════════════════════ ༺⚜༻ ════════════════════
С первыми петушиными криками, что пробуждали сонную деревню Элмдейл, залитую росой и светом пробуждающегося солнца, в старом доме на опушке зашевелилась жизнь. Холодная, но живая. В сыром полумраке кухни Девочка-травница расправляла плащ, проверяя строчку и длину рукавов, в то время как в соседней комнате Мальчик-вампир медленно, тяжело поднимался с постели, морщась от боли в спине — крылья с каждым днём затягивались рубцами, но не утрачивали своей хрупкой, болезненной силы. Сегодня был день испытания. — Иди сюда, — тихо сказала Девчушка Хоуторн, не оборачиваясь, когда она вошла. — Вставай прямо. Он встал, дрожа босыми ступнями на прохладных досках пола. Маленькая знахарка ловко подхватила плотные ленты, прошитые накануне, и начала медленно, туго, стягивать крылья к его спине, словно собирая в кулак воздух и боль. Мальчик стиснул зубы. — Ай… — вздохнул он сквозь зубы. — Терпи пожалуйста. — её голос был твёрдым, как у знахарки, мажущей спиртом открытую рану. — Боль — ничто по сравнению с тем, что будет, если тебя увидят таким, какой ты есть. Всё должно быть скрыто. Она завязала последний узел, проверила плотность обвязки, и только тогда накинула ему на плечи плащ. Он шуршал, пах новой тканью и улицей. Серафим чувствовал себя внутри него как в коконе — тёплом, но душном, скованном, но спасающем. — И запомни… — заговорила Маленькая знахарка, пока ладонями разглаживала его плечи. — На солнце не смотри. У тебя в глазах красные точки. Увидят — поймут. А если поймут… — она не закончила фразу, только резко взмахнула рукой. — Волосы — всегда вперёд. — Она аккуратно перекинула его локоны на лицо, прикрыв уши. — Не улыбайся. Клыки не показывай. И не говори ни слова. Пусть думают, что ты не умеешь говорить. Так будет безопаснее. Серафим стоял, едва дыша, глядя в её карие глаза, в лицо, светлое и строгое, будто выточенное из камня, но с теплом — странным, изломанным, но настоящим. Его губы дрогнули. — Я запомнил. Я буду молчать. Не смотреть на солнце. Бояться огня. Не улыбаться. Я… буду как ты сказала. Она сдержанно кивнула, в глазах мелькнуло удовлетворение. — Тогда пошли. Все, наверное, уже почти собрались. Они вышли на улицу. Серафим сделал первый шаг — и ослеп на пару секунд от яркости. Солнце ударило ему прямо в глаза, как ножом, и он невольно поднял руку, прикрывая лицо. Всё вокруг будто вспыхнуло: деревья шелестели, небо сияло, птицы перелетали с ветки на ветку. Тонкий тёплый ветер шевелил траву. Мир жил. Мир дышал. И этот миг, внезапно, показался Мальчику-вампиру настоящим чудом. Он замер, расправил плечи и улыбнулся. Широко, по-настоящему. Почти счастливо. Но не успел он вдохнуть полной грудью, как Девочка-травница резко шагнула вперёд и натянула ему капюшон, опустив его голову вниз, будто наказывая пса. — Я тебе что сказала, бестолковый? Смотри вниз. Не улыбайся. Не говори! — её голос был сух, как обветренная кора, и холоден. — Прости… прости… я не хотел… — Он всхлипнул, его голос дрожал. — Молчи, Серафим. Молчи. — сказала она жёстко. — Теперь ты — мой брат. Немой. Странный. Горбатый. Понятно? Он кивнул. И опустил голову. Они пошли в сторону деревни. Мимо полей, где уже просыпались коровы, мимо старых яблонь, ещё не покрывшихся листвой, вдоль пыльной просёлочной дороги. Вдалеке, за изгибом дороги, слышался гул голосов — в деревенской церкви уже собирались на воскресную службу. — Сегодня ты поговоришь с Богом, — тихо сказала Девчушка Хоуторн, не оборачиваясь. — И Он тоже увидит, кто ты. Только будь тихим. И не бойся. Я с тобой. И они пошли дальше — странная пара, сестра и брат, девочка с тайной и мальчик с крыльями под плащом, шаг за шагом входящие в мир, что легко верит в чудеса, но ещё легче — в чудовищ. Дорога до церкви, хоть и пролегала через привычные тропки и кривые заборы родной деревни, казалась сегодня особенно длинной — как путь в иной мир, в котором каждое движение, каждый взгляд на тебя измеряется не просто любопытством, а сомнением, тревогой и страхом. Девочка-травница шла с высоко поднятой головой, её шаги были точны, как шаги матери в самые уверенные дни. Плащ на плечах, запах сушёных трав в складках подола, спокойное лицо, которое научилось не дрожать перед чужими языками. А вот Крылатый вампир, шедший рядом, под этим самым плащом, в котором прятались стянутые тугими лентами крылья, казался сгустком тревоги. Его глаза были опущены к земле, ботинки еле слышно шорохали по пыльной дороге. Он чувствовал каждый взгляд, слышал каждое перешёптывание. Кто-то — старик у колодца — уставился, поджав губы. Кто-то — женщина с коромыслом — прошептала что-то подругам, и те тут же отвернулись. Даже дети, что сидели на ступенях трактира, притихли, завидев странного мальчика в плаще. — Не поднимай голову, — тихо напомнила Маленькая знахарка, не сбавляя шаг. Серафим кивнул, сглотнув. Сердце стучало так, что казалось, его должны услышать все. У входа в церковь, словно сторож, стояла Ида — широкоплечая вдова с лицом, надолго застывшим в выражении недоверия ко всему живому. Её руки привычно держали коробку для пожертвований, а глаза — остро вырезанные ножом недоверия — тут же пронзили Селести. — О, Селести, милая… — тянуто произнесла она. — А это кто у нас? — она запнулась, всматриваясь в мальчика под плащом. — Новый гость? Селести остановилась, чуть приподняла подбородок, и её голос, как всегда, был ровным, без дрожи, как если бы она объясняла рецепт настоя. — Нашла его у ручья. Почти две недели назад. Был истощён, еле жив. Он не говорит. — Она кивнула. — И, кажется, не помнит прошлого. С детства горб. Болел тяжело. Теперь вот. — Она пожала плечами. — Выздоравливает. Ида сузила глаза, вглядываясь в лицо Мальчика, будто надеясь выцепить из него правду, срывающую маску. Но в этом лице было только напряжение, опущенные ресницы и несмелая поза. — Ох… Господь, да помоги ему. — Ида вдруг смягчилась. — Да и ты, Селести, будь осторожна. Кто знает, каких душ сейчас носит земля. Селести кивнула и, не говоря больше ни слова, повела брата внутрь. Церковь Элмдейла была прохладной и полутёмной, с ароматом воска и дерева, где старое дерево стен поскрипывало от лет и молитв. Они сели в самый конец скамьи, ближе к выходу, как учила мать. Мальчик-вампир устроился рядом, стараясь не смотреть ни на кого, вжимаясь в угол, словно был тенью девочки. И вот началось. Пастырь, высокий седовласый человек с глазами, в которых смешивалась строгость и усталость, вышел из алтарной части и воздел руки к небу. — Братья и сёстры, — гулко разнёсся его голос под каменным сводом. — Сегодня мы вновь собрались здесь, чтобы очистить наши души, осветить сердца наши светом Истины и не позволить Тьме, что скитается по земле, войти в дома наши. Серафим слушал. Каждое слово будто цеплялось за что-то внутри него. Его пальцы сжались в кулаки. — Господь даровал нам глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, и душу, чтобы различать добро от зла. И пусть порой зло прячется под личиной невинности, мы — не слепы. Мы — народ Божий. Каждое слово, даже если мальчик не понимал всего, будто разрывал в нём что-то тонкое и незащищённое. Он чувствовал — здесь он чужой. Голос пастыря стал особенно тяжёлым, как предгрозовое небо: — Полторы недели назад из столицы пришла весть… Там, нашли трёх вампиров. Нелюдей. Тех, кто пьёт кровь наших детей, женщин и стариков. Те, кто, прячась под личиной, ищут наших слабостей. И я говорю вам, братья и сёстры: будьте начеку. Не верьте чужакам. Не пускайте в дома тех, чья душа — тень. Ибо враг среди нас. Он не стучится — он просачивается. Он ждёт. И только вера нас защитит. Серафим сидел, не дыша. В ушах звенело. Слова «вампир», «нелюдь», «враг» — будто кнутом по спине. Он хотел встать и уйти. Убежать. Исчезнуть. Но Девочка-травница, сидевшая рядом, сжала его ладонь. Сильно. Уверенно. Её глаза были прикрыты, будто она молилась. Но в этой руке была вся сила — сила молчания, сила защиты, сила выбора. Мальчик остался. Он досидел до конца. Пастырь говорил долго, его голос, хрипловатый и глубокий, катился по сводам церкви, будто отдалённый гром. Он говорил о терпении, о любви, о вере, но каждое слово всё сильнее тянуло за собой тень — и эта тень ложилась на людей в скамьях. Тишина стала вязкой, в ней перестали шептаться, даже кашель звучал бы кощунственно. Селести сидела неподвижно, руки её были сложены на коленях, словно сплетены в молитвенной вязи, но сердце под тонкой тканью платья билось так, что, казалось, услышат все. Она чувствовала, как рядом дрожит Серафим — не телом, а дыханием, коротким и судорожным. Спустя час службы люди уже начинали перешёптываться, собирая корзинки, прилаживая на плечи платки и кожаные сумы, как вдруг голос пастыря вновь вознёсся, уже мягче, тише, но от этого ещё более проникновенно, будто подталкивая к чему-то неотвратимому: — Не спешите, братья и сёстры, не спешите. Прежде чем покинем мы храм сей, хочу воззвать к вам — к сердцам вашим, к памяти и добродетели. Все остановились, повернувшись обратно к алтарю. Кто-то сел, кто-то остался стоять. И вдруг пастырь сделал шаг вперёд. Его чёрные башмаки тяжело скрипнули по каменному полу, и этот звук, громче любого слова, заставил многих прихожан поднять глаза. Он обвёл взглядом людей — медленно, словно искал кого-то в толпе. На мгновение его глаза задержались на детях у передней скамьи, затем — на старухе с чётками в дрожащих пальцах, а потом — скользнули дальше, в самый конец, где сидели они. Хоуторн почувствовала, как этот взгляд впился в неё. Сердце остановилось на мгновенье. Но она не подала вида. Пастырь не сказал ничего сразу. Он словно ждал. Смотрел, и в этой паузе звенела вся церковь. Даже свечи потрескивали громче обычного. Серафим опустил голову ещё ниже, кулак его напрягся так, что побелели костяшки. Девочка-травница, не выдержав, едва заметно коснулась его плеча — не поддерживая, а предупреждая: «сиди». И тогда пастырь поднял руку. Медленно, величественно. Его палец дрогнул в воздухе, словно указывая не на человека, а на судьбу. — Вот здесь, среди нас, сегодня дитя. Слабое телом, но стойкое духом. Я говорю вам — это испытание. Селести, которую многие из вас знали как дочь Томаса и Милдрэд, осталась сиротой. Её отец, добрый мельник, ушёл к Богу зимой. А её мать… — он замолчал, вздохнул тяжело, но без слёз. — Пропала. Сгинул человек, не оставив ни следа. Девочка не шевельнулась. Только пальцы, до боли стиснутые, чуть дрогнули. — Но Господь наш не оставляет верных. Он посылает утешение. Знак? Ангела? Нет. Но, может, мученика. Может, странника с крестом и болью, которую ни один из нас не переживал. — Он повернулся и, вытянув руку, указал на Серафима. — Встань, дитя. Мальчик-вампир поднял глаза на сестру. Та еле заметно кивнула. И тогда, медленно, будто ноги налились свинцом, он встал и вышел из тени скамьи. Вздох прошёлся по собравшимся. Люди отодвинулись, кто-то прижал к груди крестик, но никто не заговорил. Он шёл, сутулясь, неуверенно, как ребёнок, впервые ступивший по льду. Ткань плаща волочилась за ним, крылья были крепко связаны, и под светом лампад его хрупкая фигура казалась и правда горбатой. Он встал рядом с сестрой и не поднимал головы. — Серафим, — сказал пастырь и обернулся к прихожанам. — Так его назвала сестра. Серафим — как святой. И кто я такой, чтобы усомниться? Может, и правда — Господь сам шепнул ей имя. — Он аккуратно поднял его руки вверх. Серафим вздрогнул, но не отстранился. — Его тело изуродованно шрамами. Это отметки самого Господа. — Пастырь осторожно опустил десткие руки вниз и положил ладонь на его макушку. — Этот ребёнок немой, память его сломана болезнью и страхом. Но послушайте — ведь разве не так страдают праведники? Разве не от боли рождаются те, кого Бог отмечает? Тишина была такой плотной, что слышно было, как у кого-то скрипнул ремешок на обуви. — Я прошу вас, братья и сёстры, благословите их. Девочку, что потеряла всё — и обрела брата. И мальчика, что потерял всё — но обрёл дом. Позвольте им жить в доме Милдрэд. Несколько мгновений никто не отвечал. А затем — первая женщина приложила руку к груди. Потом ещё один. Затем старик. Потом юноша с обожжённым ухом. И вот — все. Все стояли, благословляя. — Да хранит вас Господь, — прозвучал голос в ответ. — Да будет вам милость, — добавил другой. — Серафим, ты теперь наш, как родной, — прошептал кто-то из старушек в третьем ряду. И только Ида у входа продолжала смотреть, сжав губы. Она молчала. Но руку свою — всё же подняла. Пастырь мягко улыбнулся, убрал руку с плеча мальчика. — Вот и всё. Идите теперь. Вернитесь к труду, к заботам. Но не забывайте: Божья воля — часто не в том, что видно глазами. Она — в сердце. И в терпении. Он повернулся и ушёл к алтарю, а Селести крепко взяла Серафима за руку, сжала её, будто говоря без слов: «Ты справился». А Мальчик-вампир, впервые за всё это время, прижал свою ладонь к её и прошептал почти неслышно: — Я… правда… теперь твой брат? И Девчушка Хоуторн прошептала ему на ухо: — Ты стал моим братом с того момента, как я спасла тебя. Они вышли на улицу вместе с толпой, что медленно рассасывалась по кривым улочкам Элмдейла: кто-то торопился к полям, кто-то задерживался у колодца, переговариваясь, кто-то останавливался, чтобы перекреститься ещё раз. Утренее солнце било в глаза резким, неумолимым светом, и Крылатый вампир, едва ступив на каменные ступени, прижал ладонь ко лбу, словно пытался заслониться не только от сияния небесного, но и от тяжести взглядов, что ещё продолжали жечь его со всех сторон. — Дыши, — только и сказала Маленькая знахарка, сухо, ровно, будто повторяла урок из молитвенника. — Я… не могу… — прохрипел мальчик, глотая воздух рваными глотками. Его грудь под плащом ходила, как меха кузнечные: тяжело, неровно, будто каждая тень в церкви продолжала давить ему на ребра. — Они… они смотрели… — Всё в порядке. — Селести, не замедлив шага, лишь крепче перехватила его руку. Но для Мальчика-вампира ничего «в порядке» не было. Он шагал, оступаясь, цепляясь каблуком за булыжники мостовой, и в каждом шёпоте позади ему чудились слова «нелюдь», «чудовище», «вампир». Его губы дрожали, и вскоре по щекам, побледневшим сильнее обычного, скатились прозрачные слёзы. — Ты… не понимаешь… — всхлипывал он, едва не спотыкаясь. — Хватит, — голос Девочки-травницы был спокоен и отточен, как ножницы матери-травницы, режущие сухие корни. — Мы идём домой. Их дорога тянулась по узкой просёлочной улочке, мимо низких деревянных заборов и хлипких сараев, откуда выглядывали коровы с равнодушными глазами. Воздух пах дымом от утренних печей и влажной землёй. Солнце поднималось всё выше, и с каждым шагом Серафиму казалось, что он тонет в этом свете, будто река из огня обрушивалась прямо на него. Когда они наконец миновали крайние дома и вышли к лесу, где начиналась тропа к их хижине, мальчик сорвался. Он резко остановился, вырвал руку и, словно ребёнок, который больше не может сдерживаться, припал к ней, уткнувшись лицом в её плечо. Плащ задрожал, как крылья, что тщетно стремились расправиться под бинтами. Они стояли так на тропе, и весенний ветер трепал края плаща, пока в деревне ещё звенели голоса прихожан, расходящихся после службы. — Дом рядом, — наконец сказала она, отстраняясь, но не резко, а мягко, как будто освобождая его из короткого сна. — Там ты будешь дышать легче. И Крылатый вампир, утирая ладонью глаза, кивнул, тихо пробормотав: — Я постараюсь… но, Селести, если они узнают… — Не узнают. — Она произнесла это так, будто ставила печать. — Потому что ты будешь слушать меня. Когда они подошли к хижине на опушке, где сквозь узкие оконца пробивался свет и в воздухе стоял терпкий запах сушёных трав, Серафим, не дожидаясь, пока Девочка-травница снимет с плеч свой плащ и повесит его на гвоздь у двери, резко распахнул створку, почти вбежал внутрь и, не разуваясь, устремился в комнату, где спал до этого. Плащ, служивший ему не только одеждой, но и маской, скрывающей правду его природы, срывался с худых плеч уже на бегу, и, едва достигнув комнаты, он оттолкнул его прочь, будто ядовитую змею, и повалился на кровать, зарывшись лицом в грубое полотняное покрывало. Сквозь тонкие стены хижины Девчушка Хоуторн слышала его рыдания, сперва сдержанные, захлёбывающиеся, словно он ещё пытался бороться со стыдом, а потом всё более рваные, детские, беззащитные, такие, что пробирали до костей. Она молча закрыла за собой дверь, аккуратно переставила на полку ступку с пучками сушёного чабреца, поправила волосы, выпавшие из-под платка, и остановилась у стола. Селести не торопилась идти к нему. Она не знала, откуда и почему лились эти слёзы, не понимала, что именно в его душе оказалось столь надломленным, но что-то в её сердце, воспитанное и строгой матерью, и набожным отцом, редко показывающим ласку и заботу, и непостижимым собственным внутренним чувством, велело ей не мешать. Ведь если этот Мальчик-вампир был ей послан Богом, как она решила ещё тогда, у реки, значит, его плач — тоже часть пути, которому она не смеет противиться. Минуты тянулись гулкими шагами часов, которых в доме вовсе не было. В конце концов Маленькая знахарка пошла, тихо ступая босыми ногами, и приоткрыла дверь. Он лежал, сжавшись комком, его плечи вздрагивали, волосы спутались, и по бледным щекам текли дорожки, сливавшиеся с мокрой тканью под щекой. Она не произнесла ни слова. Селести села на край кровати, склонившись вперёд, и лишь слегка коснулась его спины кончиками пальцев, будто проверяя, не холоден ли он. — Плачь, — сказала Девочка тихо, почти шёпотом. — Плачь, Серафим. Это не грех. Маленький вампир поднял голову, всхлипнул, посмотрел на неё влажными, потемневшими глазами, где синие глубины едва скрывали рубиновый отблеск, и зашептал: — Они знают… они всё знали… я чувствовал… их мысли… их глаза… Девчушка Хоуторн склонила голову чуть набок и спокойно ответила: — Никто ничего не знает. Пастырь благословил нас — значит, этого хватит. Он снова закрыл лицо руками, но дыхание его стало ровнее, хотя всё ещё срывалось на короткие рыдания. Селести, не зная, чем иначе помочь, лишь положила ладонь на его спутанные волосы и медленно пригладила, как когда-то отец приглаживал её саму, когда она в детстве не могла уснуть от страха перед ночными тенями. — Успокойся, — прошептала она, и в этом не было ни насмешки, ни ужаса, лишь странная нежность. — Дом — это не церковь, здесь нет чужих глаз. Некоторое время они сидели так в тишине, нарушаемой только его судорожными вдохами. А потом, словно стараясь отвлечь и его, и себя, Девочка-травница поднялась и произнесла ровным тоном: — Пойдём. Уже середина дня. Мы должны поесть. Он вскинул глаза, всё ещё полные слёз, и растерянно пробормотал: — Я… не хочу… — А я хочу, — сказала она твёрдо, но не грубо. — И ты должен быть со мной. Мы сделаем похлёбку из чечевицы и картофеля, я достану немного сушёных грибов. А ты разожжёшь огонь — я позволю. — Я? — Мальчик-вампир моргнул, будто не верил своим ушам. — Я… могу сам зажечь огонь? Селести чуть усмехнулась, её губы дрогнули, и серые глаза на мгновение смягчились. — Можешь, — ответила Маленькая знахарка, вставая. — Сегодня твоя очередь учиться быть человеком. Они вместе вышли из спальни. На кухне воздух был прохладным, пах сухими травами и пустым очагом. Девчушка Хоуторн опустила на стол холщовый мешочек с чечевицей, достала из корзины горсть сушёных грибов и поставила рядом кувшин с водой. — Вот, — сказала она, указывая на очаг и протягивая ему кресало и кремень. — Попробуй. Я буду рядом. Серафим, осторожно, словно боялся потревожить сам воздух, опустился на колени перед печью. Он сложил несколько сухих щепок, добавил веток потолще, и, чувствуя на себе пристальный взгляд сестры, неуклюже высек искру. Первая угасла, вторая тоже, и лишь третья зацепилась за труху, зашипела и вспыхнула крошечным огоньком. Мальчик-вампир затаил дыхание, прикрыл ладонью пламя от сквозняка и, наклонившись, подул так, как учила его Селести. Огонёк разгорелся, заплясал по сухим щепкам и вскоре облизал дрова. Пламя вздрогнуло, окрепло и осветило его лицо, сделав глаза ещё темнее, с ярко заметными алыми искорками у зрачков. — Получилось, — прошептал он, и в этом было столько удивления и радости, что Девочка-травница впервые за день позволила себе улыбнуться по-настоящему. — Молодец, — произнесла она тихо. — Теперь ты знаешь, что можешь. Спустя время на кухне уже глухо перекатывались в глиняной миске сухие чечевичные зёрна, и солнечный свет, пробиваясь сквозь оконце, ложился золотыми пятнами на деревянный стол, где они должны были вместе разделить обед и, может быть, хоть на время забыть о взглядах и шёпотах чужих людей. Маленькая знахарка раздувала огонь в очаге, осторожно подсунув под глиняный горшок обломки сухих ветвей, и запах дыма вплетался в травяной дух её дома. В горшке закипала чечевичная похлёбка с сушёными грибами, тягучий пар поднимался, цепляясь за низкий потолок, и всё в этом казалось обычным, будничным. Но в этот раз Девочка чувствовала в воздухе иное напряжение — едва уловимое, но неотвязное, исходившее от Серафима. Юный вампир сел за деревянный стол, опустив руки на поверхность стола. Его глаза были всё ещё красны от недавних слёз, и он смотрел в огонь, словно хотел спрятаться в его дрожащем свете. Селести поставила перед ним миску с похлёбкой, сама села напротив и, словно нарочно, вскинула на него прямой взгляд. — Ешь, — произнесла Девочка-травница, мягко, но с оттенком приказа. — Ты три дня назад пил мою кровь… Надо поесть нормально. Серафим опустил взгляд на миску, в которой густая жидкость колыхалась от его лёгкого движения стола, и осторожно взял деревянную ложку. Он поднёс её к губам, зачерпнул немного, и в этот момент Девочка — чуткая к каждой мелочи — заметила, как он будто невольно поморщился ещё до того, как коснулся рта. Мальчик-вампир посмотрел на миску так, словно в ней плавало что-то чужое и страшное. Он замялся. — Я… — прошептал он, — не знаю… смогу ли. — Что значит «не знаешь»? — Селести нахмурилась. — Ты человек или нет? Каждый человек ест хлеб, суп, овощи. Может, ты просто забыл? Попробуй. Он повиновался. Ложка дрогнула в тонких пальцах, он поднёс её к губам и сделал первый глоток. Горячая жидкость обожгла язык, вкус гороха и грибов показался ему тяжёлым, вязким, словно земля сама легла на язык. Почти сразу же мышцы его горла дёрнулись, словно от спазма, и лицо исказилось напряжением. Серафим быстро опустил ложку обратно в миску и отвернулся. — Что с тобой? — спросила Маленькая знахарка, откладывая свою миску. — Я… — он сжал губы, едва сдерживая спазм. — Оно… не идёт. Он резко вскочил, и стул заскрипел по полу. Секунда — и он почти выбежал за дверь, туда, где рядом с домом был скособоченный колодец и густая трава. Девочка поспешила за ним, схватив с полки кувшин с водой. Он уже стоял, согнувшись, судорожно кашляя. Похлёбка, которой он пытался насытиться, не переваривалась, а, словно чуждая субстанция, вырывалась обратно. Он сотрясался от спазмов, и капли жидкости бежали по губам, оставляя сероватые следы. Селести подбежала и коснулась его плеча. — Дыши. Пей воду. Он взял кувшин, но глоток воды тоже не остался — он оттолкнул его и зажал рот рукой. Его тело отчаянно отторгало всё. В конце концов, когда приступ спал, он тяжело опустился на колени в траву. Девчушка Хоуторн стояла рядом, глядя на него не со страхом, а с удивлением и пониманием, медленно складывающимся внутри неё. Он вскинул глаза. Красные точки возле зрачков вспыхнули ярче, влага на ресницах блестела, но не от слёз. — Я… не могу… — выдохнул он, и голос его был полон отчаяния. — Я не могу быть, как они… как люди. Селести присела рядом, сложив руки на коленях. Она смотрела на него, как смотрела бы на зверя в силках: с жалостью и с чем-то, похожим на уважение. — Значит, всё верно. Легенды не врали. Ты — не из тех, кто живёт хлебом. Ты питаешься кровью. Мальчик-вампир вздрогнул и прошептал, будто боясь самого слова: — Кровью… — Да, — подтвердила Девчушка Хоуторн, отводя взгляд, но в её голосе не было страха. — Иначе ты не выживешь. Он закрыл лицо руками, тихо застонал. — Но это… ужасно. Это грех. Я… чудовище. Тот гусь… Я до сих пор помню его взгляд… — Нет, — сказала Маленькая знахарка твёрдо, наклоняясь к нему. — Чудовище — тот, кто убивает ради прихоти. А ты жив. Бог послал тебя ко мне не затем, чтобы ты умирал от чечевицы. Он поднял взгляд на неё, и в этих глазах отражалось всё: страх, стыд, но и благодарность, и что-то, похожее на смирение. — Ты… не боишься? — спросил он. — Ты мой брат… Мне не нужно бояться тебя. Юный вампир сидел всё ещё на влажной от росы траве, плечи его поникли, волосы свисали спутанными прядями на лоб, и в глазах стояла тоска, почти детская, — та тоска, что бывает у ребёнка, впервые столкнувшегося с невозможностью стать таким, как все остальные. — Вставай, — наконец произнесла Маленькая знахарка, ровно. — Идём внутрь. Он поднял на неё глаза, в которых багровые искры у зрачков вспыхнули от отчаяния. — Я не хочу… Я не смогу. Я не могу жить так, как они. Селести прищурилась, её лицо стало похожим на резную иконку — спокойное, но исполненное силы. — Ты не сможешь жить как они, — сказала Девчушка Хоуторн медленно, отчётливо, — но сможешь жить иначе. А для этого нужна кровь. Мальчик-вампир содрогнулся всем телом, как будто эти слова ударили его сильнее, чем плеть. — Но… — начал он, но её рука внезапно легла на его запястье, сильнее, чем могла бы казаться такая хрупкая девичья ладонь. — Тс-с, — сказала Селести, сжав его руку так, что он невольно посмотрел на неё. Его губы дрогнули, он хотел что-то возразить, но слова застряли, и лишь немой страх застрял в горле, не находя выхода. Девчушка Хоуторн резко поднялась, отряхнула платье и обернулась к дому. — Встань и иди внутрь. Там ты сядешь и будешь ждать меня. — Она говорила так, как говорила бы строгая мать. — Я схожу на рынок и принесу тебе то, что нужно. Кролика или курицу. Серафим рывком поднялся вслед за ней, отчаяние толкало его вперёд. — Нет! — воскликнул он, и голос его сорвался, превратившись почти в крик. — Я не хочу снова убивать. Я до сих пор вижу глаза того гуся, когда он бился… когда я… Селести обернулась, и её глаза вспыхнули каким-то нездешним светом, в котором было одновременно и сострадание, и холодность, и железо. — Ты думаешь, у тебя есть выбор? — тихо спросила она. — Это не убийство, это жизнь. И либо ты, либо тебя. Таков мир. Бог создал всех разными: одни живут хлебом, другие мясом, третьи — кровью. А смерть всегда рядом. И, не дожидаясь его ответа, она снова схватила его за руку и почти силой повела к двери. — В дом, — бросила она. — Но… — пробормотал он, словно пытаясь вымолить прощение, — если кто-то узнает? Если люди… — Никто ничего не узнает, — жёстко оборвала Маленькая знахарка, толкнув его внутрь и закрыв за ним дверь. — Они боятся меня, а значит, не посмеют. Он опустился на скамью, прижимая ладони к лицу, словно пытался спрятаться от мира, а Селести уже накидывала на плечи плащ, пряча волосы под капюшон. Перед тем как выйти, она бросила взгляд на него, и в этом взгляде мелькнула странная смесь — нежность сестры и холодность палача. — Сиди и жди. И молись, — сказала Девчушка Хоуторн. — Когда я вернусь, у тебя будет пища. Дверь за ней закрылась, и тихий скрип пола стих. А снаружи уже тянуло запахом: сырым мясом, сеном, дымом и голосами деревенских людей, не ведавших, что для одного мальчика сегодня решается судьба — быть человеком или тварью, живой душой или пустой оболочкой. Прошёл час, и ещё половина, — время в маленькой хижине тянулось мучительно медленно, словно каждый удар маятника, которого там и не было, врезался в тишину. Мальчик-вампир сидел неподвижно за столом, опустив голову на сцепленные руки, слыша то, как сквозь щели в ставнях воет ветер, то, как где-то вдалеке звонит кузнечный молот, то, как под самым окном мелькает тень воробья, — но всё это было для него чуждо, как звуки мира, в котором он был лишь случайным гостем. Когда дверь наконец скрипнула, и в дом вошла Девчушка Хоуторн, запах рынка — железо крови, дым, пряности, сено и немного человеческого пота — ворвался вместе с ней, и в руках её, кролик — ещё живой, белоснежный, с дрожащим носом и тёмными, беззащитными глазами, сидел тихо в корзинке. Она поставила корзину на пол, сняла с головы капюшон и, выпрямившись, показала ему добычу. — Вот, — произнесла она, устало, но твёрдо. — Для тебя. Серафим поднял голову, и его взгляд остановился на животном. Белая шерсть, мягкая и чистая, словно свежий снег на утреннем поле, так странно перекликалась с его собственной кожей, с бледной тенью, что словно исходила от него. Кролик дёрнулся, задние лапы забились, и этот трепет отразился в глазах мальчика. — Нет, — выдохнул он, отшатываясь. — Я не буду. — Будешь, — холодно ответила Маленькая знахарка, убирая волосы с лица. — Иначе умрёшь. — Я не могу, — повторил он, голос его дрожал, и руки сжались в кулаки. — Он такой же, как я… белый, живой. Он дышит, он… он смотрит на меня… Селести присела рядом с корзиной, вытащила кролика и положила его на стол, прямо перед Серафимом. Животное замерло на мгновение, уши дрожали, как тонкие ветви на ветру, и мальчик почувствовал, что дыхание у него сбивается, сердце глухо толкается в груди. — Смотри, — сказала Девочка-травница, её голос был строг, но не злой. — Это дар. Бог дал его нам, чтобы ты жил. И ты должен принять. — Я не… — он резко отвернулся, едва сдерживая подступивший к горлу спазм. — Я не убийца. Я не монстр. Я… не хочу. Он вскочил, оттолкнул стул так, что тот загрохотал по полу, и закрыл лицо руками. — Замолчи, — резко бросила Селести, но потом замедлила голос, опустила его до почти шёпота. — С гусём ты быстро расправился с голодухи. Если не сейчас, то позже. Я не буду стоять над тобой с ножом. Голод сам сделает то, что должно. Она взяла кролика, аккуратно посадила его обратно в корзину и придвинула ближе к мальчику-вампиру. — Когда он придёт, — сказала она, глядя прямо ему в глаза, — тебе некуда будет деваться. И запомни: это не грех. Это закон. Ты можешь сопротивляться, но тело твоё будет сильнее. Серафим тяжело дышал, пальцы его дрожали, он хотел возразить, но слова застревали, и вместо них лишь слёзы, горькие и беззвучные, медленно катились по щекам. Он опустился обратно на скамью и, отвернувшись, прошептал: — Я не буду делать этого… Вечер в Элмдейле опускался медленно, вязко, словно тёмное масло растекалось по небесам, и в каждом углу хижины тень густела, обволакивала, проникала в щели, сливалась с дыханием. Огонь в очаге трепетал, отбрасывая то длинные, то короткие отблески, и казалось, будто весь дом наполнился тёплой и живой, но беспокойной кожей света. Селести сидела за низким столом и перебирала травы, сушёные стебли и листья, пахнущие горечью полыни и сладковатой мятой, складывала их в связки и иногда что-то шептала себе под нос — короткие, рваные молитвы, в которых не было благоговения, но была привычка, наследие её матери. Она не смотрела на Серафима — или делала вид, что не смотрит, — но знала, что он неподвижен там, у стены, рядом с корзиной, в которой тихо дышал белый комочек жизни. Мальчик-вампир сидел так, будто тело его обросло цепями: руки стиснуты на коленях, взгляд прикован к полу, и только уши, тонкие, дрожали, улавливая каждый звук. Он слышал удары сердца кролика, быстрые, частые, такие отчётливые, что они звучали громче, чем потрескивание огня и шорох трав. Эти удары отзывались в нём, будто второе сердце билось рядом с его собственным, и с каждой минутой они звали его всё громче. Он сжал губы и закрыл глаза, но запах не уходил: запах шерсти, тепла, запах живого. В горле поднималась жажда, во рту становилось сухо, и он не знал, как долго сможет сопротивляться. — Ты бледный, — сказала Девчушка Хоуторн спокойно, даже не поднимая головы. — Тебе хуже. — Я… держусь, — ответил он, и голос его сорвался, хрипнул. — Я смогу… Селести подняла взгляд, прищурилась и сдержанно усмехнулась. — Ты думаешь, что сможешь обмануть природу? Голод сильнее тебя. Я оставлю тебя наедине с этим выбором. Она встала, подошла к окну, закрыла ставни плотнее. Дом погрузился в полумрак, освещённый лишь огнём очага. — Слушай, — её голос был мягким, но твёрдым. — Я не буду толкать тебя к этому. Но когда придёт момент, и ты почувствуешь, что всё рушится, — вспомни, что я сказала. Это не грех. Это не проклятие. Это то, что делает тебя живым. Он поднял на неё глаза — большие, тёмные, блестящие, с красными искрами у зрачков. — Но если я поддамся… я потеряю себя. Селести медленно подошла к нему, наклонилась и коснулась его холодной щеки пальцами. — Нет, Серафим, — сказала она почти шёпотом. — Ты найдёшь себя. Она отошла, оставив его одного. В корзине кролик шевельнулся, лапы заскребли по дну, и этот звук пронзил его, как игла. Мальчик-вампир прикрыл лицо руками, и в груди его бушевало: страх, отвращение, вина, но поверх всего — неумолимый голод, тяжёлый и липкий, как сама ночь. А Девочка-травница лишь села обратно к очагу, взяла нож и стала резать корень мандрагоры, будто всё было в порядке, будто перед ней не стояла дилемма жизни и смерти. И в этой тишине, наполненной запахом трав, дыханием кролика и стуком сердца Серафима, рождалось что-то новое, неизбежное, — то, от чего он пытался уйти, но что неотвратимо подкрадывалось к нему, как сама судьба. Полночь пришла незаметно. Часы в доме Хоуторнов не били — да и зачем, если ночь сама умела считать удары сердца? Снаружи стлался туман, густой, как молоко, затягивал окна, будто закрывал хижину от всего мира, превращая её в остров посреди безмолвного моря. Внутри же царила тягучая тишина: огонь в очаге давно затух, оставив лишь красноватые угли, которые пульсировали, как раны. Юный вампир сидел на полу, неподвижный, словно статуя, но внутри него бушевало. Каждая минута превращалась в пытку, каждая секунда — в шипящую иглу, вонзающуюся в жилы. Его дыхание стало неровным, руки дрожали, а взгляд, каким бы он ни старался отвести его, снова и снова возвращался к корзине, где в темноте тускло белел комочек шерсти. Кролик вздрогнул, переступил лапками и снова затих. Стук его сердца — быстрый, отчаянный, живой — бился в уши Серафима громче любого звука, громче ночи, громче его собственных мыслей. — Нет… — выдохнул он, вцепившись пальцами в волосы. — Я… не должен… Он хотел вспомнить слова Селести, её голос, её твердость. «Это не грех. Это жизнь». Но его собственные слова, его обещания себе, всё, чем он хотел быть — рушилось в одно мгновение. Голод обнажал в нём зверя, и человек, спрятавшийся глубже, задыхался, тонул. Веки дрогнули, он поднялся на колени и, шатаясь, протянул руку к корзине. Белый зверёк внутри прижал уши, словно уже чуял беду. — Прости… — прошептал Крылатый вампир, и голос его сорвался на рыдание. — Прости меня… В следующее мгновение его пальцы отовинули ткань, он схватил животное, и то отчаянно забилось, вырываясь из его холодных рук. Но хватка была железной. Серафим прижал его к груди, глаза его налились алым, дыхание стало судорожным. — Я не могу… я должен… И голод взял своё. Клыки блеснули в темноте, и он впился в мягкую шейку, чувствуя, как горячая, густая, живая река хлынула ему в рот. Мир исчез. Остался только вкус крови — горьковатый, сладкий, солёный, опаляющий его изнутри. Он пил, судорожно, жадно, словно утопающий хватает воздух, и с каждым глотком его дрожь утихала, мышцы наполнялись силой, а глаза затуманивались от наслаждения. Кролик слабел в его руках, дёрнулся, ещё раз, и ещё, пока наконец не обмяк, безвольно свесив лапки. Но Серафим не остановился сразу. Он продолжал, пока не высосал последнюю каплю, пока сердце под его пальцами окончательно не стихло. Когда всё закончилось, он отдёрнул руки, тело животного выскользнуло на пол, лёгкое, безжизненное, словно пустая оболочка. Мальчик-вампир упал рядом, тяжело дыша, с алыми губами, и его глаза сверкали — не от радости, не от торжества, а от ужаса перед самим собой. — Я… чудовище… — прошептал он, глядя на белую шерсть, потемневшую у шеи. — Настоящее чудовище… Он зажал лицо ладонями, но внутри его, помимо ужаса и вины, жила и иная правда: впервые за долгие дни он чувствовал себя живым, сильным, и этот факт рвал его на части, словно сам Бог бросил его между двух миров, не позволив принадлежать ни одному.***
Прошло три дня. Эти дни будто растворились в суете и мелочах, но под поверхностью упрямо нарастало напряжение. Маленькая знахарка за это время сварила двойной настой мяты с валерианой, обошла почти всех стариков деревни и продала всё, что было готово — от капель для сердца до снадобий для суставов. Деньги хрустели в мешочке, завязанном у неё на поясе. Она держалась прямо, с поднятым подбородком, словно взрослая хозяйка, и в этом упрямом блеске её глаз чувствовалось: она знала, ради кого старается. Серафим же всё больше уходил в себя. Крылатый вампир почти не показывался во дворе: он выбрал пыльный чердак. Там он мог сидеть часами у окна, подперев щёку ладонью и глядя куда-то далеко — в поля, в леса, в небеса, которые так и звали его, но оставались запретными. Его тень на окне казалась призраком, и только Селести знала: это не тень, а живой мальчик, измученный и потерянный. Иногда она поднималась к нему, ставила миску с похлёбкой на стол и спрашивала нарочито спокойно: — Ты весь день там просидел? А он, отводил глаза и шептал: — Здесь тише. Здесь… моё. И взгляд его скользил по углам чердака, словно он уже мысленно обживал это место, представлял занавески, книги, свой собственный стол. И вот, наконец, Селести пришла к плотнику прохладным вечером. Мастерская стояла чуть в стороне от главной улицы Элмдейла, приземистая, словно вросшая в землю, с низкой крышей, покрытой мхом и прошлогодней листвой. Когда Селести толкнула тяжёлую дверь, её встретил густой запах свежих опилок и смолы — тёплый, сухой, тягучий, будто в нём было заключено дыхание самого леса. Воздух внутри был плотным, насыщенным пылью дерева, которая мягкой золотистой дымкой оседала на волосы, плечи, руки, и, казалось, въедалась в кожу, оставляя за собой тёплое ощущение тепла и усталости. С потолка на ржавых крюках свисали инструменты — топоры, стамески, длинные пилы, молотки. Они слегка поблёскивали в скудном свете крошечного окошка, затянутого паутиной и мутным стеклом. Свет пробивался косыми полосами, ложился на столы, покрытые щепками, и на деревянные заготовки, среди которых можно было различить будущие скамьи, дверцы, резные рамки для икон и полусобранную кровать. В глубине мастерской тень сливалась с массивной фигурой самого Джеда. Он был широкоплеч, грузен, с густой бородой, в которой застряли стружки. Его силуэт напоминал медведя, вышедшего из чащи, только вместо когтей у него были огромные ладони, покрытые мозолями. Когда он поднял голову и взглянул на вошедшую Девочку-травницу, его глаза, блеснули в темноте, и Селести на миг показалось, что смотрит она не на человека, а на лесного зверя, приручённого лишь собственным ремеслом. Он молча отложил рубанок, которым доводил до гладкости широкую доску, и вытер ладонь о холщовую рубаху. Его движения были неторопливыми, тяжёлыми, в них не чувствовалось ни суеты, ни лишнего жеста — словно вся его жизнь текла в одном ритме с глухим скрипом досок и ровным дыханием мастерской. — Что ищешь, Хоуторн? — проговорил он, и голос его прозвучал хрипло, низко, будто прокатился через бревенчатые стены, — снова травы на дрова менять? — Мне нужно две кровати, Джед. Простые, добротные, чтобы выдержали не только ребёнка, но и… мальчика, что ворочается, как буря. Плотник хмыкнул, взглянув на худощавую девочку в накинутом платке и чернильных пятнах на пальцах. — Слыхал я, что ты приютила горбатого мальчишку? — Брата, — спокойно ответила Девчушка Хоуторн. — Не важно. Он теперь мой. — Платить то, есть чем? — Честно и вперёд. Джед покивал, и через неделю две кровати стояли у её крыльца — одна чуть уже, с высокой спинкой, для неё. Вторая — массивнее, плотнее, под мальчишеский рост. Серафим всё это время провёл на чердаке. Не потому что его туда загнали — сам выбрал. Там, под балками, в запахе сухих досок и сухоцветов, он впервые почувствовал своё. Укромное, почти безопасное место. Когда плотник грохотал внизу досками, он ходил по пыльному полу, стараясь не шуметь, и с каждым шагом понимал — да, это будет его место. Сухие доски пахли старым деревом, мышами и мёртвым летом, когда травы сохнут и крошатся в прах. Сквозь щели в крыше просачивались тонкие лучи света, они резали воздух, густой от пыли, и в этих лучах мелькали крохотные искры — словно кто-то подбросил золы в невидимое пламя. Он убирал. Не просто убирал — очищал, как будто вычищал собственную душу от мха и гнили. Начал с пола. Сначала босыми ступнями осторожно прошёл по доскам, чувствуя, как каждая пружинит и скрипит. Поднял ведро, спустился вниз за водой. Набрал у реки полное, так что пальцы побелели от тяжести. Потом снова вверх — шаг за шагом, осторожно, чтобы не пролить. Вода качалась и отражала свет, будто внутри ведра плескалось крошечное озеро. Он вылил воду прямо на доски и, склонившись, начал мыть руками старой тряпкой. Он тёр пол так, что суставы побледнели. Вода быстро стала серой, тёмной, как болотная жижа. Он сливал её вниз, снова таскал ведро. Так — раз, два, три… десять раз. Руки дрожали, спина болела, но он не останавливался. В каждом движении было что-то большее, чем уборка: словно он стирал с себя чужую кровь, чужой страх, те руки, что били его. Паутину он убирал осторожно. Он заметил её в углах, над балками, тонкую, серебряную. Сначала хотел смести её, но потом замер. В каждом паучке он видел что-то родное — маленькое существо, которое тоже пряталось в углу и строило свой мирок, пока его не разрушили. Он взял миску, аккуратно собрал пауков вместе с паутинками, спустился вниз и выпустил за домом. «Простите, — прошептал он, — но это теперь моё». Вернувшись, он открыл ставни. Сырой свет вломился внутрь, высветив каждый угол, каждую трещину. На мгновение чердак ослепил его белизной. Но он не захотел, чтобы его видели снаружи, — и сам же повесил занавески. Старые, выцветшие, но постирал их. Вышел к реке, встал по колено в ледяной воде, бил их о камень, пока брызги летели в лицо. Отжимал с такой силой, словно выжимал собственный страх. Когда повесил сушиться — ткань пахла свежестью, рекой и мылом. Затем он взялся за сундук. Внутри лежали старые книги, пыльные, пожелтевшие. Он вынес их на улицу, отряхнул каждую, вытер тряпкой. Сложил по алфавиту — А к А, Б к Б. Альбомы — по толщине. Чернила, что когда-то пролились, он оставил: эти пятна показались ему честными, как свои шрамы. Нашёл лампу, железную, почерневшую. Сидел с ней долго, вычищал, пока металл не заблестел. Поставил её на край стола, который ещё предстояло перенести. Когда лампа загорится — здесь будет свет, как в храме. Даже скрипучую балку в углу он обмотал старой тканью, чтобы не стучала при каждом шаге. В конце он сел на пол посреди чердака. Воздух стал другим. Не гнилым, а чистым, прохладным. Пол был влажным, пахнул деревом и мылом. Свет пробивался мягко, приглушённый занавесками. Здесь можно было спрятаться, можно было дышать. Плотник приехал не спеша, на старой скрипучей телеге, запряжённой косматым конём. Колёса дробили утрамбованную дорогу, и каждый его поворот отзывался эхом в тихой деревне. Он ворчал под нос, спрыгнул, поднатужился и с гулом начал сгружать кровати со своим взрослым сыном — одна за другой, будто чужие судьбы сбрасывал в новый дом. — Ох, тяжёлое добро у вас, — пробурчал он, вытирая ладонью вспотевший лоб, оставив на коже чёрные разводы от смолы и пыли. Слышался скрежет металла, гулкая поступь и хрипловатый кашель, в котором смешивались табак и старость. От него тянуло резким запахом смолы и перегоревших углей — казалось, он всю жизнь прожил в дыму и стружке. Долго он собирал своё добро: свёрнутые в тряпицу инструменты, кривые гвозди, потерянный молоток, обломок рубанка. Шумел, бормотал, отплёвывался в землю у крыльца. Всё казалось нескончаемым: то гвоздь прижмёт к уху, проверяя, не погнут ли, то ножовку сунет в кожаный чехол, словно прощаясь с ней надолго. Наконец он щёлкнул языком, захлопнул ящик и сказал, оглядываясь: — Ну, теперь пусть сами обживаются. Моё дело сделано. Он сошёл на крыльцо, сапоги глухо стукнули по доскам, и шаги его всё тише уходили в сторону телеги. Конь вздохнул, вздёрнул голову, колёса загрохотали, и деревня вновь вернулась в свою прежнюю тишину. Когда Селести, придерживая подол, шаг за шагом поднялась по скрипучим ступеням. Каждая доска отзывалась тихим вздохом, словно лестница помнила все годы, когда сюда никто не заходил. Сердце её билось гулко, в груди было странное чувство — тревога и радость одновременно. Девочка-травница толкнула тяжёлую дверь чердака, её глаза на миг ослепил свет. Узкое оконце под самой крышей пропускало струю золотого сияния, и оно падало прямо на Крылатого вампира. Он стоял, неподвижный, словно маленькая статуя, и свет превращал его в фигуру из витража, какой она видела только в церкви Элмдейла: хрупкий силуэт, очерченный небесным сиянием, как святой или ангел, забытый среди простых крестьянских стен. Пол ещё пахнул свежим мылом и сосновыми досками, так что у Девчушки Хоуторн на секунду закружилась голова. Она чувствовала, будто комната сама обновилась — словно её вымыли не руки Серафима, а сам дождь и ветер. Тишина стояла особенная — не пустая, не мёртвая, а наполненная мягким дыханием нового, словно стены впервые научились хранить надежду, а воздух — дышать иначе. — Никогда не думала, что здесь может быть светло. Серафим обернулся, и глаза его блеснули в луче — не кровью и не страхом, а тихим огнём, похожим на отражение свечи в лампаде. — Я подумал, — прошептал Вампир с крыльями, глядя на неё, — что если мы начинаем с чистого листа, то и жить надо… на чистом месте. Это — мой угол. Можно? Она не ответила сразу. Только подошла к окну, пальцы её невольно скользнули по тонкой занавеске у окна, свежей, белой, с запахом солнца. Ткань чуть дрогнула под её рукой, провела рукой по гладкому полу, и вдруг — как в те редкие вечера, когда земля сама прижимается к небу — улыбнулась. Тепло. Тихо. — Можно. Только если пообещаешь иногда спускаться. Я не хочу, чтобы ты стал тенью. Он кивнул. И в глазах его блеснуло — не голод, не страх. Свет. Небольшой. Как лампада. — Тогда я… приду. Когда ты будешь читать. Или если дождь будет сильный. Или если страшно станет. — Или просто так, — добавила она. Серафим оглянулся и улыбнулся и через пару секунд вздохнул так, словно все проблемы мира упали на его хрупкие плечи. — Ты чего? — тихо спросила Девочка, поправляя прядь волос. — Мне нужно… — он замялся, ковыряя ногтем щепку в стене, — нужно поднять кровать. Я не смогу один. Она тяжёлая. Но я хочу, чтобы она была здесь. Моя. Голос его звучал почти детским. Но в этих словах было нечто большее — желание принадлежать, быть укоренённым. Селести лишь кивнула. Без слов. И пошла за ним вниз. Кровать, грубая, добротная, с толстой деревянной рамой, стояла у стены, обёрнутая брезентом, словно ждала, когда её примут. Они вдвоём подхватили её с боков: Селести — со стиснутыми зубами, Серафим — с выпрямленной спиной и потемневшими от усилия глазами. — Раз, два… — выдохнула Маленькая знахарка, и они пошли, шаг за шагом, кряхтя, спотыкаясь, царапая перила. — Ох, если бы отец видел… Убился бы, глядя, как я мебель таскаю. — Зато… — выдохнул Мальчик-вампир, с трудом удерживая равновесие, — я стану сильнее. Крылья крыльями, но мышцы тоже нужны. — Так. Не спеши, поворот! — она зарычала сквозь зубы, поворачивая в узкий пролёт. Им казалось, что эта кровать весит столько же, сколько сама хижина. Но с каждой ступенью вверх на чердаке рождалось новое чувство — будто эта ноша тянет их не вниз, а наоборот — вытягивает к свету. Когда наконец они затащили кровать в чердак и поставили у стены — тяжело дыша, потирая руки, — Селести села прямо на пол, вытянув ноги. — Никто без боли и сколов в этой комнате не обосновался, — сказала она с кривой, уставшей, но искренней улыбкой. — А можно теперь стол? — тихо, но с отчаянной решимостью попросил Крылатый вампир. — Стол? — она подняла бровь. — Да. Тот. Из большой спальни. Я хочу, чтобы он был здесь. Чтобы был порядок. Он не осознавал, как больно могут звучать такие просьбы. Но она лишь кивнула. Пошла. Молча. И они принялись поднимать стол. Он скрипел, как ворчливый старик. Каждая нога цеплялась за проёмы, каждый угол будто отказывался сдаваться. Но Девчушка Хоуторн не сдавалась. Ни тогда, ни сейчас. Они поставили стол у окна. Серафим сразу начал выравнивать всё: книги, чернильницу, альбом. Он уже видел, как будет рисовать здесь, писать, читать. — Ещё… тумбы, — бросил он, будто испугавшись, что не успеет сказать, пока она не ушла. — Господи, ты решил целиком перетащить прошлое сюда? — Не прошлое, — твёрдо сказал он. — Я его очищаю. Оно моё теперь. И снова — спуски, подъёмы, сколы, порванный подол, капля крови на пальце Селести, но никто не жаловался. Две старые тумбы с ящиками, где когда-то лежали записки Томаса, нитки, ножницы, перья и письма. Теперь они стояли у стен, готовые к новой жизни. После нескольких подъемов тяжёлой мебели, когда последняя тумба, скрипнув, заняла своё место у стены, Девочка-травница опустилась прямо на пол, тяжело переводя дыхание. Руки её дрожали так, что она не сразу смогла вытереть пот со лба, подол платья был в пыли, а дыхание сбивалось, словно после долгого бега. Серафим — маленький вампир с крыльями, — стоял напротив, тоже весь измазанный в серой пыли. Его волосы, обычно аккуратно скрытые под капюшоном, прилипли к вискам и лбу, глаза блестели странным, но простым человеческим светом. Он вдруг тихо рассмеялся — не громко, а сдержанно, так, будто сам удивился этому звуку. — Ты чего смеёшься? — устало спросила Девчушка Хоуторн, облокотившись на стену. — Просто… — он поднял ладони, глядя на чёрные разводы пыли, — никогда не думал, что мебель может победить меня сильнее, чем любой враг. Она фыркнула, и уголки её губ дрогнули, хотя сил на улыбку почти не осталось. И только в этот миг она заметила: перед ней не напуганный мальчик, не виноватое существо, прячущее свои клыки и крылья, а просто усталый мальчишка, такой же, как любой деревенский парень после долгой работы. Уставший, запыхавшийся, живой. Это было странно и неожиданно, и от этой простой, обыденной близости ей вдруг стало тепло. На чердаке теперь стояла не просто мебель. Там был порядок. Быт. Тишина. Там было чувство, что кто-то остался. Что комната дышит не призраками, а возможностью. Серафим прыгал по полу, едва касаясь досок, как ребёнок, впервые получивший настоящий подарок. Он не говорил — только сиял, кружась, разбрасывая руками. — Смотри! Смотри, как легко теперь двигаться! Даже крылья можно расправить! — он замер у окна, и пусть она не видела крыльев — только как полотно капюшона чуть приподнялось — она почувствовала, как воздух в комнате изменился. — Ты сделал это, — сказала она, тихо. — Своими руками. Своей волей. Он повернулся к ней, глаза его блестели. — Это теперь действительно мой дом. Она кивнула. — А я… тогда переделаю родительскую спальню в кабинет. Всё равно она пустует. Буду там принимать людей. И писать. Похоже, ты меня вдохновил на перемены. Вечером, когда над Элмдейлом повис густой августовский сумрак, Девочка-травница зажгла лампу, и золотистый огонь мягко разлился по низким стенам хижины, отбрасывая дрожащие тени на балки потолка. В её руках была миска с похлёбкой — скромный ужин, приготовленный привычными движениями, почти на автомате, и всё же она чувствовала странное волнение, поднимаясь по крутой лестнице на чердак. Там было темно, лишь огонёк лампы выхватывал из мрака балки. Серафим уже занавесил все окна плотной тряпицей, будто боялся чужого глаза, и стоял посреди комнаты, осторожно развязывая тугие бинты, которыми весь день были стянуты его плечи. Движения его были мучительно медленными: каждый оборот ткани отдавался в нём тихим, сдержанным стоном, потому что крылья, стянутые и лишённые воздуха, ныли тупой болью. И вот бинты упали на пол, и Мальчик-вампир медленно, как будто с благоговением, расправил свои белоснежные крылья. Перья мягко зашуршали в темноте, поймав отблеск лампы, и Маленькая знахарка на мгновение приоткрыла губы, не в силах скрыть изумления: перед ней сидел не её тайный братец, не изгнанник и не больной ребёнок, а существо, похожее на ангела, заблудившегося среди людей. Но она быстро взяла себя в руки. Села на край грубой кровати, поставила миску себе на колени и стала есть, не задавая лишних вопросов, не позволяя ни себе, ни ему выйти за пределы молчания. Пламя лампы колыхалось от лёгкого сквозняка, и её глаза иногда поднимались к нему, словно невзначай. Серафим, опустившись на пол, сел у самого окна, глядя в ночь, где одна за другой начинали проявляться первые звёзды. В его позе было что-то странно умиротворённое: плечи, недавно сковываемые бинтами, теперь опущены, крылья расправлены и дрожат лёгкой дрожью, как у птицы, впервые выпустившей их из тесной клетки. Пламя лампы отражалось в его глазах, придавая им ту загадочную глубину, в которой смешивалась печаль, тоска и что-то, чего он сам ещё не понимал. — У тебя… очень красивые глаза, — вдруг произнесла Девчушка Хоуторн, тихо, но твёрдо, словно боялась, что он оттолкнёт эти слова. — Даже несмотря на красные точки у зрачков. Маленький вампир замер. Его губы чуть дрогнули, взгляд потух на секунду, но потом он опустил голову и едва слышно сказал: — Спасибо… сестра. Тишина повисла над чердаком, и лишь потрескивание лампы и ночной шорох снаружи сопровождали их. Селести медленно доела свою похлёбку и поставила пустую миску на табурет у кровати. Она посмотрела на него — на этого странного, потерянного мальчика с крыльями и печальными глазами, — и вдруг ощутила, как внутри всё успокаивается: будто сама ночь решила укрыть их от бед и чужих взглядов. И в тот миг, когда огонь лампы окончательно слился с мерцанием звёзд за окном, глава их тихого, но полного внутреннего напряжения дня завершилась молчаливым согласием: они — вместе, и значит, смогут вынести всё, что им уготовано.***
Сквозь утренние туманы и вечерние росы, сквозь мелькающие лики времён и повторяющийся скрип половиц под ногами — шёл год. И с каждым его витком, как узел на старом стебле верёвки, затягивалась их тайна, становившаяся всё тяжелее, но и крепче, будто замешанная не только на крови, но и на словах, взглядах, привычках. В глухой хижине у лесной опушки, под сводами вечнозелёного неба, жизнь текла тише, но не пустее: каждая мелочь в их днях имела значение, каждое прикосновение к миру было будто заветом. Маленький вампир уже не пугался тишины — он врос в неё, как корень в землю, и научился дышать её покоем. Днём он прятался в полутьме чердака, где свет просачивался сквозь щели, как тонкие золотые струи, и в этих полосках пыли он видел не скуку, а утешение. Но по вечерам — когда сумерки ложились мягкой накидкой на плечи деревьев, а пение птиц сменялось стрёкотом сверчков, — Девочка-травница брала его за руку и вела в чащу. Там листва казалась храмом, а каждая тропа — тайным знанием, которое она передавала ему не как учитель ученику, а как сестра брату. — Осторожно, сюда не наступай, — негромко, почти шёпотом, наставляла Маленькая знахарка, указывая на толстую, ядовитую колючку. — Это волчье семя. Встанешь — и пальцы потом синие будут. Крылатый вампир кивал, стараясь ступать бесшумно, как она, прижав к груди полотняную сумку с ветками, кореньями и засушенными цветами. Ему нравилось, как она говорила — неторопливо, будто каждое слово укладывала в ладонь, прежде чем подарить. — Видишь вот это? — она присела, отведя листву. — Это тысячелистник. Его зовут так не потому, что у него тысяча листьев, — усмехнулась. — А потому, что он на всё способен, если знать, когда и как. От боли в животе, от порезов, от лихорадки. Он молча присел рядом, проводя пальцами по изрезанному листу. — А это? — указал он чуть дальше. — Волчья ягода. Никогда не трогай, когда руки в царапинах. Через кожу тоже может убить. Запомни цвет — она всегда как будто глянцевая. Слишком красивая, чтобы быть доброй. Он замер, осторожно коснувшись ягоды кончиком пальца. — Это убьёт? Селести посмотрела на него, и в её взгляде было что-то материнское, словно она рассказывает сказку, где даже волк может стать другом, если его не гнать. — Если хочешь — да. А если не хочешь — исцелит. Всё зависит от меры. И от воли. Он молчал, а потом, медленно, будто переваривая сказанное, произнёс: — Значит, даже яд может быть лекарством? — Даже ты, — ответила она. Он запоминал быстро. Пугающе быстро. Его память была как сухая губка, впитывающая каждое слово, каждый жест, каждый оттенок цвета, каждый запах травы. Иногда Девочка-травница ловила себя на том, что он повторял её слова с пугающей точностью — словно эхо в глубокой пещере. Через три недели он уже безошибочно различал цикуту от пастернака, а черемицу — от морозника. Он знал, когда выкапывать корень, чтобы он был силён, и когда сушить траву, чтобы не утратила своей горечи и пронзительной силы. Он знал, как пахнет сырой мухомор, и как шляпка его меняется после дождя: то матово-красная, то блестящая, словно покрытая росой из крови. Они сидели на огромном валуне среди зарослей папоротника, утопая в их прохладной зелени. Воздух был густ от ночной сырости, и невидимые птицы в вышине перекликались тревожными криками. Девчушка Хоуторн разложила перед собой горсть грибов: бурые, серые, алые. Пахло землёй и тенью. — Вот, — сказала она, подбросив в ладонях алую шляпку и ловко поймав её. — Мухомор. Его боятся, но зря. Он капризный, да. Но если знать меру — может прогнать тяжесть внутри. Мрак в голове. Маленький вампир провёл тонким пальцем по белым точкам на алом куполе. Его глаза вспыхнули интересом, и он спросил: — А если не знать меру? — Тогда убьёт, — ответила девочка просто. — Или сделает безумцем. Он долго смотрел на гриб, а потом, не поднимая глаз, произнёс: — А ты… ты когда-нибудь пробовала? Она на миг замолчала. Лишь ветер шевелил её волосы и трепал подол платья. Потом кивнула, будто признаваясь в чём-то сокровенном: — Один раз. Когда мне было девять. Мать ушла в лес и не возвращалась три дня. Я подумала, что она умерла. Хотела забыться. Проглотила кусочек — с молоком и мёдом. И три ночи не спала. Всё во мне пело, мир казался чужим. Но потом… всё стало ясным. Словно пелена ушла. Серафим поднял на неё глаза — настороженные, с неуловимой дрожью. — Это больно? — Не так больно, как одиночество, — сказала Девочка-травница, глядя в темноту. — Но всё равно глупо. Она улыбнулась, но улыбка вышла усталой.***
В другой вечер, когда воздух был наполнен запахом сухих листьев и земли, она повела его к скрытому месту за оврагом, где росли кусты белладонны. Чёрные ягоды блестели в сумерках, словно крошечные глаза, глядящие из темноты. — Вот это, — сказала Маленькая знахарка, не подходя ближе, чем на шаг, — самая опасная. Её зовут «красивая дама». Белладонна. В старину женщины капали её сок в глаза, чтобы зрачки становились огромными. Чтобы казаться влюблёнными. Серафим нахмурился. — И что с ними было? — Они слепли, — коротко ответила она. Мальчик-вампир покачал головой и тихо произнёс: — Всё красивое может ослепить. Девчушка Хоуторн усмехнулась и шлёпнула его по плечу, будто он сказал что-то слишком взрослое. — Ты становишься поэтом. — Нет, — он покачал головой. — Просто учусь. Они возвращались домой медленно, шаг за шагом, словно несли в себе тяжёлое знание, которое нельзя торопливо выронить. Небо над лесом горело багрянцем, словно само было выварено в соке ядовитых ягод, и каждый луч заходящего солнца ложился на травы как предостережение. Вдруг Девчушка остановилась у старого дуба. Положила ладонь на тёплый ствол и прошептала: — Мама всегда говорила: Бог дал нам лес как кладовую. Только не все знают, как её открывать. Крылатый вампир подошёл ближе, прижался лбом к её плечу, будто ища в ней опору, и негромко сказал: — А ты знаешь. Ты всё знаешь. Она неожиданно для самой себя обняла его, прижав к себе. Это было впервые за долгое время — просто так, без страха, без тайной мысли. Он затаил дыхание и прильнул к ней, впервые ощущая, что холод внутри отступил. И ночь вокруг них будто остановилась. Тьма, казалось, расступилась, оставив лишь двоих. Девочку, что говорила с землёй и травами. И Мальчика, что начал слышать, как земля отвечает ей.***
Каждое воскресное утро в течении года, когда утренний туман ещё стелился по траве, как дыхание земли, Девочка-травница стягивала накидку на плечах, звенела запонками на мантии и, не говоря ни слова, жестом подзывала Мальчика-вампира. Тот уже стоял у порога, склонив голову и пряча уши под прядями светлых волос и капюшоном. Он не спрашивал, не отказывался. Просто шёл за ней. Всегда. Дорога к церкви шла через утёсную тропу, мимо пустошей и редких берёз, мимо ручья, что вёл своё течение из тех самых гор, где когда-то его спасла она. На каждом повороте этой дороги ветер поднимал траву, и всякий раз Девчушка Хоуторн сжимала его руку — как якорь, как напоминание: ты не один. Они входили в церковь первыми. Всегда. Садились в самый задний ряд, где деревянные скамьи были стерты вглубь веками молитв и страхами простых людей. Мальчик-вампир садился, сутулясь, скрестив руки на коленях, будто сам себя удерживал в этом мире. А Девочка, строгая и спокойная, сидела рядом, почти безмолвная, будто просто прислушивалась — к словам, к шагам, к сердцам вокруг. Внутри церкви воздух был тяжёлый, насыщенный: густо пахло воском, копотью лампад и приторной горечью ладана, въевшегося в каменные стены так глубоко, что казалось — сами камни дышат молитвой. Сырая древесина скамей, отполированная веками тел и рук, скрипела под тяжестью прихожан, и каждый этот скрип отзывался в груди Серафима, словно деревянные кости самого храма протестовали против его присутствия. Люди сидели плотно, и он слышал их дыхание — прерывистое, тягучее, как вздохи в полусне; кто-то кашлял в кулак, кто-то шептал соседке слова молитвы, и все эти звуки падали на него, как камешки в воду, создавая круги подозрительности. Временами он чувствовал на себе взгляды — быстрые, колючие, как иглы. Кто-то косился из-под платка, кто-то, прикрываясь рукой, смотрел слишком долго. — Ибо Тьма всегда маскируется под Свет, братья мои… — гремел голос пастыря, с хрипотцой старого судьи, что знал вкус и соли, и пепла. — И из недр этой тьмы выходят те, кто именуются сынами демонов — вампиры, проклятые плотью, что пьют кровь, как воду. Они не спят, не молятся, не чувствуют милости Божьей. И когда пастырь произнёс слово «вампиры», в зале пробежал шорох, будто весь храм вдохнул одновременно. Несколько свечей затрещали, выпуская горький дым, и запах этого дыма ударил Серафиму в горло. Он опустил голову, боясь встретить чужой взгляд, и только рука Селести, спокойно лежавшая рядом, удержала его от того, чтобы вскочить и убежать. С каждым воскресеньем Крылатый вампир слушал. Вслушивался. Сначала — с тревогой, потом — с болью. А потом с надеждой. Он не понимал до конца, что такое благодать, или почему кровь может быть грехом, если она — необходимость. Но он понимал, что есть Нечто, кто может знать всё — и всё равно не отвергнуть. Кто видел его ночью, когда он молился в тишине под одеялом, сжав ладони, как его научила она, и не убивал его молнией. Кто, быть может, видел, как он не тронул раненую птицу. Как он сдержал голод. Как он молчал, даже когда хотел кричать. Голос пастыря гремел под сводами: — Вампиры не молятся, они чужды милости Божией, ибо их сердца мертвы. Крылатый вампир опустил голову, но внутри что-то вздрогнуло. — «Не молятся? Но ведь я молюсь… пусть не знаю всех слов, пусть мои ладони дрожат, когда я складываю их ночью, под одеялом, но я молюсь. Я прошу, я шепчу, я жду ответа. Если это не молитва — что же тогда» — Он чувствовал, как слова священника обрушиваются на него, но не убивают — а толкают к переосмыслению. — Ангелы посылаются, чтобы спасать, — продолжал пастырь. Серафим поднял глаза на огонь свечи и почти улыбнулся — печально и робко. — «А разве я не хотел бы спасать её? Разве не мечтаю я, чтобы никто не коснулся Селести? Разве это не похоже на свет? Если ангел спасает, а я мечтаю быть её щитом — значит ли это, что во мне может быть хоть крупица света?» — И ангелы, — говорил пастырь, — посылаются Богом не для того, чтобы судить, но чтобы напоминать: даже падший может быть спасён. Если покается. Если станет смиренным. Если защитит того, кто слабее. Глаза Крылатого вампира поднялись к алтарю, где священник стоял в белом, как небесный посланник, с лицом, изрезанным годами, но горящим. — «Если я — дитя тьмы… — подумал он. — То почему мне больно? Почему мне страшно, если я живу, как говорят, по законам демонов? Почему я хочу — не пить кровь, а чтобы меня держали за руку. Чтобы мне верили. Чтобы кто-то сказал — ты нужен…» И однажды, в конце службы, когда Девочка-травница зажигала свечу у образа Девы, он смотрел на неё — на тонкие пальцы, пахнущие мятой и полынью, на платок, который спадал с её плеч, на глаза, уставшие, но ясные, цвета осеннего листа, — и понял. — «Она — ангел. А я… я демон. Но если я останусь рядом с ней — я стану чем-то между. Мостом. Щитом. Карающим зверем, что ляжет у её ног, как пёс. И если кто-то прикоснётся к ней — я стану тьмой, чтобы она могла остаться светом.» Казалось, пальцы — те самые, что уверенно толкали горькие травы в ступке и без колебаний бинтовали чужие раны, — теперь выдавали усталость или лёгкий холод, что пробирал стены храма. Серафим, глядя на неё, вдруг заметил то, чего раньше словно не видел: маленькую родинку у виска, другую — на подбородке, с левой стороны, и ещё несколько — на тонкой шее, где билась жила. Эти несовершенства не уродовали, а наоборот, делали её лицо таким реальным, человеческим, живым. — А потому, — гремел пастырь, — бойтесь подделки. Свет может быть тусклым, а тьма — нарядной. Не ищите ангела в красоте. Ищите — в делах. В том, кто спасает, а не в том, кто просит. Серафим опустил глаза. — «А я… просил. Всё время. Тепла. Крови. Защиты. И только она спасала. Она — жертва. Я — демон. Я должен стать щитом. Для неё.» — Он почувствовал, как в груди разгорается что-то медленное, но крепкое — не огонь, а уголь, что не гаснет. Как будто его существование вдруг получило направление. Не знал, молитва ли это. Но внутри стало легче. Словно кто-то сказал: «Да». Они вышли из церкви, не торопясь. И пошли дальше. По дороге, что знала их ноги. В тишине. В одном ритме. — Селести, — прошептал он, когда церковь уже была вдали деревни. — А если я захочу стать хорошим? Ну… ну правда… стать светом, а не тенью? Селести посмотрела на него, задумчиво, медленно. — Тогда ты должен сначала научиться быть тихим светом. Таким, который не слепит. Который просто — есть. Как лампада на алтаре. Маленький, но неугасимый. С этими словами она накрыла его плечо ладонью — не как покровительница, не как старшая, а как равная, как та, что знает цену каждой тьме, потому что несёт свою. Они шагали рядом, в ритме, как две ноты из разных октав, но в одном аккорде. Путь домой лежал через сырой луг, и туман вновь начинал стелиться по низине, касаясь подола её мантии, лип к сапогам мальчика, словно хотел остановить, замедлить, втянуть обратно в тень. Но они несли в себе что-то другое. Невысказанное, но всё крепнущее. Не вера, может быть, а чувство. Связь, что сильнее молитв и глубже страха.***
Прошёл год. В деревне Элмдейл всё осталось по-прежнему — сырые зори с запахом тины и земли, громкие колокола на заре воскресенья, скрип колёс по пыльной дороге, что вела в город через четыре часа пути. Только теперь среди этих звуков, запахов и привычек прочно поселилась тень — дом на опушке, где когда-то жила Милдрэд, теперь стал домом сразу двух чудес — или двух проклятий, в зависимости от того, кого слушать. Девочка-травница, которой исполнилось тринадцать, выросла в глазах односельчан не только телом, но и обликом. Речь её стала уверенной, походка — ровной, взгляд — слишком взрослым для того, кто не прожил и полжизни. Она принимала роды, как это делала её мать. Делала припарки, варила настойки, писала в старую тетрадь Милдрэд так, будто в ней говорили сами травы. Её боялись. Но и без неё не могли. «Когда зуб ломит, страшнее ведьмы нету», — говорили у трактира. А потом, поплевав через плечо, всё равно шли к ней. Но если Девчушке Хоуторн ещё иногда кивали в знак уважения, то Крылатый вампир, поселившийся в её доме, был мраком за её спиной. Серафим подрос. Теперь ему одиннадцать. Его шаг стал увереннее, но не громче. Он по-прежнему двигался в тени, словно вырос из самой тени — молчаливый, осторожный, будто не принадлежал этому миру. В доме на опушке, где запах сушёных трав и гари вплетался в каждую щель, он жил как призрак, как шёпот. Его шаги были не громче шуршания бумаги, взгляд — острый, как лезвие, но спрятанный за волосами и капюшоном. Его называли по-разному: «немым братом ведьмы», «горбатым теневиком», а кто-то даже шептал: «второе проклятие Хоуторнов». Серафим не знал этих прозвищ — или делал вид, что не знает. Он почти не выходил. А если и выходил — лишь в тёмном плаще, с опущенной головой, без единого слова. Он стал будто бы продолжением дома: немым, холодным, тихим. — Ты слишком быстро растёшь, — сказала как-то Девочка-травница, заваривая отвар из ромашки и хвоща. — Ещё чуть-чуть — и придётся менять тебе весь гардероб. А у нас, между прочим, не лавка в Лондоне. — А у нас и не Лондон, — тихо сказал Мальчик-вампир, уставившись в мутное оконное стекло, на котором отражался огонёк лампы, — у нас Элмдейл. Слова эти прозвучали так редко и осторожно, будто он сам боялся их эха. Его голос был чужд и для дома, и для улицы, и в обыденной фразе слышалась странная пустота, как будто за каждым звуком тянулся неведомый холод, чужой этому миру. Ближе к полудню Девчушка Хоуторн снова отправила его к ручью. Вода оттуда считалась самой чистой: северный рукав, бежавший меж осин и ольхи, был тем местом, где деревенские чаще всего набирали кувшины. Серафим вышел на дорогу так же, как и всегда: в тёмном плаще, под которым скрывалась неровная фигура. Для чужого глаза его спина выглядела горбатой, и это казалось жителям доказательством проклятия, будто печать Божья была поставлена прямо на его плечи. Он шёл, опустив голову, и лишь подол плаща бесшумно скользил по тропе, но под плащом бинты, стягивавшие его крылья, начали впиваться в кожу, натирая до жжения. Он чувствовал каждую складку ткани, будто она царапала прямо по ранам, оставляя огненные полосы. По дороге ему встретились двое мальчишек, гонявших обод колеса палкой. Увидев его, они тут же замерли, будто наткнулись на нечто запретное. Один прикусил губу, другой, не сдержавшись, ткнул пальцем в его спину. — Это он… тот самый. Проклятый брат, — прошептал первый. — Видел горб? Точно дьявольский. — Молчи, дурень, — шикнул второй, сжимая палку. — Ещё услышит — проклянёт. Или сестра его. Она ведьма. Я сам слышал, как отец говорил. И, толкнув друг друга, они поспешно убежали за изгиб тропы, оставив Крылатого вампира стоять в одиночестве, с их голосами, растворяющимися в ветре. Он не обернулся, не сказал ни слова. Лишь прошёл дальше, сжимая кувшин так крепко, что белые костяшки пальцев проступили сквозь кожу. У ручья было тихо. Вода светлая, прохладная, пахнущая илом и молодыми побегами, бежала среди камней, шурша, словно шептала ему что-то своё. Серафим набрал кувшин и остался сидеть на берегу. Подперев подбородок рукой, он долго следил, как по воде плывёт лёгкий лист, качаясь на течении. Иногда он воображал, что это он сам — плывёт не по течению судьбы, а летит, как должен лететь. Без боли в спине, без бинтов, без чужого осуждения. Летит свободным, с расправленными крыльями. И в ту же секунду перья под бинтами зазудели — будто жгли его изнутри, тянулись вырваться наружу и взметнуться вместе с теми, кто бегал и прыгал, не зная, что значит скрывать себя. Но скрип телеги и случайный взгляд крестьянина, проходящего неподалёку, возвращали его в реальность, где каждое движение приходилось скрывать. Он поднялся и пошёл обратно, не пролив ни капли из кувшина, потому что Девочка-травница учила его ходить так — ровно, аккуратно, будто в этом была его единственная защита от чужой злобы. Дома, у окна, Селести сидела над ступкой. Комната была наполнена густым запахом мяты, зверобоя и валерианы, и воздух казался густым, лекарственным, как сама её жизнь. Она не поднимала глаз, пока он не поставил кувшин на лавку. — Они снова гадости говорили? — спросила она обыденным тоном, словно речь шла не о нём, а о чём-то чужом. — Да, — ответил он тихо, почти шёпотом. — И что ты сделал? — Опустил голову. Она посмотрела на него быстрым взглядом, как врач смотрит на больного, и кивнула. — Молодец. Так и надо. Она протянула ему ломтики сушёных яблок, велев разложить их на полке, и снова углубилась в работу. Её движения были быстры и привычны, но в глубине глаз затаилась ярость.***
Терпение Маленькой знахарки лопнуло через пару дней. Вечером, когда Серафим возвращался с полным ведром, мальчишка кузнеца, Питер, выплюнул ему прямо под ноги и, скривив рот, сказал: — Урод. Горбатый бес. Серафим замер, грудь болезненно сжалась, дыхание перехватило, словно чужое слово стало ударом в самое сердце. Он хотел что-то сказать, но рот пересох, и вместо слов на губах остался только вкус железа — он прикусил язык, чтобы не дрогнуть, чтобы исполнить то, чему учила Селести: «опусти голову и иди». Травница стояла в метрах семи, когда Питер плюнул под ноги её брату. Она молчала, и только когда подошла ближе, голос её, обычно твёрдый и ровный, неожиданно сорвался на хрип — слишком много за день она говорила шёпотом над чужими ранами, слишком много читала молитв и наставлений. — Если ещё раз подойдёшь к моему брату, я заставлю тебя глотать мокриц. Живых. Её руки, вцепившиеся в ухо мальчишки, пахли горечью полыни, будто сама трава въелась в кожу, а под ногтями всё ещё темнела земля — следы недавних работ в огороде, выкапывания корней, смешивания снадобий. Питер завопил, дёрнулся и, едва вырвавшись, убежал, спотыкаясь. С тех пор он обходил их дом стороной, а вместе с ним — и его дружки. И хотя Девчушка Хоуторн знала, что злые языки не замолчат, ей было достаточно одного: Мальчик-вампир снова мог дойти до ручья и обратно, не опасаясь плевков под ноги. Селести отвернулась, чтобы никто не увидел: её губа дрожала, словно сердце внутри выдавало то, чего не должно быть видно.***
Дни в доме текли по кругу: с утра — сбор трав, к полудню — настои, вечерами — чтение старых латинских книг, которые оставил отец. Девочка-травница учила Крылатого вампира писать каллиграфией, оттачивать аккуратные завитки букв, будто сам текст должен был прятать их тайну. Он писал медленно, но чисто. Иногда вместо слов — рисовал. Его рисунки были странными: ночные птицы, лица в полумраке, глаза, которые смотрели сквозь. В одном из альбомов он нарисовал Селести — спящую за столом, голову на книге, локоны, рассыпанные по пергаменту, — и спрятал рисунок под матрасом. Он не знал, почему. — Ты выглядишь, как будто ты не здесь, — сказала она однажды, заставая его в дверях, смотрящего куда-то в лес. — Прости, — тихо ответил он. — Просто я всё мечтаю о небе. Она не стала расспрашивать. Раз в неделю кто-то приходил. Старуха с ревматизмом. Молодая женщина с младенцем на руках. Старик, просящий зелье от бессонницы. Все — к ней. Но смотрели так, будто боялись ступить лишний шаг. На мальчика — и вовсе почти не глядели. — Не подходи к ним близко, — учила Девочка. — Не потому, что ты чудовище. А потому что они могут тебя таким сделать. Он кивал. Так проходили их недели, и только вечерние прогулки в сад дарили обоим иллюзию, что мир вокруг перестал шептаться о них. По вечерам, когда небо багровело, а свечи в домах уже трепетали в окнах, они выходили в сад. Он маленький был, этот сад — несколько кустов, пара яблонь и один старый пенёк, на котором когда-то сидела Милдрэд. Серафим садился туда, обняв колени. Девочка — рядом, с книгой. Он слушал. Она читала вслух. О травах, о солнце, о душах, что не умирают. Иногда — сказки. — А ты бы кем хотел быть? — спросила она однажды, закрыв книгу. — Птицей, — ответил он. — Почему? — Потому что птицы не лгут. Они или летают — или падают. Селести улыбнулась. — А ты пока учишься летать. И ты не упал. — Упал. — он поднял взгляд. — Но ты тогда поймала. Она кивнула. — И буду ловить, пока смогу. Но на деревенской площади постоянные сплетни не унимались… — Я к ней не пойду, — говорила женщина с нарывом на ноге. — У неё брат — горбатыый, говорят, если его тронуть, тоже горбатым станешь. — А мне деваться некуда, — отвечала другая. — У меня дочь рожает. Кого звать, как не её? — Он несчастный просто. — подал голос третий. — Несчастный? А где ж мать его? Не с неба же он свалился… И всё же шли. Со страхом, с молитвами, но шли.***
В другой день, в час перед закатом, когда воздух был густым, а листья в лесу шумели так, будто сама земля пыталась что-то сказать, Мальчик-вампир стоял у крыльца и смотрел на реку. На другом берегу трое мальчишек прыгали по камням, играли в «мертвяка», смеялись так звонко, что их голоса долетали до самой опушки. Серафим не сводил глаз с этой картины. Его плечи были напряжены, пальцы судорожно сжимали подол плаща, а под тканью перья крыльев невольно шевелились, будто откликаясь на зов детской свободы. Он так долго стоял неподвижно, что не заметил — за спиной раздались тихие шаги. Лёгкий шорох платья, чуть слышное дыхание — и рядом с ним оказалась Селести. — Смотри на меня, — сказала она негромко, но твёрдо. Мальчишка вздрогнул и опустил глаза. Он не послушался сразу: повернулся и ногтем начал царапать шероховатую доску крыльца, словно хотел уйти в это движение и не слышать её слов. — Это я вытащила тебя из воды, — продолжала Девочка-травница, и её голос резал тишину не упрёком, а непреложной правдой. — Это я обманула деревню, связала твои крылья, повела в церковь, чтобы ты мог дышать спокойно… И теперь ты хочешь уйти к тем, кто не пощадит тебя? Он не отвечал, только сильнее теребил край рукава, пока ткань не смялась в пальцах.Его глаза стали влажными, он сжал колени руками и тихо, так что почти не слышно, произнёс: — Я тоже хочу… играть. Его голос был робким, будто он стыдился самого желания. Девочка-травница услышала. Она посмотрела на него долгим взглядом — не осуждающим, но суровым. — Ты не можешь, — сказала она после короткой паузы. — Они не примут тебя. Ты знаешь. Он отвёл взгляд, ногтем царапая доску крыльца, но губы всё ещё шевелились беззвучно, будто он повторял это «хочу» только для себя. — Я не желаю тебе зла, — голос её стал тише, — я просто… не хочу тебя потерять. Ты — единственный, кто остался. Вампир обернулся, медленно, и коснулся её руки. — И ты — у меня. — И с тихим всхлипом обнял сестру. Та нежно провела ладонью по его голове. Селести провела ладонью по его голове и, на миг задумавшись, вдруг сказала тихо, с неожиданной мягкостью: — Если хочешь играть… мы можем сами. Только ты и я. Он поднял на неё глаза, полные недоверия, будто не сразу понял её слова. — Играть? Но… как? — Мальчик-вампир моргнул, сжав её руку сильнее. — У нас есть сад, — ответила Девочка-травница, и уголки её губ дрогнули в улыбке. — Там яблони, пенёк, трава. Мы можем придумать свою игру. Я буду читать, а ты попробуешь угадывать, что из травы я назову. Или… мы нарисуем на земле знаки, и ты будешь их повторять. Мы не хуже их, просто… другие. Мальчик-вампир чуть дрогнул и прошептал, смущённо, едва слышно: — Но я хочу… как они. Что-то подвижное. Смешное. Чтобы бегать. Чтобы падать в траву. Селести посмотрела на него внимательно, как будто впервые увидела не странное создание с крыльями, а ребёнка, которому всего одиннадцать, и которого жгло то же желание — смеяться и носиться, а не прятаться в тени. Она помолчала, припоминая. И вдруг её губы дрогнули — в памяти всплыло, как когда-то отец придумал игру в лесу: кидать палку, как копьё, и кто дальше забросит — тот и «победил». — Тогда пойдём, — сказала Девчушка Хоуторн твёрдо, но с лёгкой улыбкой. — Я научу тебя одной игре. Мой отец сам её придумал. Мы будем кидать палки, как будто это копья, и считать, кто дальше. Это просто. Но весело. Серафим вскинул на неё глаза — недоверчивые, ещё полные сомнения, но в них промелькнула искорка. — И это… не страшно? — Нет, — ответила она. — Мы будем вдвоём. Никого больше. Только мы и лес. Он кивнул и впервые за этот день улыбнулся по-детски, неловко, будто разрешил себе забыть на миг про бинты, про крылья и про чужие шёпоты.════════════════════ ༺⚜༻ ════════════════════