***
На пятом курсе университета декан французской филологии Изольда Павловна крючковатым зонтом с ажурной оборочкой полушутя-полусерьезно отгоняла свору мальчишек-математиков от своих золотых медалисток. Она сама много лет назад, будучи золотой медалисткой, также смеялась над шутками одного мальчишки-математика. А потом влюбилась в него по-страшному, вышла замуж и вместе с заботливо упакованными обедами всё подкладывала в его портфель разные книжки, а он взахлёб рассказывал ей про какого-то Линуса Торвальдса. Спустя двенадцать лет борьбы цифр, законов, ядер и слов, закрученных классиками в нерушимость, их брак застыл печатью на пятнадцатой странице паспорта. – Вот они все трубят про Тьюринга: отец компьютеров, спас весь мир, придумал машину! А у кого ни спроси — никто не знает, как он жил, чем он жил, помимо этих чёртовых машин! Кого любил? Человек, который раскусил, как мыслит машина, умер от того, что общество так и не поняло, как мыслит человек. В этом и вся разница: одни создают алгоритмы, а другие — сострадание. Так что мой вам совет, девочки: не дай Бог, свести жизнь с человеком, который читает о Тьюринге сквозь призму машин, а Моруа или Экзюпери и вовсе не держал в руках. Потому что человек, не читавший Экзюпери, никогда не сможет увидеть настоящего неба и…сострадания.***
Всё стало вдруг некрасивым: от перекатов рождественских огоньков на бесконечных ярмарках до огромных белых снежных хлопьев, что раньше вспарывали кожу мурашками. И весна эта дурацкая! В ней было не укрыться ни от грозовых дождей, ни от постливневых насморков с опухшим горлом, ни от его «везу тебе варенье из шишек, жди». Вот зачем же он запоминает каждое её слово? И про то, что в детстве её лечили вареньем из шишек? Зачем всегда садится подле и спрашивает, как дела? Они ведь даже не друзья, так…коллеги из разных отделов. Неужели он не понимает? Между ними сотни непрочитанных страниц и тысячи неразделенных слов восхищения! Целая страшная культурная пропасть! — Пап, ну вот зачем ты мне тогда, в детстве, читал этого Экзюпери? — под мартовским солнцем грелась разбухшая от закладочек книга. — Сейчас бы жила и жила себе. Просто. А не так… — Я тебе и Хемингуэя читал. — И его — тоже. Папа добродушно хмыкнул в пушистые пепельные усы, отпил густую пенку крепкого кофе и коснулся хрупкой руки дочери своей. — Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь. Да разве не увидишь? Когда он в липком и жарком июле случайность за случайность оказывается рядом. А вокруг её невпопадошно разбросанных слов начали крепнуть его новые привычки? Да разве не увидишь, когда сама еле как успеваешь отвести взгляд? Очертания самолёта вновь вспыхнули под тонкой тканью хлопкового платья и от внутреннего разлома захотелось расплакаться. Уткнуться лбом в его островатое плечо, пока они ехали на метро до её дома и хныкать беспрестанно, некрасиво морща лицо, не обращая внимания на людей вокруг… А потом, может быть едва заметно, лишь подушечками пальцев коснуться его напитанных солнцем волос. — Ты мне, кстати, вначале жутко не понравилась. Говорила таааак много и вела себя, будто всезнайка, но приходилось тебя терпеть, — в июльских сумерках свет фонаря едва-едва пробивался сквозь пышную пахучую листву липы, но озорную его улыбку все равно было не скрыть. Настоящую, живую, от которой резиновый носок прошлогодних Vans-ов как-то сам собой в смущении принялся ковырять камушки разбитой подъездной ступеньки. — А сейчас что же? Ветер нырнул под кожу, обсыпал мурашками руки и оголенную спину в вырезе платья, пока он цепко всматривался в любопытство ее глаз. — А сейчас вот, — он повернул к себе болтающуюся на спине бананку и на секунду замер. Смотрел бесконечные несколько секунд в её лицо и неосознанно вновь потянул губы в улыбке, — сейчас вот, — и в руках его твердый корешок. Бордовый, с золотым тиснением «Антуан де Сент-Экзюпери. Избранное».