***
Дверь закрылась за ней с глухим стуком. Вечерний воздух был чуть свежее дневного зноя, но Есения его почти не почувствовала. Она шла по знакомым улицам на автопилоте, ее сумка с ноутбуком тянула плечо, как гиря. Мысли были вязкими, тяжелыми. Она думала только о том, чтобы добраться, сесть. Просто сесть и ничего не делать. Не думать. Не чувствовать. Ключ щелкнул в замке. В прихожей пахло свежим чистящим средством — уборщица Тамара Ивановна явно побывала днем. Безупречный порядок, сияющие поверхности. Кирилл был уже дома. Он сидел в гостиной, в своем кресле, с планшетом в руках, на экране которого мелькали графики. Он не поднял головы, когда она вошла. «Ужин,» — произнес он, не глядя, констатируя факт. Его голос был ровным, деловым. Есения молча прошла на кухню. Холодильник гудел. Она открыла его, уставшись на ряды безупречно расставленных контейнеров, пакетов, банок. Что готовить? Мысль о необходимости выбрать, резать, жарить, следить за временем вызывала физическую тошноту. Она схватила первое, что попалось под руку — упаковку куриного филе, замороженные овощи. Автоматически включила плиту, поставила сковороду. Руки двигались сами, разум был отключен. Запах масла, шипящего на раскаленной поверхности, показался ей отвратительным. «Есения!» — его голос донесся из гостиной, громче обычного. — «Сколько можно? Я голоден!» «Сейчас,» — откликнулась она хрипло, торопливо переворачивая куски курицы, которые почему-то прилипали ко дну. Овощи она бросила в сковороду поздно, они шипели и брызгали. Все валилось из рук. Пальцы дрожали от усталости и напряжения. Наконец, она разложила еду по тарелкам — курица местами подгоревшая, овощи переваренные. Поставила перед Кириллом. Он отложил планшет, критически окинул тарелку взглядом, взял вилку. Отрезал кусочек. Прожевал. Его лицо оставалось непроницаемым. «Пересушено,» — констатировал он, откладывая вилку. — «И овощи превратились в кашу. Неужели так сложно следить за временем?» Он вздохнул, демонстрируя усталость от ее некомпетентности. «Где салат? Я же просил салат.» Есения стояла, опираясь о холодную стеклянную столешницу острова. Волна истощения накрыла с головой. «Кирилл… я… я очень устала сегодня. Просто сил нет…» — ее голос сорвался, стал тонким, жалобным. Она ненавидела этот звук, но не могла сдержаться. Его брови резко поползли вверх. «Ты устала?» — он произнес это с такой ядовитой насмешкой, что Есения физически отпрянула. — «ТЫ УСТАЛА?» Он встал, его фигура внезапно показалась огромной, заполняющей пространство кухни. «А я, по-твоему, целый день на курорте отдыхал? Рынки рухнули, клиенты орут, я тащу на себе всю эту махину, рискую, пашу как проклятый, чтобы у нас ВСЕ ЭТО БЫЛО!» Он широким жестом обвел кухню — глянцевые фасады, сверкающую технику, стекло, хром. «А ты… ты не можешь даже нормальный ужин приготовить! Квартиру держать в порядке! Улыбнуться мне, когда я прихожу!» Его голос гремел, хотя он не кричал на пределе, как в прошлый раз. Это было холодное, яростное шипение. «Ты думаешь, твоя офисная возня — это работа? Это игра в песочнице! Настоящая ответственность — это у меня! А ты… ты просто не справляешься с элементарным!» Каждое слово било, как молотком, по ее и без того разбитой самооценке. Она видела себя его глазами: никчемной, ленивой, неблагодарной, неспособной даже на «элементарное». Ее усталость, ее выгорание, ее внутренняя пустота — все это превращалось в его устах в ее личную слабость, в недостаток. Она не могла дышать. Грудь сжало. Она хотела крикнуть, что это не так, что она старается из последних сил, но слова застряли в горле комом. Она могла только молча смотреть на него, чувствуя, как ее внутренняя пустота заполняется ледяным стыдом и отчаянием. Он «тащил махину». А она была лишь жалким, ненужным довеском к этой махине, неспособным выполнить свою декоративную функцию. Прозрачной. Как стекло. Через которое видна только пустота.***
Позже, когда Кирилл, ворча, ушел в кабинет доделывать работу, а ужин был убран (она выбросила свою порцию, не в силах есть), Есения бродила по безупречно чистой, тихой квартире. Ее шаги были беззвучны на дорогом ковре. Она зашла в маленькую комнату, которую Кирилл снисходительно называл «ее уголком». Там стоял мольберт, покрытый слоем пыли. Коробка с красками — акрил, когда-то яркий, теперь краски в тюбиках засохли и потрескались. Папка с бумагой для рисования. Что-то дрогнуло внутри. Жажда. Жажда не усталости, не пустоты, а цвета. Жизни. Хотя бы намека на нее. Она открыла папку. Старые эскизы — пейзажи, наброски людей, фантазийные существа — смотрели на нее живыми, смелыми линиями. Она достала один — женщина, танцующая под дождем, ее платье было водоворотом синих и серебряных мазков. Энергия, свобода, радость били ключом с бумаги. Дрожащими руками Есения достала единственный тюбик акрила, который еще казался мягким — ультрамарин. Выдавила каплю на палитру. Взяла кисть — щетина была жесткой от старой, неотмытой краски. Она смочила ее водой, пытаясь размягчить. Подошла к чистому листу на мольберте. Замерла. Что рисовать? В голове не было образов. Только серая масса инфографики, искаженное отражение в зеркале прихожей, паутина трещин на столешнице, его лицо, полное презрения. Она тронула кистью к бумаге. Синяя капля легла тяжелой кляксой. Она попыталась провести линию — рука дрожала, линия получилась кривой, робкой, безжизненной. Она нанесла еще мазок. Еще. Синее пятно расползалось, не желая принимать форму. Краска казалась мертвой, густой, как грязь. Кисть скрипела по бумаге, оставляя царапины. Она отступила на шаг. На листе было лишь уродливое синее пятно и несколько жалких, неуверенных штрихов. Ни жизни, ни энергии, ни красоты. Ничего. Только свидетельство полной творческой смерти. Контраст между танцующей женщиной на старом эскизе и этим синим уродством на новом листе был невыносим. Кисть выпала из ослабевших пальцев, оставив синюю кляксу на безупречном светлом паркете. Есения не стала ее поднимать. Она медленно опустилась на пол перед мольбертом, спиной к холодной стене. Пыль с мольберта осела ей на плечи. Она обхватила колени руками, прижала лоб к коленям. Сначала это были просто сухие, прерывистые всхлипы. Потом тихие рыдания, сотрясающие все тело. Потом — глухие, отчаянные рыдания, в которых растворялась вся боль, весь стыд, вся пустота, вся утрата себя. Она плакала о художнице, которая умерла где-то в этой стерильной, стеклянной тюрьме. Плакала над синей кляксой на полу — символом всего, что от нее осталось. Она плакала в пустой квартире, где никто не мог услышать ее крик отчаяния, заглушенный слоями дорогой штукатурки, стекла и равнодушия. Осколки ее души, ее мечты, ее «я» лежали вокруг, как та пыль на мольберте — бесполезные, невидимые, готовые быть сметенными уборщицей в мусорный бак. Она была выжженной землей. Пепелищем. И никакого дождя, чтобы оживить ее, не предвиделось.