Цензура ада

R
Завершён
29
1
Фэндом:
Размер:
14 страниц, 4 558 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 5 Отзывы 12 В сборник

сила-благо.

Настройки
Сону проснулся около полудня, как обычно. Точнее, не проснулся, а вынырнул из вязкого сна, где страницы книг летали в воздухе, но никто не читал их.  Стены комнаты были пожелтевшими, с подтеками в углах, словно дом тоже давно устал. Дождь барабанил по узкому карнизу, капли стекали по стеклу, сквозь мутное окно всё казалось выцветшим. Даже собственное лицо в отражении. Ким встал, босыми ногами наступив на холодный пол, машинально прошёл на кухню — узкую, проходную, где пахло сыростью, старым газом и чем-то неуловимо знакомым, словно из детства. Там, на облупленной полке, стояла его вечная банка с растворимым кофе. Дно её было почти пустым, но Сону высыпал остатки в чашку. С таким же спокойствием, с каким мог бы высыпать даже пепел. Вода закипела быстро. Чайник был старый, с покрытым копотью носиком. Сону налил кипяток, размешал и поднёс чашку к губам. Горечь расползлась по нёбу, обожгла горло, Ким даже не моргнул.  Сидя на табурете у окна, Сону курил. Сигареты были самые дешёвые, с приторным запахом и излишней горечью. Он курил молча, глядя, как дождь снова смешивается с дымом. И думал: сегодня он снова попробует. Снова будет писать, несмотря ни на что. Письменный стол Кима стоял в самой глубине комнаты — прямо напротив облупленного зеркала, которое он не менял. Бумаги были разложены аккуратно, карандаши заточены, а клавиатура старалась не скрипеть.  Сону включил лампу с тёплым, но тусклым светом — и начал писать.  Слова приходили медленно. Они царапали горло изнутри, вырывались сквозь пальцы. Он писал о боли — как всегда. О детстве, где был только шум воды из крана и ожидание чьих-то шагов. О городе, где улицы запоминали имена мёртвых лучше, чем живых. О теле, которое хочет исчезнуть, но каждый день снова просыпается. Слова были тяжелыми, вязкими, как патока. Его тексты были живыми, но пугающе честными. Он знал — это не читают. Это не продают. Это не публикуют. 

Это не нужно.

Сону уже много лет не получал ответов от издательств. Кто-то писал: «Слишком странно». Кто-то: «Вы пугаете читателя». Кто-то не писал вовсе. И всё же он продолжал. Словно не он писал, а сам воздух в этой квартире требовал: 

Пиши или исчезни.

Была глубокая ночь, когда Сону устало откинулся на спинку стула и крепко зажмурил глаза.  Текст был закончен. Очередной. Никому не нужный. Ким встал, прошёлся по комнате, налил себе ещё кофе. Горькая гуща села на дно чашки, он выпил всё до капли.  Открыл окно. Дождь почти закончился, лишь редкие капли ещё падали на подоконник. Сону курил долго. Сигарета тлела, но не гасла — точно как и он. Ким выдохнул, закрыл глаза и прошептал в темноту: — Хочу, чтобы обо мне услышали. Хочу, чтобы меня читали. Хочу оставить след. Хоть ценой души. Мир на секунду замер. Лампа мигнула. Затем — погасла. Стало темно. Не просто — темнота, а словно ткань времени оборвалась. Воздух сгустился, потяжелел. Сону не испугался — не сразу. Он просто стоял, вглядываясь в серую тень возле окна. И вдруг… кто-то сидел на подоконнике. Юноша. Очень молодой, почти пубертатный подросток. Черное длинное пальто, блестящее в темноте, как дорогое оливковое масло. Кожа — бледная до прозрачности. А волосы — ярко-красные, слишком неестественно, как огонь на фоне серого дождя. Он улыбался. Улыбка была зловеще красивая, но в ней ярко чувствовался привкус — как у перегорелого сахара в карамели. — Призвал? — спросил он, не двигаясь. Голос был легкий, как весенний ветер. — Или просто хотел поговорить? Сону не мог вымолвить ни слова. Но, что странно, внутри не было страха. Только тихое узнавание. Так, наверное, узнают смерть, когда она наконец приходит. Юноша протянул свёрнутый лист бумаги. В воздухе запахло чернилами, горелыми перьями, костром и чем-то сладким, как сахар, растопленный на сковороде. Сону взял договор. На нём была одна-единственная фраза: «После смерти твои слова дойдут до всех. Но пока ты жив — никто не прочитает ни строки». Ким взглянул на незнакомца. Тот коротко кивнул, всё так же улыбаясь. Сону, без лишних раздумий, поставил подпись. В тот же миг всё вокруг стало тише. Даже дождь исчез. Юноша с ярко-красными волосами медленно соскользнул с подоконника, встал, потянулся, точно как хитрый кот, и прошёлся по комнате. Остановился рядом с Сону, наклонился к уху: — Пиши искренне. Твои боли станут чьей-то библией. И исчез. Словно и не было вовсе. А Сону остался — наедине с пустотой, собственными чернилами и кофе, что остыл на подоконнике. Лишь от перегоревшей лампы шёл лёгкий дымок, напоминающий, что Ким ещё в этом мире. Ещё его никто не читает.

Нельзя быть добрым, если ты дьявол.

Особенно — в аду.

Хисыну твердили это с самого падения души. Слишком идеален для человека, слишком добр для дьявола.  Ли стоял у стены, облокотившись на ржавую решётку. Под ногами кипел прозрачный чёрный туман, в котором плавали обрывки фраз, несбывшихся желаний и выдохов последнего «прости».  Здесь всё дышало пеплом. Даже воздух имел вкус пепла — с примесью бурбонской ванили, если вслушаться. В аду было шумно. Кто-то кричал. Кто-то спорил. Кто-то опять устраивал суд над самим собой. Кто-то придумывал новый способ страдать — эстетично, громко и чрезмерно театрально. А Хисын… Хисын просто курил.  Он действительно был хорош на Земле. Там его звали как только не звали: посланник, вдохновение, исчадье, рок, искушение, муза, проклятие. У него было лицо рок-звезды, пластика лисы и улыбка хищника. Его появление означало: будет красиво. Но здесь… — Эй, Хисын, — снисходительно. Из тумана появился Джей — привычно одетый в чёрную водолазку, из-под которой выглядывала цепочка из слёз людских обид. У Пака всегда были идеально уложенные волосы и руки, по которым ползали золотые черви — воплощения чьих-то зависимостей. — Снова на поверхности милуешься? Подписал очередного беднягу? Хисын не обернулся. Лишь затянулся и медленно выдохнул в воздух кольцо дыма, схожее на лицо, изумленное в ужасе. Затем всё же медленно кивнул: — Подписал. Талантливый писатель. Говорит, хочет, чтобы его читали. — Хисын-Хисын, — Джей коротко рассмеялся. — Опять ты со своими талантливыми израненными душами. Пак подошёл ближе, с интересом склонившись. Цепочка вынырнула из-под водолазки, Ли бесстыдно уставился на неё. — Опять нашёл себе одинокого человечка, который мечтает о каком-то смысле жизни, а ты вместо того, чтобы сломать — сочувствуешь. Хисын, ну ты правда такой жалкий? Ли промолчал. Лишь опустил взгляд — под ботинками металась чужая фраза: «Я хочу, чтобы меня любили». Хисын наступил на неё. — Знаешь, в чём твоя проблема, — продолжал Джей, — ты не настоящий дьявол. У тебя шикарное лицо, образ, внешний вид, лукавая харизма. Но ты никогда не пользуешься этим правильно, — он прищурился. — И потому ты здесь никто. Неудачник. Свет ада. — Может, мне и не надо быть кем-то здесь, — бросил Хисын тихо. Ли медленно, грациозно развернулся, бросив окурок прямо в туман. — Я не для вас. Я для них. — О да, — закатил глаза Джей. — Опять началось. Люди-люди-люди. Они тебя съедят, Хисын. Они же тебя и сожгут. И будут благодарны, что ты дал им огонь. — Но хоть прочтут, — отозвался Ли и ушёл.

Покажи им свою библию боли. Только не ной, когда её перепечатают без имени.

Под утро пошёл снег. Сначала неуверенно — пара растерянных хлопьев на чёрном асфальте, который ещё парил после ночного дождя. А затем — словно сама тишина обрела форму, и улицы стали мягкими, белыми, словно приглушёнными.  В квартире у Сону было холодно. Отопление работало плохо, а старый плед, которым он укрывался, отвратительно пах сыростью и бумагой. После той ночи Ким не писал. Просто сидел у окна, как всегда, с чашкой горького, уже остывшего кофе и смотрел, как снег медленно оседает на крышах, проводах, перилах балконов напротив . Мир казался тише, чем обычно. Словно действительно что-то изменилось. Сон урывками возвращался в голову: окно, тень, лицо с ядовитой улыбкой, слова, пульсирующие в черепе:

Пиши искренне. Твои боли станут чьей-то библией.

Он думал, что забудет. Что, может быть, всё это было галлюцинацией — от кофе, от недосыпа, от одиночества. Но на столе по-прежнему лежал лист с подписью. Его же подписью. И по-прежнему — ни одного звонка от издательства, ни одного лайка в блоге, ни одного ответа на форуме.

Никто не читает. Никто не слышит. Никто.

Прошло четыре года. Сону жил, словно по инерции. Он ел плохо, спал редко, писал много. Гораздо больше, чем когда-либо раньше. Тетради были исписаны до краёв и мозолей на среднем пальце. В папках на компьютере хранились сотни текстов. Некоторые — сломанные, словно выдохнутые на полуслове. Некоторые — настолько полные, что казались живыми. Они шевелились под кожей и просили дыхания. Сону отдавал им всё, всего себя: память, страх, любовные остатки, детство, сны, что резали тело на части. И никто — ни один человек — не читал. Ким пытался. Отправлял рукописи. Создавал страницы. Публиковал в ночные чаты, оставлял фразы на форумах, в надежде, что кто-нибудь — хоть кто-нибудь — поймает его текст, как голос в темноте. Но письма возвращались пустыми. Сайт, где он выкладывал рассказы, так и остался без единого комментария. Лишь дьявольский спам с предложениями купить подписчиков. Сону чувствовал себя выцветшим, как старая плёночная фотография. Но не прекращал. Потому что договор был подписан. Потому что само слово стало его проклятием и благоговением. Иногда, особенно глубокой ночью, когда время начинало течь в обратную сторону, Хисын сидел на соседней крыше — прямо над ржавыми трубами, где клубился пар, и следил. Молча. Без насмешки. С простым человеческим интересом. Ли не вмешивался. Не разговаривал. Просто смотрел, как Сону продолжает писать, как гасит сигарету в холодной чашке кофе, как засыпает лицом в рукописи, не сохранив файл. Иногда — Хисын, может, даже чувствовал что-то. Что-то, за что в аду его называли слабаком, за что Джей бы уже дал смачного подзатыльника. Ли не исправлял ничего. Условие было чётким: «Пока ты жив — никто». Но внутри него, словно… росло беспокойство. Как когда следишь за бабочкой, пойманной в банку. Ты сам её туда посадил, но теперь не знаешь — выпустить? Или дождаться, пока перестанет биться? Сону начал ходить в кафе по ночам. Оно находилось буквально за углом, через узкую улицу, где фонари светили жёлтым, словно надломленным светом.  Кафе работало до пяти утра и пахло выпечкой с топлёным молоком. Там было тепло. Не душно, а именно тепло — так, как бывает в чужом доме, где тебя не ждут, но никогда не прогоняют. Ким не общался ни с кем. Заказывал чай с жасмином и сидел у окна. Иногда — доставал тетрадь. Иногда — просто смотрел, как танцует пар над чашкой. И именно там он впервые заметил его. Ни-Ки был тихим. Пластичным, лёгким, словно сделанным из тумана. Он не делал лишних движений, говорил мало, и глаза у него были странные — внимательные, словно смотрели чуть дальше.  Нишимура работал в ночную смену. Убирал столы, выносил мусор, смешивал молоко с корицей. И всё это — с какой-то странной грацией. Так двигаются те, кто живёт с внутренней музыкой, невидимой для остальных. Сону не знал, как его зовут. И не думал спрашивать. До одного вечера. Ким пришёл позже обычного. Внутри почти никого не было — лишь парень за стойкой. Он сидел, подперев щеку рукой, и читал. Читал с таким вниманием и погружением, словно не просто буквы — а невиданный пульс в ладони. У Сону что-то кольнуло внутри. Потому что обложка была знакомой. Очень. Ах, да. Это была его тетрадь. Ким замер. Не мог сразу подойти. Только стоял и смотрел, как этот незнакомец, хрупкий и спокойный Ни-Ки — держит в руках его текст. И — читает. Никакого театра эмоций с чувствами, ни ужаса, ни отвращения. Лишь лёгкая молодая морщина между бровей, напряжённые пальцы на полях страниц, и иногда — еле слышный выдох. Словно слова тронули что-то внутри. Сону не понимал. Это невозможно. Договор. Подпись. «Никто не прочтёт». Но вот — читают. Его. Здесь. Прямо сейчас. Ким подошёл. Медленно, как во сне. — Это… твоя? — спросил Нишимура, не отрывая взгляда от страницы. Кажется, это что девятая, где Ким описывал отрывки первой безответной любви. Голос у Ни-Ки был ниже, чем Сону ожидал. Тёплый и чуть хриплый, словно он вообще редко говорил. — Да, — ответил Ким. — Прости. Я… должно быть, оставил её случайно. — Это не случайно, — мягко сказал Ни-Ки. — Она нашлась. Нишимура резко закрыл тетрадь, но не сразу отдал. Провёл пальцем по краю. — Ты странно пишешь. Глубоко. Это больно, но честно. Мне нравится. Сону не знал, что сказать. Он просто молчал. Сердце, если ещё стучало, то давно где-то в горле. — Я не читаю современные тексты, — сказал Ни-Ки и мелко улыбнулся. — Но это не похоже на современное. Это похоже на… Правду? Нишимура вернул тетрадь. Их пальцы соприкоснулись на секунду. Из Сону вырвался нервный смешок, а на лице расползлась улыбка. В этот момент где-то, далеко внизу, в аду, Хисын резко обернулся. Потому что что-то пошло не так. Совсем не так. Снег продолжал идти уже несколько дней подряд. Он устилал улицы так мягко, словно кто-то хотел спрятать под ним всю чёрную жесть города. Капли на подоконниках замерзали в миниатюрные сосульки. Фонари светили бледно — их свет рассеивался в воздухе, словно боялся кого-то разбудить. Сону просыпался всё труднее. Он чувствовал, как тело медленно перестаёт принадлежать ему. Пальцы теряли чувствительность, голова часто гудела, а сердце… сердце вело себя странно. Особенно в моменты, когда Ни-Ки говорил, что дочитал новую страницу. Ким начал приходить чаще. В кафе — потом и просто так. Иногда — с тетрадкой, иногда — с рукой, сжимавшей бумажный стакан с молоком и корицей.  Ни-Ки никогда не задавал вопросов. Он читал. По чуть-чуть. Всегда молча, аккуратно перелистывая страницы, словно каждая из них — не бумага, а чужая кожа. Иногда Сону хотелось вырвать у него тетрадь, сжечь всё, что он написал, и спрятаться где-то, где Нишимура не найдёт его. Но он не мог. Потому что Ни-Ки понимал. Он читал не глазами, а телом и душой. Читал — словно это было написано для него. Сону не должен был пускать его глубже. Но с каждой новой страницей между ними рождалась тишина, в которой не хотелось дышать — чтобы не спугнуть. Они сидели на полу, в кухне, среди пустых чашек и комков бумаги. Ни-Ки зачитывал ему фразы, от которых у Сону замирало дыхание. — «Иногда любовь похожа на нож без лезвия: ты думаешь, что это просто воздух — а затем вдруг видишь кровь». Это ты реально сам придумал? — Да, — шептал Сону. И каждый раз в такой момент — сердце срывалось, резко, как лампочка, у которой оборвали важную нить. Сону начал слабеть. Резко. Необъяснимо. Лёгкая одышка. Звон в ушах. Невозможность закончить фразу.  Ни-Ки замечал. Смотрел исподлобья, приносил любимый гороховый суп Сону в термосе, обматывал его шарфом, когда тот забывал, что на улице минус десять. Ким не признавался. Не мог. Как объяснить, что каждый абзац, который Ни-Ки читает — это минус один день? Минус кусок души, отданный слишком рано и глупо? Хисын наблюдал. Он садился на карниз напротив, перекинув ногу через ногу, ел вяленые груши и читал ту же самую тетрадь — только с другого измерения.  Было даже весело. Как театр: страсть, тишина, тайна, запрет. Лучшее зрелище из всех. Ли не вмешивался — не надо. Книга сама шла к своему читателю. Всегда так происходит. Сначала случайно. Затем жадно. Затем — безвозвратно. Но в этот раз… Что-то шло не по правилам. Ну, не по контракту. Потому что Ни-Ки не должен был читать. Контракт не предусматривал исключений. Никто, кроме смерти, не имел права на эти слова. Но Нишимура нашёл их. Ещё хуже — полюбил и не отпускал. С каждым новым вечером Сону всё хуже тускнел. Становился — не просто уставшим. Исчезающим. Словно становился самим текстом — невидимым, но читаемым. Хисын впервые не понимал, что чувствует. Он сидел в узком коридоре между мирами — там, где всё пахло чернилами, полынью и дымом, и смотрел в зеркало, в котором отражался Сону. Ли смотрел — и не понимал.

Потому что жалко.

Не по-человечески — по-дьявольски. 

Жалко, когда история теряет своего автора. Когда бабочка, которую ты посадил в банку, начинает летать — и бездумно бьётся в стекло, с одной стороны в другую. Хисын хотел просто смотреть. Но всё внутри подсказывало — надо вмешаться. Демон раздражённо откинулся назад, сцепил руки за головой и скривился. — Вот ты и попался, — пробормотал Ли в пространство. — Серьёзно, снова? Голос Джея за спиной был ленивым и ядовитым, таким, который хочется сиять и выкинуть далеко-далеко, куда-то за озеро костей: — Я тебя предупреждал. Не трогай бабочек, если не умеешь отпускать. Хисын устало закрыл глаза. — Иди к чёрту, Чонсон. — Не называй меня так, пупсик, я же просил. — Гнить тебе на Земле. — Побойся Бога. Ни-Ки читал новый рассказ — прямо вслух. Они сидели в комнате у Сону. Был вечер, пахло сушеными апельсиновыми корками на подоконнике и зимней пылью. За окном лежал снег. Ким сидел прямо на полу, обняв колени. Он просто слушал. Не просто слова — дыхание Ни-Ки, паузы между абзацами, его пухлые губы, шепчущие знакомые фразы. Ким смотрел на него, и впервые в жизни хотел не исчезнуть. Хотел жить. Хотел читать вместе. Хотел писать — не чтобы прочитали, а чтобы он — Ни-Ки — остался рядом. Но чем сильнее Сону чувствовал это — тем слабее билось сердце. Хисын, привычно стоя на мосту между адом и землёй, впервые за долгие века не знал, что делать. Что, если бабочка? Что, если бабочка — значит любовь? 

Любовь не прописана в контракте.

Ночь медленно оседала на комнату, как пепел, рассыпанный чьей-то рукой. Воздух был неподвижным, как в заброшенной библиотеке, где книги больше не ждут читателя.  Сону лежал на кровати — бледный, хрупкий, словно выцвел от бессонных дней. Под глазами тянулись синие тени, сухие губы вовсе потрескались, пальцы едва слушались. Он не ел, почти не говорил, двигался мало. Только писал. И то — всё чаще оставляя предложения незавершёнными, слова — перечёркнутыми. На тумбочке остывал чай, который Ким не успел выпить. Кофе исчезло из его жизни насовсем. Горький запах лекарств витал в комнате, перемешиваясь с нотами ладана, пыли и мёда — остатком того, что приносил Ни-Ки.  Последние несколько дней Нишимура приходил каждый вечер. Молчаливо садился на край кровати. Готовил еду, помогал Сону сесть. Гладил его по плечу, иногда — просто держал за руку. Но этим вечером было иначе. Ни-Ки вошёл в квартиру молча, в потасканном сером пальто, неся на себе запах улицы и дождя. Не было подноса с чашками. Ни пледа, ни яблока, нарезанного тонкими дольками, как он обычно делал. Только он сам — с запястьями, в которых дрожала скрытая ярость, и глазами, в которых плавала безысходность. Ни-Ки подошёл. Осторожно. Как к чему-то святому и смертельно хрупкому. Сону приоткрыл глаза. Губы едва дрогнули. Ни слова. — Не умирай, — выдохнул Ни-Ки, голос сорвался. — Пожалуйста. Нишимура сел на кровать, прижался лбом к костлявому плечу Сону. Тот не оттолкнул, даже не пошевелился. Только пальцы едва заметно сжались на покрывале. — Прошу тебя, — Ни-Ки подался ближе. — Я не умею, но, если можно, если ты позволишь. Я всё тебе отдам, только не сейчас и не так. Нишимура целовал его пальцы — холодные, тонкие, мозолистые. Губы касались запястий, шрамов, тонкой кожи под подбородком. Он словно вдыхал его через поцелуи — аккуратно, не торопясь, словно боялся стереть последнее тепло. Сону не говорил. Лишь смотрел в потолок, но постепенно голова его повернулась — к Ни-Ки. Их взгляды встретились. Там было что-то невыносимо тяжёлое. Согласие. Прощение. И просьба: «Останься, хоть на эту ночь». Нишимура остался. Он склонился к нему, обхватил плечи. Коснулся губами шеи, медленно — каждый сантиметр тела Сону был драгоценной книгой, которую читаешь вслух только лишь сердцем.  Они не разделялись на «ты» и «я». Они дышали друг в друга, теряли границы, растворялись в тепле и боли. Нишимура аккуратно расстёгивал рубашку Сону пальцами, дрожащими не от страсти, а от страха. Целовал его грудь, ребра, впадины ключиц — с молитвой на губах и почти детским благоговением.  Ким каждый раз вздрагивал, словно от жара. Он дышал чаще, цеплялся за него руками, словно тот был единственным, что ещё держало в этом теле и мире. Движения были неуверенными. Нерезкими. Как у тех, кто любит не ради удовольствия, а ради того, чтобы напомнить — ты ещё жив.  Ни-Ки вошёл в него, не торопясь, сдержанно, почти священно, пока тот не прошептал: — Останься. Слезы катились по щекам Сону, он не пытался их скрыть. Ни-Ки сцеловывал каждую. Двигался внутри него, как по грани. Словно надеялся растопить мёрзнущую душу и вдохнуть в неё тепло.  Нишимура шептал несвязные вещи — «я рядом», «потерпи», «ещё немного» — и целовал плечи, грудь, лоб. И когда всё закончилось, Сону в последний раз прижался к нему всем телом, выдохнул что-то неразборчивое — и отключился.  Тело стало тяжелее. Резко.  Словно вмиг угасло. Ни-Ки вскрикнул. Растряс Кима, проверил пульс. Он был, едва слышный, но был.  Только тогда, дрожа, Нишимура поднялся с кровати. Руки не слушались. Он ходил по комнате, не зная, чем помочь. И случайно, роняя книги в поисках чего-то, и нашёл что-то, что ему не хотелось видеть ни-ког-да. Тонкая ярко-красная папка.  С чьим-то росчерком на обложке.

Контракт.

Нишимура, без раздумий, открыл. Читал долго. Медленно. Понимал не сразу, но затем осознал — Сону продал всё, что у него было. Ради того, чтобы его голос услышали. После смерти.

После.

Ни-Ки сидел с этой бумагой у кровати. Он не плакал, не кричал. Лишь смотрел на мирно спящего Сону.  На лице Нишимуры читалась яркая примесь ярости и нежности, от которой расплавилось бы даже само стекло. Он согнулся над ним. Прислонился щекой ко вздымающейся груди. — Ты не умрёшь, — сказал Ни-Ки почти шёпотом. — Я не позволю тебе умереть ради людей, которые тебя не услышали, пока ты был жив. Утро наступило неожиданно мягким. Солнце впервые за долгое время не пробивалось сквозь щели, не слепило глаза, не подгоняло. Оно просто лежало на подоконнике — тёплым, вязким светом, как разлитый мёд. Комната дышала тишиной. Только лёгкий запах молока и масла заполнял воздух, впитываясь в деревянные полы, старые книги и зимние шарфы, оставленные возле двери. Ни-Ки стоял на кухне в растянутой серой футболке, босой, с растрёпанными волосами. На плите томилось рисовое молоко с ванилью, на сковороде тихо шкворчала хурма с сыром.  Нишимура ловко переворачивал дольки лопаткой, разложил по тарелкам несколько ломтиков подсушенного хлеба, намазанных сливочным маслом, и добавил немного граната сверху — для цвета и утреннего счастья, которого они оба давно не называли по имени. Он делал всё привычно, как всегда. Словно это была их обычная жизнь. Будто Сону не умирал. За этим движением была не просто забота. Была нежность, доведённая до автоматизма, почти монашеская, как ритуал — ежедневный, священный. Нишимура чувствовал, что за ним наблюдают. Обернулся. Сону сидел на диване, закутавшись в плед, с чашкой в дрожащих пальцах. Волосы спутались, щеки были бледны, но взгляд — яснее. Он смотрел на Ни-Ки с лёгкой, прозрачной улыбкой, в которой пряталась усталость и благодарность. Ким не говорил. Просто смотрел, позволяя себе быть рядом. — Сейчас, — сказал Ни-Ки тихо. — Уже готово. Они ели у окна. Медленно, в тишине. Сону аккуратно разжёвывал хлеб. Иногда морщился от пряности, иногда — чуть поднимал брови, когда во рту таяла горячая хурма.  Ни-Ки наблюдал за ним внимательно. Он видел, как возвращается румянец. Как плечи уже не такие согнутые. Как дыхание стало чуть глубже. Он почти поверил, что можно оставить всё так. Что будет ещё завтрак. И ещё.

Почти.

Всё у них «почти».

— Сону, — сказал Нишимура вдруг, когда почти доел. Тот поднял глаза. В них всё ещё отражалось солнце. Он выглядел спокойным, почти счастливым. — Что это за контракт? Тишина. Ложка застыла в воздухе. Пара секунд — всё в комнате замерло: часы перестали тикать, плита уже давно остыла, воздух стал густым, как перед затяжной грозой. Сону не опустил взгляд. Он продолжал смотреть прямо. В лицо. Словно знал, что этот разговор рано или поздно случится. — Ты нашёл его? Ни-Ки кивнул. Не хотел прятать правду. Не хотел лгать. Сейчас — не тот случай. Сону судорожно выдохнул. — Это договор на публикацию. Слегка не обычный, — Ким взял чашку, поднёс ко рту, но не отпил. Поставил обратно. — Пока я жив, никто не прочитает ни строчки. Никакое издательство не возьмёт. Они подпишут, издадут, прославят — только тогда, когда я умру. Ни-Ки не сразу ответил. Он просто смотрел. На дрожащие пальцы, на губы, ставшие вмиг сухими, на глаза, которые прятали боль за чистым стеклом. — Ты решил умирать, чтобы быть прочитанным? Сону замер. Лицо оставалось по прежнему спокойным, но где-то под кожей дернулась мышца. — Я просто хотел… Хотел, чтобы мои слова остались. Ни-Ки наклонился вперёд. В голосе не было злости. Скорее была, но щепоткой в рагу отчаяния. — А мне? Мне ты что оставишь? Ответа не последовало. Мерзкая, вязкая тишина. И чуть дрожащий чай на донышке чашки, который уже не грел ладони Сону вовсе. На улице стояла тишина, слишком густая для обычного утра. Ни-Ки проснулся рано, как всегда, но в квартире Сону было поразительно пусто. В его голове сначала промелькнула мысль, что, возможно, той ночью они уснули в разных комнатах. Затем — что Сону просто вышел за хлебом или в аптеку, как делал это иногда, когда бессонница не давала ему покоя.  Но чем дальше шли минуты, тем явственнее становилось ощущение: в доме больше нет дыхания. Нет тени, нет приглушённого кашля, нет теплоты, которая оставалась в воздухе после Сону. На подоконнике, где обычно стояли засохшие вазоны и кактусы, теперь покоился лишь увесистый свёрток из пожелтевших листов. На самом верху — короткая надпись: «Ты стал моей аудиторией. А значит — моей погибелью. Но это была лучшая публика, о которой я мечтал». Ни-Ки не заплакал сразу. Он сел за стол, открыл первые страницы и начал читать. Пальцы дрожали, он перелистывал страницу за страницей, и каждая — была не вымыслом, а исповедью.  В них было всё: одиночество, отчаяние, невыразимая тоска, надежда, предательство, бесконечная, тихая любовь — такая, что почти не касалась кожи, но прикасалась к самому сердцу.  Там был он. Ни-Ки. Его профиль в ночном освещении. Его привычка класть сахар в кофе перед тем, как добавить молоко. Его пальцы на плечах Сону, тогда, в кричащей темноте. Книга заканчивалась внезапно — строкой, которую Сону, очевидно, писал уже не от руки, а сознанием, что ускользало: «Если боль — это плата за чувство, я бы выбрал её снова». После смерти исчезновения Сону прошло два месяца, прежде чем первая рукопись разлетелась по рукам читателей.  Никто не знал, кем он был при жизни, никто не вспоминал его прохладные походы в кофейни, засаленные страницы, руки, вечно пахнущие тушью.  Но книги… Книги заговорили.  Их передавали из рук в руки, печатали в подпольных типографиях, обсуждали в университетах и богемных подвалах. И именно первую, самую страшную, самую искреннюю, прозвали «Цензурой ада». Она не поддавалась жанрам. Это была история обреченной любви, невыносимой боли, молчаливой сделки и того, как слова могут бездушно сжечь плоть. И как, возможно, только они и могут спасти. Библиотека была пуста. Не той уютной пустотой, где слышен шорох страниц, — а мёртвой, тяжелой, как тишина после взрыва. Хисын вошёл медленно. Под подошвами скрипнул камень. Воздух был сухим, пропитанным пылью старых переплетов и чем-то металлическим — запахом исчезновения. Ли шёл между стеллажами, пальцем проводя по корешкам. Вся эта литература — как реликвии павших. Имена, от которых осталась лишь пожелтевшая бумага. Он нашёл нужную полку сразу. Тонкая интуиция, или просто привычка искать боль. Вытащил том без названия — серый, потрескавшийся, с буквой «С.», почти стёртой с обложки. Стряхнул с него пепел прошлого. В кармане зажигалка щёлкнула, как капкан. Пламя качнулось — и сгорбилось над страницей. — В аду нет цензуры, — тихо произнёс Хисын, глядя, как огонь пожирает слова. — Здесь публикуют всё. Ли не отводил взгляда, пока текст исчезал в золоте. Пока чужие признания, обрывки мыслей, изуродованные шепоты на полях — не обратились в пепел. Он должен был это сделать. Не ради него. Ради себя. Чтобы не остаться читателем. Человеком. Огонь вырвался выше, дотронулся до пальцев. Хисын едва поморщился. И вдруг что-то тёплое коснулось щеки. Не слеза. Не может быть. Не его. Хисын дотронулся до капли пальцами — увидел, как она упала на пол, ровно на фразу, выгоревшую лишь наполовину: «Я хочу быть бабочкой». Ли стоял над ней в молчании. Пламя догорало, пыль поднималась к потолку. И на мгновение Хисын почувствовал: кто-то смотрит из теней. Сону. Или его текст. Или сам ад, в котором его загнобят до Земли. Бабочки не живут долго. Ни о чём не просят. Не остаются. Не возвращаются. Они только горят — красиво, отчаянно, мгновенно. И исчезают, оставляя за собой пустой воздух и чувство, словно что-то очень важное пролетело мимо, почти коснулось, но ты не успел.

Пока горит бумага — не всё потеряно.

Прошло много лет. Город изменился. Ушли ночные кафе, где готовили запечённую хурму. Исчезли книжные лавки с рваными корешками. И квартира Сону — старая, с узким окном и скрипучими полами — больше не пахла чернилами. Её заняли другие. Моложе. Громче. Но книги остались. «Цензура ада» — странный роман без жанра, без автора, без даты — стал культовым. Его цитировали в тетрадях, рисовали цитаты на стенах метро, распевали как молитву. Некоторые читали и не понимали. Другие — понимали слишком хорошо. На форуме, который больше не модерировали, кто-то однажды написал: «Есть строки, которые чувствуешь, как кровь под ногтями. Ты не хочешь их понимать. Но они уже под кожей». Никто не ответил. Но спустя час этот коммент закрепили. В последней вечерней электричке, мальчик лет шестнадцати листал потрёпанный экземпляр книги. На той самым обычным чёрным шрифтом кричало «Цензура Ада».  Сидящий напротив мужчина, лет сорока, вдруг обратился к мальчику и сказал: — Это тяжело, но живо, да? — Да, — кивнул мальчик. — Это всё — правда. И оба замолчали. По щеке мужчины потекла кровавая слеза.
Примечания:
29 Нравится 5 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (5)