доверие, простое и прямое, как у ребёнка, который научился ждать и считать шаги. Коннор сначала просто слушал. Эйвери рассказывал про ураганы, спокойно, с расстановкой, будто читал с экрана в голове. В его голосе не было ни капли волнения, зато глаза светились, когда он говорил про циклоны и вращательные движения. Он часто моргал, раскачивался взад-вперёд, иногда не смотрел в лицо, но это не мешало Коннору, он давно понял, что это нормально. Он не перебивал. Просто сидел рядом и слушал. И это было самое настоящее волшебство, потому что в такие моменты Эйвери становился собой. Настоящим. Без страха, что его не поймут. Коннор чувствовал, как внутри что-то мягкое тянется к нему. Не как в фильмах. Просто, хочется, чтобы ему было хорошо. Чтобы он знал, что может говорить сколько угодно. Что никто не будет смеяться, если он не любит прикосновений или странно отвечает. Что Коннор будет рядом, даже если Эйвери замолчит на целый день. В тот день, когда Эйвери сбился в середине фразы и замолчал, зажмурившись будто слишком много слов вдруг застряло, Коннор просто положил перед ним печенье. — Всё нормально, — сказал он, спокойно. — Не обязательно дальше говорить. — и Эйвери, ничего не ответив, просто взял печенье и кивнул. Через пару минут он снова заговорил. С того места, на котором остановился. Коннор улыбнулся. Он знал, что вряд ли Эйвери поймёт, что он чувствует. И всё равно, это было приятно. Просто быть с ним. Иногда ему хотелось взять его за руку. Только не крепко, а как-то по-особенному. Осторожно, чтобы Эйвери не испугался. Иногда хотелось просто коснуться его плеча и не отпускать. С каждым выходными Коннору становилось труднее держать себя в руках. Всё начиналось одинаково: ругань отца и дяди, взгляд недовольного кузена, и сердце, которое начинало дёргаться, как будто знал — скоро увидит Эйвери. И стоило ему войти в дом, как всё происходило быстро и просто: Эйвери был там. Со своим тёплым голосом, своими тёплыми руками, которыми он иногда зажимал уши, чтобы не слышать лишнего шума. И Коннор таял. Каждый раз. Он не знал, зачем всё это: зачем он вдруг начинает заговариваться, когда Эйвери смотрит на него; зачем бросается шутить, как клоун, от чего Эйвери часто просто моргает, не понимая. Зачем он стал приносить ему странные маленькие подарки, камешек, который «похож на луну», фигурку кота из капсулы, книжку с картинками, в которой почти не было текста. Эйвери не всегда реагировал. Иногда просто говорил: «Спасибо», ровно и просто. Иногда смотрел на подарок подолгу. Иногда сразу прятал в карман и больше не упоминал. Но каждое «спасибо» для Коннора было как солнечный свет. Он начинал улыбаться, как дурак, прятал лицо в рукав худи, а внутри всё вертелось и щекотало. Он начал вести себя по-глупому. Стал нарочно ходить по дому смешным шагом, как пингвин, чтобы Эйвери хоть улыбнулся. Иногда он уставал от себя. Садился на лестнице, сжимал лицо в руках и думал: «Зачем я снова это сказал. Зачем я снова притворился, будто споткнулся, только чтобы он подошёл». Но потом Эйвери появлялся в коридоре, слегка наклоняя голову, так, как он всегда делал, когда не понимал, что происходит. И это движение, это тихое, немного сбивчивое «Ты в порядке?», опять всё внутри переворачивало. Он был просто… Таким милым. Таким тихим, настоящим, аккуратным, как вырезанный из бумаги. Коннор не знал, как остановиться. В тишине позднего пятничного дня лучи солнца проникали через помытое окно на задний двор Хокстеттеров. Коннор сидел под липой. Мир вокруг него был похож на гобелен из приглушенных цветов — выцветший деним на шортах, тихое стрекотание цикад и отдаленный гул проходящего поезда, но взгляд Коннора был прикован к Эйвери, который сидел на земле, скрестив ноги, и тщательно выстраивал шарики, как крошечные планеты на орбите. Просто сидеть дома было скучно и неинтересно, и Эйвери решил, что им нужен свежий воздух. Сердце Коннора сжималось от нежной боли, которую он не мог точно назвать. Эйвери был другим, не только потому, что он был тихим или предпочитал общество своих собственных мыслей; это был другой способ видеть, чувствовать. Коннор как-то знал, что мир Эйвери был тонкой мозаикой из узоров и рутин, невысказанным, но глубоко понятным языком, по крайней мере, по-своему. Он пытался показать Эйвери, что он ему небезразличен, приносил ему самые яркие шарики и книги, делился любимыми комиксами, сидел рядом с ним, пытаясь уловить хотя бы проблеск удовольствия или признания. Но взгляд Эйвери оставался неподвижным, словно он слушал песню, которую слышал только он, или смотрел на вселенную, которую видел только он. Коннор чувствовал свою любовь как песню, которую хотелось спеть, но слова дрожали в его горле. Он медленно протянул руку и осторожно положил ее на плечо Эйвери. Мальчик не вздрогнул и не повернулся, он просто продолжал методично выстраивать свои шарики. Глаза Коннора искали на лице Эйвери какой-нибудь знак, улыбку, взгляд, даже проблеск понимания. Но выражение лица Эйвери было спокойным, почти пустым, но в то же время полным тихой решимости. Коннор почувствовал, как сжалось его сердце. Он хотел прервать тишину, преодолеть невысказанную пропасть между ними. Поэтому он глубоко вздохнул, пытаясь подобрать нужные слова или жесты. Вместо этого он решил продемонстрировать его любимый подход. Он залез в карман и вытащил маленький полированный шарик, который переливался голубыми и золотыми полосками. Он осторожно протянул ее, как безмолвное подношение. — Это… Для тебя. — прошептал он, голос немного дрожал. — Я подумал, что тебе понравится. — глаза Эйвери метнулись к шарику, затем к лицу Коннора. На мгновение Коннору показалось, что он увидел мерцание, возможно, микровыражение любопытства. Медленно рука Эйвери пошевелилась, но не для того, чтобы взять шарик, а чтобы слегка коснуться его пальцем, вызвав небольшую волну среди выстроенных в ряд шариков. Это был небольшой жест, но для Коннора он был как лучик солнца, признание, молчаливое «спасибо». В этот тихий момент Коннор почувствовал прилив эмоций — любовь, окутанную терпением и пониманием. Он понял, что Эйвери проявлял свою привязанность не громко и не ярко, а тонко, как легкий ветерок, который шевелит листья, только когда ты достаточно спокоен, чтобы его почувствовать. Любовь Коннора была такой же: тихой, настойчивой, ждущей понимания, которое не выражается словами. Он наклонился ближе, его голос был едва слышен. — Ты мне нравишься, Эйвери, и я просто… — руки вцепились в зелёную траву. Эти слова казались громкими, но при этом и недостаточными. — Просто хочу, чтобы ты это знал. — Эйвери посмотрел на него своими глубокими, невыразительными глазами. Возможно, он не понял всех слов Коннора, но где-то в этом взгляде Коннор поверил, что есть язык, на котором они оба могут говорить — язык доброты, терпения, любви, который не нуждается в словах, чтобы его почувствовать. И в этот момент, в тусклом летнем свете, Коннор понял, что любовь это не всегда грандиозные жесты или идеальное понимание. Иногда это просто присутствие, тихое и постоянное, вера в то, что со временем невысказанное может стать мостом, путем от его сердца к сердцу Эйвери. В угасающем свете дня воздух был наполнен ароматом цветущих полевых цветов и слабым жужжанием цикад. Коннор почувствовал тихую боль в груди, не от тоски, а от странного, нежного успокоения. Хотя их отношения не изменились, Эйвери по-прежнему предпочитал свои привычки, свои шарики, свое молчание, комиксы, и под поверхностью происходили тонкие изменения. Коннор часто сидел рядом с Эйвери, иногда на диване в гостиной, иногда на траве. Они стали намного меньше разговаривали, когда сблизились; слова казались ненужными в том пространстве, которое они делили. Но теперь Коннор заметил, что Эйвери был более склонен позволять ему быть рядом, не в том смысле, что он торопился или навязывался, а как будто он более глубоко доверял присутствию Коннора. Тело Эйвери, когда-то напряжённое и наигранно «открытое», теперь постепенно и по-настоящему расслаблялось, и Коннор ценил эту маленькую сдачу. Он помнил, как Эйвери впервые взял его за руку, нерешительное прикосновение, которое казалось хрупким секретом, переданным между ними. Теперь Эйвери позволял пальцам Коннора дольше оставаться на его руке или плече. Сердце Коннора замирало в такие моменты — маленькие победы, которые говорили о невысказанном доверии. А еще были глаза. Взгляд Эйвери по-прежнему был спокоен, но Коннор заметил в нем что-то новое, больше ясности, больше открытости. Его глаза, когда-то устремленные в далекую, невидимую точку, теперь встречали взгляд Коннора с мягким любопытством, с проблеском понимания, которое казалось мостом, соединяющим их. Когда Коннор смотрел в эти глаза, он видел не только тихого мальчика, которого он всегда знал, но и что-то более глубокое, возможно, признание, принятие или просто общий момент связи, выходящий за рамки слов. Коннор часто задавался вопросом, знает ли Эйвери, как он ценит эти маленькие знаки. Возможно, Эйвери не понимал любовь в традиционном смысле, но он позволял Коннору входить в свой мир более свободно, более охотно. Коннору было достаточно чувствовать, что Эйвери доверяет ему настолько, что смотрит ему в глаза более ясно, принимает его прикосновения, не вздрагивая и не отстраняясь. Эйвери чаще смотрел на него, его глаза смягчались, в их глубине заиграло тихое согласие. Слова были ненужны; тишина между ними была полна понимания. В этой тишине Коннор понял, что их отношения, ни романтические, ни внешне изменившиеся, тихо углубились. Это была нежная, невысказанная связь, построенная на терпении, доверии и простом присутствии. И когда солнце опустилось ниже, отбрасывая длинные тени на веранду, Коннор почувствовал спокойную уверенность, что любовь в ее чистейшей форме часто можно найти в этих тихих моментах, в пространствах, где доверие растет молча, а сердца понимают друг друга без слов. Но за последние несколько выходных что-то начало меняться внутри Коннора, медленно, как солнечный свет, скользящий по полу в конце дня. Он и Эйвери впали в спокойный ритм: встречи, переходившие в прогулки, затягивавшиеся до вечера, слова, висевшие между ними, как семена одуванчика, слишком стеснительные, чтобы приземлиться. И с каждым мгновением, каждым нежным взглядом и совместной тишиной Коннор понимал, что слово «любовь» начало терять для него свой смысл. Оно стало слишком большим, слишком расплывчатым, растянутым всем, что пыталось нести. Коннор же любил золотистых ретриверов, тёплое какао, маму и папу, коробки с мелками, консервированные персики, банановое мороженое, яблочный сок и запах лета, когда шел дождь, и та же любовь к маме с папой не равна любви к банановому мороженому. Любовь начала казаться ему коробкой с надписью «разное» — слишком общей, чтобы вместить то, что он чувствовал к Эйвери. И конкретно тогда, вечером, когда они сидели на скамейке в парке и наблюдали за утками на речке, Коннор повернулся к Эйвери и просто спросил: — Что, если мы придумаем что-то свое? Что-то, что действительно будет означать нас и… Наши чувства? — Эйвери, после паузы и тихого напева, предложил это: — «Обожаю тебя»? — и вот так, это стало их. С тех пор они вписывали его в маленькие записки, улыбались, когда один из них шептал его тихо, едва слышно, но невозможно игнорировать. Мое любимое чудо. Не любовь, не симпатия, не влюбленность. Просто что-то хрупкое и странное, полностью принадлежащее им, как тайный язык. Все началось мягко. Как прикосновение пера или тишина перед снегом. Сначала Коннор этого не заметил, только тепло, легкость, какое-то невысказанное предвкушение, которое охватывало его, когда приближался уик-энд. Пятничные вечера стали казаться ему тишиной, как будто занавес поднимается, открывая что-то нежное и неповторимое. Эйвери обладал тишиной, которое не было молчанием. Он не требовал внимания, не гонялся за ним и не умолял о нем, он просто был рядом, и своим присутствием он как будто открывал невидимую дверь в воздухе вокруг себя. Находясь рядом с Эйвери, Коннор чувствовал себя более уравновешенным. Более мягким. Но также нелепо глупым самым запутанным и волнующим образом. Его предложения спотыкались друг о друга. Он слишком громко смеялся над вещами, которые на самом деле не были смешными. Он обнаруживал, что смотрит бездумно, загипнотизированный мягким, ритмичным морганием Эйвери, когда тот сосредоточивался, или движением его рук, когда он что-то объяснял — изгибающимися, вдумчивыми, точными. Не было ни одного момента, когда Коннор мог бы сказать: «Вот оно. Вот где все началось». Это расцвело фрагментами. В наклоне головы Эйвери, когда он слушал. В слабой, странной улыбке, как будто он не совсем знал, как улыбаться, но хотел попробовать. В том, как он всегда казался смотрящим не на вещи, а в них, как будто мир был головоломкой, которую только он был достаточно терпелив, чтобы понять. Коннор чувствовал, как он меняется. Он лежал ночами без сна и думал о том, как звучал голос Эйвери, когда он был взволнован, или о том, как его рукава всегда были немного длинноваты, и он заправлял в них пальцы, как будто это была привычка, от которой он так и не избавился. Он стал более осторожным в своих словах, более внимательным в его присутствии. Он начал носить с собой две коробки сока вместо одной. Он замечал вещи, которые нравились Эйвери: квадратные крекеры, определенные цвета, мягкая музыка, носки с узорами, ураганы и игры связанные с постройками. Но больше всего его трогало то, как Эйвери заставлял его чувствовать себя замеченным. По-настоящему замеченным. Как будто Эйвери не просто замечал его, но понимал в нем что-то, для чего он еще не нашел слов. С Эйвери Коннор не чувствовал себя беспорядочным клубком шума и путаницы. Он чувствовал, что имеет смысл. Что, может быть, он в порядке таким, какой есть. Может быть, даже, чем-то хорошим. И это чувство, медленно растущее благоговение, не было чем-то громким. Это никогда не было фейерверком. Это был нежный ритм замедляющегося сердцебиения. Рука, которую держали чуть дольше, чем нужно. Взгляд, пронесенный как секрет в пространстве между предложениями. Он никогда не говорил «я люблю тебя». Эти слова казались ему слишком изношенными, слишком несерьезными для того, что укоренилось в нем. Поэтому он говорил «обожаю тебя». И Эйвери, мягко моргнув и медленно кивнув, ответил ему тем же. И когда он услышал это, когда увидел, как губы Эйвери произносят эти невозможные слоги, ему показалось, что кто-то прошептал песню ему в ухо. Не любовь. Пока нет. Возможно, никогда не будет в том смысле, в котором это понимают в рассказах. Но что-то более редкое. Что-то, что только они знали, как назвать. Коннор и не заметил, как июль проскользнул сквозь пальцы. Вроде бы ещё вчера они шли вдоль мокрого пирса, кидая хлеб чайкам и обсуждая какую-то глупость про мультфильмы, а теперь жара стояла вязкая, как мед, и листья на деревьях уже не играли, а просто дрожали в полуденном мареве. Ветер стал мягким, воздух — томным, и по вечерам стрекотали сверчки, как бы напоминая: время уходит. И только тогда, когда кто-то вскользь обронил: «Август уже через пару недель», в Конноре что-то словно оборвалось. Август. Портленд. Возвращение. Он должен был уехать. И вдруг вся жизнь, которой он жил этим летом, жизнь, полная шёпотов, соков в пакетиках, сидения на корточках в траве рядом с Эйвери, этих маленьких тёплых мгновений, таких простых и таких бесценных, вдруг показалась хрупкой, как плёнка на мыльном пузыре. Скоро всё лопнет. И останется только пустота, пронзённая тем, что он так и не поцеловал его. Это резало. Даже не потому, что он жаждал поцелуя как действия. А потому, что этот поцелуй стал бы печатью: не словом, не жестом, но признанием. Тихим, робким, трепетным. Но настоящим. Всё это время он носил внутри желание, осторожное, как бабочку на ладони, дотронуться до Эйвери не из любопытства или страсти, а из чистой, искренней любви. Но не осмеливался. Эйвери не был тактильным. Иногда морщился, когда кто-то случайно касался его руки. Иногда вздрагивал, если его обнимали слишком резко. Это было частью его мира, частью того, как он чувствовал пространство и людей. Коннор уважал это. Он учился читать Эйвери иначе, по выражению глаз, по интонации, по тому, как тот позволял ему просто быть рядом. Это было достаточно. Почти. Но в августе всё должно было закончиться. И мысль о том, что он так и уедет, не коснувшись губ Эйвери, не запомнив вкус этого лета на вкус, была… Невыносимой. Ему становилось обидно. Почему? Почему, когда он наконец нашёл кого-то, кого полюбил до глубины, ему нельзя было любить его полностью? Он ловил себя на том, что воображает: вот они сидят в тени, Эйвери читает, а он просто, мягко, тянется вперёд и касается его губ, осторожно, как дуновение. Не навязчиво, не требовательно. Просто чтобы показать: я здесь, я обожаю тебя, ты — моя любимая часть лета. Но он боялся. Боялся испортить. Боялся, что Эйвери отшатнётся, замкнётся, что эта бабочка испугается и упорхнёт, оставив за собой только след из пепла. И потому он молчал. Но однажды утром Коннор проснулся с тяжёлым, но ясным чувством, что пора всё менять. Тот тихий страх и неуверенность, что сковывали его эти месяцы, вдруг отступили, оставив на их месте решимость. Ещё немного ждать было нельзя. Нужно было сказать то, что он носил в сердце, пока всё не растворилось в уходящем лете. Он хотел начать с поцелуя, но не сейчас. Это должно было быть на десерт, финалом, нежной и хрупкой наградой за все пройденные шаги. Сначала исправить то, что осталось неправильным, что тянулось как тень. Он вспомнил Ричи. Тот странный, шумный парень с толстыми очками, которого он так несправедливо обидел, боясь показаться слабым перед Генри. Сейчас стыд жёг его изнутри, и мысль о том, чтобы загладить вину, приносила странное облегчение. Когда Коннор подошёл к дому Патрика и Эйвери, он почувствовал тяжесть взгляда Миссис Хокстеттер — холодного и недоброжелательного, словно она видела в нём чужака, которого нужно держать на расстоянии. Но отец встретил его иначе, дверь открыл именно он, и, кивнув, мягко пропустил внутрь, словно признавая право Коннора быть здесь. Войдя, Коннор ощутил знакомую смесь тревоги и надежды. Здесь, среди этих стен, среди этих людей, ему предстояло сделать первый шаг навстречу тому, что он боялся назвать словами, но что пылало в груди ярче любого солнца. Коннор поднялся по лестнице, тихо, будто боялся спугнуть само своё намерение. Сердце колотилось. Не так, как от страха. Скорее — как от чего-то важного, что должно вот-вот произойти, как перед шагом на сцену, когда слова уже выучены, но голос ещё дрожит. Он остановился перед дверью Эйвери. Постучал дважды. Сдержанно, но твёрдо. — Войди… — прозвучал голос изнутри. Немного сонный, немного настороженный, как всегда. Коннор не ждал. Он толкнул дверь и шагнул внутрь. Эйвери сидел на полу у окна, перелистывая какую-то тонкую, почти ветхую книжку, возможно, очередной справочник по природным явлениям. Он поднял голову, взглянул на него без какого-либо удивления или раздражения. — Привет… — сказал Коннор и остановился рядом. Он смотрел на Эйвери, как смотрят на единственную верную дорогу, когда теряешься. — Привет, — спокойно отозвался Эйвери. — Что-то случилось? Ты какой-то нервный. — Коннор замолчал на мгновение, собрался. Потом сел напротив, поджав ноги. Слишком близко, но Эйвери не отодвинулся. — Я… — начал он, — Я должен кое-что сделать. И я… Хочу, чтобы ты знал. — Он вздохнул. — Я собираюсь извиниться перед Ричи.—Эйвери моргнул. Его пальцы медленно закрыли книгу. — Это потому что ты чувствуешь вину? Или потому что хочешь, чтобы я тобой гордился? — Коннор растерянно улыбнулся, но в его глазах можно было прочесть его намерения: они серьёзны. — Обе причины. Но в первую очередь, потому что больше не хочу быть тем человеком. Тем, который делает вид, будто ему всё равно, который защищает себя, причиняя боль другим. Я вёл себя ужасно. С ним. С тобой. С собой… — Эйвери отвёл взгляд, медленно покачал головой. — Ты не был ужасным, тем более со мной.— тихо сказал он. — Ты был испуганным тогда, в аркаде, а это разные вещи.— — Я и сейчас испуган, Эйв. Но я всё равно пойду. Потому что, если я не сделаю этого, то не смогу по-настоящему двигаться дальше. А я хочу двигаться. Вперёд. С тобой, или хотя бы рядом с тобой. — на этих словах Эйвери посмотрел на него. Долго и внимательно. А потом кивнул. — Хорошо. Иди. Ричи живёт на 271 Уэйли-Лейн, там такой тёмно-красный дом. — Коннор немного растерялся от этих слов, и неуверенно спросил: — Ты не хочешь пойти со мной? — — Нет, — покачал головой Эйвери. — Это должно быть только твоё, но я буду здесь, когда ты вернёшься. — Коннор кивнул, едва сдерживая улыбку. Ему хотелось обнять его. Касаться. Но пока он только встал. И, прежде чем выйти, остановился в дверях: — Спасибо, что ты у меня есть, Эйвери, я обожаю тебя… — Эйвери мягко улыбнулся, чуть-чуть, так, что эту улыбку мог бы понять только он. — Удачи, Коннор. — Коннор шёл к дому Ричи. Кажется, каждый шаг вгрызался в землю. Ветер, прежде ласковый и летний, теперь дул ему навстречу, будто пытался остановить. Асфальт под ногами казался слишком громким, слишком реальным, в этом августовском утре, наполненном тревогой, всё вокруг будто бы знало, куда он идёт. И зачем. Он уже сто раз проигрывал в голове этот разговор. И сто раз всё звучало фальшиво. Не хватало слов, тонов, интонаций. Как можно извиниться за то, чего сам до конца не понимаешь? За то, что ранило, разрушало, ломало, не только Ричи, но и их общую память, непродолжительную дружбу? Он вспомнил, как Ричи смешно шутил, болтал обо всём. Как прикрикивали друг на друга за тупые ошибки и смерти. И вот теперь между ними лежал глухой вал, каменный, ледяной, и этот путь к дому был как восхождение на него, в одиночку, с трясущимися руками. Сердце билось в груди, как у пойманного зверька. Он знал: Ричи мог и не простить. Мог даже не открыть дверь. Мог и, может быть, имел право, просто отвернуться. Но Коннор должен был это сделать. Не ради прощения. Ради честности. Ради того, чтобы в будущем смотреть себе в глаза. Он остановился у знакомого дома. Дом был таким же, как всегда, только сейчас он казался выше, строже, равнодушнее. Коннор глубоко вдохнул. И понял, что дрожит. В груди стоял ком. Он почти услышал, как его мысли спорят друг с другом: «Развернись. Уйди. Он не хочет тебя видеть». «Нет. Ты обязан. Хоть раз в жизни — не трусь». Он подошёл к двери. Постучал. Один раз. Тихо. Потом ещё. И замер. Тишина внутри казалась вечной. Дверь скрипнула — и открылась. Коннор уже успел прикинуть в голове, как встретится с Ричи: неловкая улыбка, может, какая-то шутка, а потом — главное. Но всё пошло наперекосяк с первой же секунды. На пороге стоял Патрик. Высокий, хмурый, босой. Без футболки, только в старых джинсах, висящих на бёдрах. Волосы взлохмачены, ключица выступает резко и будто вызывающе, а на губе, след укуса или поцелуя, что неясно. Он смерил Коннора тяжёлым, недовольным взглядом, как будто тот не в дверь постучал, а влез в чужую постель. — Чего тебе? — спросил Патрик сухо, голос хриплый, будто только что проснулся. Коннор сглотнул. Сердце гулко бухнуло где-то под горлом, но он, сжав кулаки в карманах, выдохнул и выпрямился. — Мне нужно поговорить с Ричи… — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Это важно. Я… Хочу извиниться. — Патрик не сразу ответил. Глядел оценивающе, не как человек, а как сторожевой пёс, которому дали команду «фас», но он всё ещё думает. Потом медленно отступил назад в коридор, приоткрыв дверь чуть шире. — Подожди, — буркнул он и, не глядя больше, ушёл вглубь дома. Через минуту, тянущуюся как мокрая вата, Патрик снова возник в проёме. Всё такой же голый по пояс, с усталым, раздражённым выражением на лице, будто это не он только что уходил «звать» кого-то, а Коннор потревожил его после бессонной ночи. — Он не хочет с тобой разговаривать. — сказал Патрик без капли эмоции. Коннор нахмурился. — Но я не слышал, чтобы ты вообще отходил. Ты стоял тут всё это время. — Патрик приподнял бровь и склонил голову на бок, будто сам факт, что его уловка раскрыта, ничуть его не смущает. Напротив, он разозлился. — Ты что, следишь за каждым моим шагом теперь, а? — Он сделал шаг вперёд, заполняя собой всё пространство дверного проёма. Его голос стал резким, колючим: — Слушай сюда. Не смей подходить к моему Ричи. Держись от него подальше, ясно? Ты уже и так ему столько боли принёс, что мне тошно смотреть, как он об этой ситуации до сих пор переживает. — Он говорил без сдерживания, сквозь зубы, с нарастающей злостью: — И не строй из себя невинного. Я в курсе, что ты к моему брату неровно дышишь. Видел, как ты на него смотришь. Ты мне вообще не нравишься, Бауэрс. — он на секунду затаил дыхание, а потом с едва заметной улыбкой, той, в которой больше яда, чем радости, добавил: — Я просто дам своему братишке встать на эти чёртовы грабли. Пусть сам получит по башке, иначе не поймёт, какой ты, по-настоящему уёбан и трус, раз из-за собственного страха пошёл на поводу у этого дауна-Бауэрса и опозорил моего Ричи. — в груди Коннора всё упало. Как будто весь воздух в нём замер. Он чувствовал, как краснеет от унижения, как горят глаза, не то от злости, не то от боли. И вместе с этим отчаянное желание не уйти. Остаться. Досказать. Но Патрик смотрел так, будто только и ждал момента хлопнуть дверью перед его лицом. Внезапно за широкой фигурой Патрика что-то шевельнулось. Коннор успел заметить движение краем глаза, и в следующий миг из-за плеча парня выглянул сам Ричи. Без очков. В растянутой, почти до колен, футболке Патрика с выцветшим рисунком кота Тома из «Том и Джерри» на груди. Волосы Ричи были растрёпаны, будто он только что проснулся или долго лежал, уткнувшись в подушку. Щёки раскраснелись, от смущения, сна или чего-то ещё. Он выглядел… Удивлённым. Он недоуменно оглядел стоящих друг напротив друга Патрика и Коннора. Глаза чуть прищурены без очков. И тот взгляд, брошенный на Коннора, отрывистый, полный какой-то нежданной тревоги, мгновенно заставил того сорваться с места. — Ричи, подожди… Пожалуйста! — Коннор шагнул вперёд, игнорируя злой выдох Патрика. — Дай мне просто поговорить, прошу. Я должен тебе всё объяснить. И, и извиниться. Я не мог просто не прийти. Я с ума схожу, правда. — Ричи всё ещё не говорил ни слова. Он сжал пальцы в краях футболки, и взгляд его чуть дрогнул. Плечи напряжены, будто он борется сам с собой. Но потом, всё же, почти незаметный кивок. Нерешительный, как «да», сказанное шёпотом внутри себя. Патрик, словно получив пощёчину, медленно повернул голову к своему парню. — Серьёзно? — процедил он. — После всего, Рич? — Ричи не ответил. Лишь чуть отодвинулся в сторону, освобождая проход, и сделал шаг назад. Губы его дрогнули, будто он хотел что-то сказать, но передумал. — Ладно, — рыкнул Патрик. — Но не долго. И если ты хотя бы… — — Я ничего не сделаю, — Коннор поднял руки. Его голос был тихим. Искренним. — Я просто хочу поговорить. — Патрик тяжело вздохнул, ненадолго задержал на Конноре злой, предупреждающий взгляд и нехотя отступил, позволяя ему войти. И в ту же секунду всё вокруг стало звучать иначе, как будто он перешёл невидимую черту, и теперь у него, наконец, появился шанс. Пусть и очень хрупкий. Кухня в доме Ричи была слишком чистой, какой-то странной, почти стерильной чистотой, от которой хотелось поёжиться. Холодный свет из окна ложился на поверхность стола, разделяя комнату на две половины: одну, залитую серым утренним солнцем, другую, темную, пахнущую вчерашним кофе и чем-то железистым, будто кровью из разбитой губы. Коннор сидел, сгорбившись, руки у него дрожали, как у наркомана на детоксикации. Он уставился на узор на столешнице, мелкие, будто порезанные ногтем линии, и проглотил слюну. — Эм… Слушай, — начал он, и голос его был глухой, почти по-детскому тонкий. — Прости… Прости, что тогда обозвал тебя. Типа… Этим словом. Это было… Подло. — Ричи, сидящий напротив, приподнял бровь. Усмешка, появившаяся на его лице, была всё та же — хлёсткая, чуть насмешливая. — Словом «гей»? — уточнил он. — Так я и есть гей. Я встречаюсь с Патриком. — — Я знаю, — он неловко сглотнул. — Эйвери сказал. Но всё равно, я вёл себя, как мудак. Тогда, в аркаде. И… Я просто хочу, чтобы ты знал: мне стыдно. Очень. — наступила пауза. Ричи молчал. Его лицо дрогнуло, будто он что-то вспомнил. Что-то острое. Может, вечер, когда он пришёл к Патрику в слезах после того инцидента. Или когда рыдал белугой в ванной Хокстеттера, зажав рот рукой, но потом он выдохнул. — Окей, — сказал он. — Извинение принято. Не парься больше. — Коннор поднял взгляд, и на секунду между ними промелькнуло что-то странное, непонятное, почти светлое, но длилось это недолго, потому что в следующую секунду в кухню ворвался Патрик, с разъярённым лицом. Он схватил Коннора за ворот футболки и потащил к двери, как бродячего пса. — Извинился? А теперь вали отсюда. — процедил он сквозь зубы. — Гад такой, не надо было тебя вообще впускать. Тебе не место в его жизни. Ты его чуть не сломал, а теперь приполз, глазки строить? — — Патрик, — вмешался Ричи сзади, осторожно. — Успокойся, он же извинился. — Но Патрик даже не оглянулся. — Нет, Рич, — сказал он. — Люди, как он, меняются только на словах. Пошёл вон, Коннор! — он распахнул дверь и, не дожидаясь, вышвырнул его наружу. Воздух снаружи был горячим, будто сгоревший тост. Коннор покачнулся на ногах, будто его ударили. Он не сопротивлялся. Только глянул через плечо. Ричи стоял в дверях, опершись плечом о косяк. И в его взгляде было всё: и прощение, и усталость, и что-то такое, от чего внутри Коннора всё похолодело. Он кивнул почти неуловимо, и Коннор ушёл. С гулом в груди и солью на губах, которую не приносил ветер. Коннор шёл к Эйвери, будто бы не по асфальту Дерри, а по льду — лёгкий, осторожный, с ощущением, что любое неосторожное движение может расколоть его на части. Внутри всё дрожало от уязвимой, тонкой радости: Ричи простил его. Пр-о-с-т-и-л. Это слово перекатывалось в груди, как мраморный шарик, тяжёлый, но гладкий, с глухим, почти нежным стуком об рёбра. Небо над головой было серым, и откуда-то тянуло запахом дождя и чьих-то стриженных кустов. Ветер поднимал пшеничные кудри на затылке, и Коннор иногда касался шеи ладонью, как будто что-то хотел проверить. Как будто только что сбежал из сна, в котором всё могло бы быть иначе: Ричи мог не выйти. Патрик мог не впустить. Он мог струсить. Но нет, всё случилось. Он сделал это. Плечи его были чуть расправлены, спина, ровнее обычного. Патрик вышвырнул его с грубостью, это да. Это было, но даже это не имело значения. Коннор был как человек, которого окунули в ледяную воду, и теперь каждый шаг казался откровением: вот дерево, которое он раньше не замечал, вот трещина на асфальте, вот дом, в окне которого сидит чья-то кошка. Всё живое, всё настоящее. Он засунул руки в карманы штанов, поднял голову к небу и позволил себе тихо улыбнуться. Он не был героем. Он не знал, получится ли у них с Ричи хоть когда-нибудь стать друзьями снова, но он извинился. Он попытался. Он не сбежал. А это, как ему казалось, уже было почти как победа. Коннору дверь вновь открыл Мистер Хокстеттер, и мальчишка влетел в дом, словно весенний ветер, с порывом, с горячей грудью, с сердцем, которое будто впервые научилось биться правильно. За спиной мягко хлопнула дверь, и всё вдруг снова стало тише, ровнее, будто даже тиканье часов на кухне перестроилось под его шаги. Он знал, куда идти, сколько раз уже бывал здесь, сколько раз перебирал каждый уголок этого дома в своей памяти, будто это и был единственный безопасный мир. Родители Эйвери были в гостиной, обсуждали что-то про семейные фотографии и отпуск, кажется, но Коннор почти не слышал, его внимание было вытянуто, натянуто как струна, только в одно направление: кухня. Там, при свете лампы с жёлтым абажуром, у столешницы стоял Эйвери. С чуть растрёпанными от домашнего уюта волосами, с очками для чтения, сползшими на нос. Увидя Коннора, он что-то сказал, тихо, привычно, глядя в сторону, может, что-то о циклоне, но Коннор его не слушал. Он подошёл к нему беззвучно, медленно, как к птице, которую боишься спугнуть. Остановился рядом. Эйвери поднял на него взгляд, удивлённый, тёплый, всё ещё говорящий. — Можно? — прошептал Коннор. Голос его дрогнул, и не потому, что он боялся отказа, он просто знал, что это важно. Важно спросить и важно уважать. Эйвери моргнул, удивлённо. Покраснел, как от внутреннего жара, и медленно кивнул. Коннор вытянул руку, снял с него очки для чтения, бережно, как снимают повязку с открытой раны. Эйвери прищурился от света, чуть повернул голову, и тогда Коннор, обхватив его лицо ладонями, склонился ближе. Их губы встретились несмело, не как взрыв, не так страстно, как в фильмах. Простое, нежное касание двух людей, которые хотят быть осторожными друг с другом. У Коннора было ощущение, что он целует лунный свет, воду, мечту, что-то такое, чего не может быть, но вот оно, настоящее, дышащее. Эйвери замер на миг, потом дрогнул, выдохнул. Его губы были тёплыми, мягкими. Коннор не торопился. Он хотел, чтобы этот момент длился вечно. Он чувствовал, как пальцы Эйвери сжимаются на краю стола, как его щёки греются под руками. И в этот короткий миг Коннор понял: ему не нужно больше ничего.
5 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)