***
Общая комната тонула в золотистом свете камина. Огонь плясал за стеклом, отбрасывая золотистые блики на стены, обтянутые тёмным деревом. Тени дрожали на потолке, будто живые, а запах хвои, вина и кожи смешивался в густой, почти осязаемый кокон. Города рассредоточились по мягкой мебели, кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то уже почти спал, уронив голову на подлокотник. Берлин лежал на диване, закутавшись в плед, как в броню. Его пальцы - перебинтованные, с ободранными костяшками - нервно теребили край ткани. Обычно безупречно уложенные волосы сейчас растрепались, светлые пряди падали на лоб, слипшиеся от пота. Щёки горели - то ли от алкоголя, то ли от начинающегося жара. Флисовый свитер, тёмно-синий, чуть растянутый на плечах, съехал, обнажив ключицу с тонким, едва заметным шрамом - старым, белесым, как память о чём-то, о чем он никогда не говорил вслух. Шпрее лежал, уткнувшись головой в колени Рима. Лучиано сидел рядом, его тёплые пальцы медленно расчёсывали светлые пряди, будто пытаясь успокоить дикого зверя. — Lui ti fa impazzire, vero? — прошептал он, и его голос звучал как мед, густой и сладкий. Берлин зарычал, но это больше походило на стон. — Ich habe ihn umgehauen. — Mmm… Letteralmente. — Рим усмехнулся, и в его глазах вспыхнул озорной огонёк. Берхард хотел огрызнуться, но вдруг его взгляд сам собой скользнул через комнату к камину. Москва стоял там, прислонившись к мраморной полке, сигарета дымилась между пальцев. Огонь играл в его волосах, превращая пшеничные пряди в жидкое золото, а тени подчёркивали резкие скулы, делая его лицо одновременно жёстким и уязвимым. Он не смотрел на Берхарда. Но Берлин чувствовал этот взгляд - даже сквозь полумрак, даже сквозь шум голосов. — Tu sbuffi come un vecchio treno a vapore, — Рим наклонился ближе, его дыхание пахло вином и чем-то сладким. — Fa ancora male? Берлин закрыл глаза. Внутри всё горело - не только ушибленные рёбра и головы, не только от растянутых мышц. Что-то глубже, что-то, что он не мог назвать. Из угла донёсся смех Парижа, звонкий и беззаботный. — Peut-être un peu de vin chaud? Ou… quelque chose de plus fort? Но Берлин уже не слушал. Он встал, мир на мгновение поплыл перед глазами. — Ich brauche… Eis. — Schon wieder? — Рим схватил его за рукав, но Берлин дёрнулся, словно обжёгшись. Он не мог оставаться здесь. Не тогда, когда каждый взгляд Москвы прожигал его насквозь. Свитер натянулся на голову, превратив его в синий комок флиса с торчащими светлыми прядями. — Ich gehe schlafen. Он не оглядывался, когда шёл к выходу. Лестница перед ним была широкая, тёмная, ступени слегка скрипели под ногами. Старое дерево, потрёпанное временем, но всё ещё крепкое — как и всё в этом доме. — Сладких снов, красавчик! — донёсся сзади голос Рима. Берлин уже собирался что-то крикнуть в ответ, но… Он обернулся. Москва смотрел на него. Просто смотрел. И вместо тысячи язвительных слов Берлин лишь показал Риму перевязанный средний палец и ушёл.***
Коридор был тёмным, длинным, будто ведущим в никуда. Берлин прислонился к стене, чувствуя, как сердце бьётся где-то в горле. Ich bin nicht… Nicht was? Nicht verliebt. Kann nicht sein. Nicht… За спиной скрипнула дверь. Он не успел даже вздрогнуть, как чья-то рука схватила его за запястье и резко развернула. Москва. Его глаза в полумраке казались почти чёрными, а губы - чуть приоткрытыми, будто он хотел что-то сказать, но передумал. — Mischa…? — голос Берлина дрогнул. Московский не ответил. Вместо этого он прижал его к стене, так близко, что Берхард почувствовал тепло его тела сквозь одежду. Берлин хотел ответить. Хотел оттолкнуть его. Хотел засмеяться. Губы Москвы обожгли ухо Шпрее, едва касаясь кожи: — Мне так нравится твоя буква 'Ш'... на немецком. Голос - низкий, с хрипотцой, с тем самым проклятым акцентом, который заставлял Берхарда сжимать кулаки или, как сейчас, вцепляться в рукав чужой куртки. — Was? — выдохнул Берлин, не веря своим ушам. Москва усмехнулся - Шпрее чувствовал эту усмешку кожей, даже не видя лица. — Ты слышал. Пальцы скользнули под его подбородок, заставив запрокинуть голову. — Когда ты стонешь 'Mischa'... — Москва специально растянул звук, как будто пробуя на вкус. — ...это 'Ш' у тебя выходит таким... сладким. — он повторил звук, нарочито шепелявя. Берлин почувствовал, как жар растекается от шеи к щекам. Москва прикусил мочку уха - не сильно, ровно настолько, чтобы Берлин резко вдохнул. Берлин зажмурился. — Hör auf... — Нет. Губы скользнули к виску, оставляя влажный след. — Повтори моё имя. Берлин сжал зубы. Москва надавил пальцами на челюсть, заставляя разжать губы. — Mischa... — вырвалось у Берлина, и да, чёрт возьми, это 'Ш' прозвучало так, будто он разучился говорить. Москва зарычал что-то по-русски - может, ругательство, может, похвалу и впился зубами в шею, оставляя отметину, которая точно будет зреть завтра. Берлин вцепился ему в волосы, светлые, слишком мягкие для такого дьявола, не зная, тянет он его ближе или пытается оттолкнуть. — Ещё. — Nein. Их дыхание смешалось - перегаром, мятой, чем-то терпким, хвойным, что всегда витало вокруг Москвы. Берлин знал, что должен остановиться. Но когда губы Москвы нашли его 'Ш' снова - на этот раз в слове "scheiße" - он просто закрыл глаза и сдался.***
Они стояли так, в темноте, дыша в унисон. Темнота коридора сгустилась вокруг них, словно жидкий бархат. Пальцы Берлина впились в грубую ткань москвича, втягивая его ближе с силой, которая не оставляла места для вопросов. Он чувствовал всё - каждый жесткий изгиб мышц под курткой, каждый шрам сквозь слои ткани, а их было много, рваный ритм чужого дыхания, которое вдруг стало важнее собственного. Москва замер - на секунду, на вечность, его тело напряглось, как пружина. Затем руки большие, шершавые от мороза на склоне, обвили Берхарда: одна - вокруг талии, впиваясь пальцами в рёбра сквозь флис, другая - в волосах, сжимая так, что боль смешалась с чем-то невыносимо сладким. Их тела прижались - грудью к груди, бёдрами к бёдрам, - и Берлин задохнулся. Не от страха. От того, как идеально они подходили друг другу, будто выточенные из одного куска льда. — Mischa... — его голос сорвался на полуслове, став стоном, мольбой, признанием. Ладонь упёрлась в грудь Московского, но не отталкивала - ощущала. Сердце под пальцами билось так же бешено, как его собственное. — Стой...нет. Но это был обман. Они оба знали. Москва наклонился, его дыхание пахло виски и мятой от жевательной резинки: — Ты сам начал. Губы скользнули по шее - мимо, чуть ниже, к тому месту, где пульс колотился, как пойманная птица. Берлин закинул голову назад, ударившись затылком о стену. Боль пронзила сознание, но он не мог пошевелиться, не хотел. — Ich kann nicht... bitte... Москва прикусил кожу у ключицы - нежно, но с обещанием синяка. Его рука сползла ниже, под свитер, касаясь рёбер, которые слишком явственно проступали под кожей. — Молчи, — он говорил на русском, но Берлин понимал каждое слово. Он хотел его, хотел годами, с тех пор как впервые увидел этого чёртового москвича, на всех переговорах, с его вечными сигаретами и взглядом, который прожигал насквозь. Но сейчас, с алкоголем в крови и Москвой на шее, реальность вдруг стала слишком острой. Берлин дёрнулся, пытаясь отстраниться: — Nein... не так. Московский остановился. Не сразу - его пальцы ещё секунду сжимали немца, будто не желая отпускать. Потом он отступил, оставив между ними пространство. — Как тогда? Голос был спокойным, но в глазах бушевала буря. Берлин провёл языком по пересохшим губам. Его руки дрожали, пальцы всё ещё чувствительные после травмы, цеплялись за собственный свитер. — Ich weiß nicht. Он правда не знал. Москва наблюдал за ним - изучал покрасневшие щёки, раздутые ноздри, дрожь в коленях. Потом резко выдохнул, провёл рукой по лицу: — Иди спать, Шпрее. Пока я не передумал. Он развернулся и ушёл, оставив Берлин прислонившимся к стене, с пульсацией в висках и дрожью на губах, которые до сих пор чувствовали прикосновение. Берхард медленно сполз по стене на пол.