Поет ли дрозд, попавший в сети, Забыв полеты в вышину? Как могут радоваться дети, Встречая взаперти весну?
И никнут крылья их в плену.
1937 год. Хильда Роттер, с высоты прожитого полувека, была с железной решимостью, по-настоящему убеждена лишь в одном — она терпеть не может весну и с готовностью бы встретила приехавшую без предупреждения комиссию из Министерства, если бы это гарантировало избавление от весны. Но ни один служащий Тайной полиции не смог отменить ни одно погодное явление, так что фрау Роттер каждый год смиряется с весной и старается избежать комиссии независимо от сезона. Матушка с детства попрекала её излишне пессимистическим взглядом на мир, повторяя, что если Хилла посмотрит на мир чуть более доброжелательно, то и мир ответит ей тем же, и она начнёт обращать внимание на многочисленные радости жизни, но посудите сами — разве Хильда виновата в том, что именно весной постоянно происходят какие-то неудачи? Матери давно уж нет в этом мире, а вот весенние неприятности во все большем масштабе преследуют её с тех самых пор, как она родилась душным майским днем и чуть не умерла от недостатка кислорода. А затем каждый год то болезнь, то случайно порванное накануне дня рождения любимое платье, то вши и необходимость блестеть лысиной в чепчике за школьной партой, то печатный брак в аттестате зрелости и пропущенный год обучения. И чем старше становилась Хильда, тем тяжелее и труднее становились весенние неудачи. Однако эти детские страдания были давно и сейчас уже не кажутся сколько-то сравнимыми с нынешними. В последние четыре года всю её жизнь занимает школа. Этот свежеотстроенный продукт страдающего гигантоманией Шпеера в обертке искусства, наполненный двумя сотнями маленьких людей с немаленькими потребностями. Будь проклята та искушающая дама в алом плаще, что давным-давно убедила её, наивную ученицу выпускного класса, поступить на недавно открывшееся в Франконии педагогическое отделение и тем самым обрекла десятилетиями втолковывать в светлые лишь снаружи головки одно и то же — основы немецкого языка, классической литературы и германистики. А с недавнего времени помимо тридцати шести часов уроков в неделю, разбираться со всеми вопросами снабжения, оформления, содержания, воспитания и пространственно-временной организации. Вот что значит быть директором учебного учреждения в Германии тридцатых годов — вашу заработную плату увеличивают в два раза, а обязанностей становится больше в четыре. Вы получаете премию в размере трех окладов за превышение плана? Но чтобы превысить план вы были вынуждены работать в пять раз больше и теперь пьете сердечные капли. Но все-таки никакой перевыполненный план не сравнится с попытками не попасть в гестапо за сущую мелочь. Весна в «Цеппелинфельде» — это когда на протяжении месяца, а то и двух непонятно, можно ли дать добро убирать в шкафы утеплённые джемперы, или наоборот крикнуть кочегару подкинуть новую порцию угля, чтобы по ночам на стенах спален учащихся не появлялась подмерзшая корка. Весна в «Цеппелинфельде» — это вечно болеющие дети, несмотря на огромный расход угля в котельной. Фрау Роттер надеется, что Альберту Шпееру каждую ночь снятся самые мучительные кошмары — сколько не переводи угля, в комнатах остаётся холодно из-за его бездарной планировки. Но он в тепле старых кайзеровских домов, а она здесь. Ох уж эти кашляющие, чихающие, лихорадящие, вялые маленькие существа с белым батистовым воротничком, что в этот период не могут ничего, кроме как прижиматься к холодной тёмной столешнице в классной комнате и черкать кривые линии в тетради по физике. Весна в «Цеппелинфельде» — частые истерики. На протяжении долгой мрачной зимы дети держатся на необъятных ресурсах юного организма, а с первыми лучами весеннего солнца одновременно дёргают невидимый рычаг, выливая на Хильду Роттер ушат капризов, нечищенной обуви, заброшенных факультативов, симулированной чахотки, побегов во внутренний двор вместо урока черчения и повисшего в воздухе «хочу к маме!» одновременно. Одним словом, весна в «Цеппелинфельде» сравнима с ежесезонным стихийным бедствием, но, говоря начистоту, благодаря последнему десятилетию, будь матушка жива, она замолчала бы и больше не стала упоминать, что весной происходит не больше неприятностей, чем в другие времена года. В марте двадцатого был Капповский путч. В мае двадцать первого — позорный Лондонский ультиматум. В апреле и мае двадцать третьего — резкое падение курса марки, поднятие цен и нищета, нищета, нищета. У немцев были все основания с опасением относится к весне и Хильда Роттер нагло солжет, сказав, что не радуется тому, что её страх — теперь страх нации. Вот и в ту весну, Германия решила не изменять себе даже в рамках одной-единственной школы.***
Фройляйн Дорис Фрик ничем не отличалась от основной массы учащихся. Те же всегда собранные в косу волосы, в случае Дорис — светлые, то же форменное платье с длинным рукавом, шерстяное в любую погоду, и чёрные лакированные туфельки. Спальня, в которой жила девочка вот уже восемь лет, в тот прохладный мартовский вечер практически пустовала. Шумная, но весьма приятная Урсула Хесслер, предпочитающая живопись всему остальному и постоянно забывающая заправить постель, задержалась на поздней отработке — фрау Роттер отправила её отмывать полы в Малом Зале в качестве наказания за разбитый во время утренней гимнастики бюст Шиллера. Склонная к полноте и стукачеству Ангела Нойманн два часа назад ушла в детское крыло «на полчасика» приглядеть за сестрой-первоклассницей и, очевидно, не собиралась возвращаться, а Дорис Фрик должна была спокойно готовить домашнее задание, вышивать, читать или практиковаться в необходимых для будущей жизни навыках. Делать что угодно, или погасить свет и пораньше лечь спать, но не то, чем она занималась в тот день. А Дорис страдала, как умеет страдать семнадцатилетний человек, запертый в четырёх стенах, постоянно окруженный людьми и при этом страдающий от одиночества и отсутствия собеседника. Единственная её отдушина — девятнадцатилетний студент Военно-воздушной школы Люфтваффе, улыбчивый сероглазый Хорст, с которым она познакомилась прошлым летом, — вот уже полгода не отвечал ни на её многочисленные письма, ни на праздничные открытки. Дорис успокаивала себя — она ведь не ребёнок и, конечно же, понимает, что ей самой бывает трудно найти время присесть, а его учёба занимает намного больше времени, чем её, и Хорсту необходимо отдавать всего себе теории и практике, чтобы спустя ещё пару лет стать не посредственностью в кителе, а действительной гордостью нации. «К тому же», — повторяла она себе при виде еженедельной корреспонденции из дома, в которой находились даже криво исписанные рисунки ещё не умевших писать младших братьев, и открытка от отца из деловой поездки, но ни одной строчки от Хорста, — «письма могут не доходить, такое уже случалось. Да, в прошлом году Гретхен два месяца не получала письма из дома, потому что они терялись у цензора. Или мои письма не доходят до него и поэтому он не пишет, думая, что я слишком занята здесь. Вот увидишь, летом вы встретитесь и оба посмеетесь и с этих почтовых глупостей, и с того, как ты себя накрутила!». Сейчас, сидя на ледяном подоконнике у открытого настежь окна и не обращая внимания на влажные порывы ветра, Дорис гомерически хохотала от своей непроходимой тупости. Интересно, сколь долго она бы смогла обманывать себя подобным образом, если бы не мать. Как там написала дорогая родительница? «Детка, помнишь ли Линденау, наших соседей? Их Хорст женится! Какая радость для родителей, курсант, красавец, в скорости муж, а там не успеют моргнуть и внуки пойдут. И невеста у него такая хорошая девочка, её семья откуда-то из Силезии. Вот я смотрю на них и думаю — а ведь через несколько лет и моя Дорис пойдёт под венец!». И продолжила дальше, о погоде, аптеке, муслиновой юбке, интересных схемах вязания из журнала, ремонте в окружной церкви, бабушкином брусничном варенье, но Дорис уже не запомнила. К ней пришло осознание. О, как же это было унизительно. Не знала ни одна живая душа кроме них двоих, да и не о чем было знать, но для неё было достаточно одного — она знала о своем позоре. Она знала, что полгода, каждый день, писала сотни писем, слала одно за другим, рисовала, никогда не отправляя готовых открыток с поздравлениями, потому что это — бездушные картонки с банальной композицией, даже когда не могла стоять на ногах от усталости, а он вряд ли даже смотрел на них. Перед глазами один за за другой идут картинки, словно медленно мотают плёнку — плотный конверт в камине, выброшенный как только взгляд упал на имя адресанта. Акварельные обрывки с каллиграфической подписью — в мусор. К горлу подкатывает невообразимая ненависть. К себе — за наивность. Как можно было не понять, что за полгода невозможно не написать ни строчки, если хочешь?! К Хорсту — за трусость. Почему он не отправил даже трех слов: «не пиши мне»?! К матери — за брошенную мимоходом фразу, разбившую всё. Злоба пребывает словно прилив — тихие колебания воды быстро превращаются в быстрый поток, способный сбить с ног. В горле сворачивается колючий узел, её собственный терновый венец, вспарывающий плоть изнутри. В попытке сбросить наваждение Дорис бездумно трёт горло, желая почувствовать, что из гортани не торчат шипы. Пальцы натыкаются лишь на ровную чистую кожу, но ей не становится легче. Вздохнуть невозможно — Дорис чувствует, как в трахею льётся кровь, ненависть, обида, медленно попадая в лёгкие, проникая в каждую клетку. Где-то ниже, у ключиц, предательски скапливается щемящая боль. Это могло бы превратиться в цунами, слезы уже подступали к глазам совместно с истерикой, но для них у Дорис не было ни сил, ни желания. У неё уже ни на что не было сил — все ушло на эти нехитрые движения. Мутный взгляд падает на завораживающее чернильное небо, усеянное редкими белесыми звездочками, грязно-стальные рваные облака, сереющую вдалеке аллею, густые кусты под окном. Ветер со все большей и большей силой треплет фланелевый подол сорочки, но Дорис не замечает ни прошедшего времени, ни оседающей на коже холодной влаги. Босые ноги, не чувствуя боли, встают на подоконник. Слабо придерживаясь за грубую суконную подкладку шторы, Дорис Фрик до боли задирает голову и в последний раз смотрит вверх, упираясь взглядом в черный потолок, весь украшенный массивным гипсовым декором. Если на вас хоть раз падал мусор с потолка, пока вы мирно пребывали во сне, вы больше никогда не назовёте подобные создания утонченным словом «лепнина». На Дорис в разные годы осыпались пыль, известь, гипсовая крошка, куски странной, но красивой, густо-изумрудной краски, резко пахнувшей медью и маслянисто-липкой даже в высохшем состоянии. Рассматривая потолок, вспоминается как трудно вымывать из этих причудливых изгибов большие хлопья пыли. Дежурным каждый раз приходится брать в кладовке на другом конце школы стремянку, нести её по коридорам, лестницам, пригибаясь у арок, а затем часами уборки стоять на носочках, рискуя упасть. И в их комнате особенно доставалось Дорис — дежурные обязанности для всех одинаковы, в независимости от роста. Она делает шаг вперёд и отпускает ткань.***
— Фрау и герр Фрик, я искренне соболезную вашей утрате, — фрау Роттер выдавливала искреннее сочувствие второй час, но единственным искренним в ней оставалась головная боль. Однако замолкать было нельзя — воспитание не позволит министру и его супруге перебивать почтенную госпожу директрису, но как только она замолчит, посыпятся неудобные вопросы, — ваша дочь всегда была образцом для многих наших девочек. Очень, очень жаль бедняжку Дорис. Мы уже поставили во всех спальнях новые карнизы и в ближайшее время поменяем системы замков, чтобы окна не открывались так широко. Я, конечно, не оправдываюсь, это огромная трагедия — её тень на каждом сотруднике, в особенности на мне, я должна была предусмотреть, что здесь учатся воспитанные и крайне трудолюбивые юные особы. Сидеть без дела для них подобно худшему из мучений. Но окна нельзя было заколотить, сами понимаете, девочки же здесь не в тюрьме, да и при пожаре это крайне опасно. Пожаров у нас, конечно, не случалось. Ох, как все-таки жаль бедняжку Дорис. Бедняжку Дорис жалко не было. Ей уже было все равно, а Хильда предпочитала не тратить сил на тех, кто не оценит твоих стараний. Дубовый лакированный гроб на постаменте в Главном Зале — навевал подспудную тревогу. Необходимость срочно переодеть всех учениц в траурный чёрный — раздражала. Нервный срыв у фройляйн Нойманн, обнаружившей лежащее на спине белое тело с нимбом из свернувшейся крови — утомлял. Необходимость, будто психически неполноценная, повторять сотни раз одни и те же «очень жаль», «соболезную», «бедняжка Дорис», «предпримем меры», «виновата», «несчастный случай» и придуманные на ходу, ничего не имеющие общего с действительностью комплименты в адрес покойной — приводила в скрытое бешенство. Обязанность организовать панихиду, прощание и собственную душеспасительную, обеляющую себя речь — откровенно беспокоила. Недоверчивые, острые глаза рейхминистра внутренних дел Вильгельма Фрика, в которых отражались попеременно Гиммлер, чистка кадров и внутреннее расследование, — вызывали стойкую паранойю. Единственное, что радовало в тот период Хильду — отсутствие каких-либо свидетелей непосредственного падения или предсмертной записки. Лишь брошенное на пол письмо, которое в суете никто не заметил, а Хильда подобрала и аккуратно вложила в личные вещи, которые в тот же день забрала убитая горем матушка. У фрау Роттер были все основания полагать, что у неё получится выйти сухой из воды. Или хотя бы с меньшими потерями. В конце-концов, родители зачастую сами не пожелают признать, что их ребёнок, жизнерадостное и в сущности безобидное для всех, включая себя, создание могло покончить с собой. Легче и приятнее для души поверить в сладкие речи о несчастном случае. Хильда, не знай она досконально, что ученицы не желают лишний раз трогать шторы и подходить к продуваемым окнам, а, благодаря высоким подоконникам и низкому росту Дорис, случайно перевалиться, приземлившись на спину — невозможно по обьективным причинам, она бы и сама поверила. Очень уж складная история получилась для тех, кто не видел этих четырёхметровых стеклянных монстров. Готовая защищать свою точку зрения до конца, фрау Хильда Роттер, не замолкая дольше, чем на двадцать секунд, направилась в Главный Зал, приобняв за плечи не перестающую рыдать худощавую женщину, закутанную в черный креп. Её, в отличие от Дорис, было жаль. Хильда знала эту категорию женщин — выходили замуж в пятнадцать, научившись в лучшем случае читать, в семнадцать уже мать. Каждую беременность слушали от подруг и родственников верную мудрость: «до пяти лет — считай нет» и хоронили сами не зная от чего, на следующий день делая вид, что все хорошо, потому что её же предупреждали. А как перерастает дитя тот порог, когда перестают случайно дышать во сне даже самые здоровые, можешь любить, но не слишком долго, чтобы не разбаловать. И мать Дорис любила. А теперь идёт по длинным коридорам в зал, где та, словно уснувшая, одета в пышное кремовое платье, лежит на декоративных кружевных подушках, чтобы скрыть уродливую рану от падения на торчащий из кустов стальной штык и больше никогда не встанет.***
Сцена прощания вызывает рвотные позывы не только фрау Роттер. Многие не могли заснуть этой ночью, кому не загляни в опущенные глаза — с вероятностью один к двум они будут воспаленными. И детям, и многим взрослым тяжело держать лицо, находясь в непосредственной близости от трупа, для многих — впервые в жизни. Из уст фрау Хильды Роттер стройно вылетают предопределенные слова. Она старается не думать об их смысле, чтобы не споткнуться — лишь стандартные, приправленные фальшем речи о трагической кончине, государственных принципах, Фюрере, ценности молодых жизней и снова особенном трагизме смерти Дорис — талантливой, здоровой арийской девушки, чья смерть — смерть юного дарования, одной из лучших представительниц чистой арийской расы, нерожденных детей, в чьих жилах текла бы арийская кровь… К концу Хильда Роттер отстраненно заметила, что входит в раж и безбожно повторяет тезисы, но никто этого не замечает. Нет, все-таки есть особенное очарование в том, чтобы говорить с трибуны, когда на тебя смотрят тысячи. Или хотя бы сотни. Ведь они же «Цеппелинфельд», само место должно располагать. — Можно считать, что трагизм преждевременной смерти заключается в том, что родители теряют ребёнка. Или даже в том, что вы сами теряете одноклассницу, подругу, советчицу. Это порочная мысль — вы думаете о себе. И ни один из вас, слышите, ни один! — помеха остро бьёт по ушам, — не думает в этот момент о Германии. О нации. О Фюрере. Смерть Дорис — потеря государственного значения. Каждая потеря молодого, полного сил, здоровья, талантов и возможностей организма впустую — это удар по нашему будущему. По будущему Тысячелетнего Рейха. Забудьте о «Я», существует лишь «Германия»! Вы все здесь ради одного — стать теми, кто будет трудиться на благо Германии, приносить ей благо и возвращать истинное величие! Раздаются первые мотивы «Песни Хорста Весселя» и руки взмываются в воздух с секундной, но заметной задержкой. До последнего Хильда не была уверена, какую музыку необходимо поставить после речи — классический траурный марш или «Песню». В пользу Хорста Весселя перевес был в один, на самом деле, рискованный аргумент — если замять не получится, а замять смерть дочери министра в школе, полной таких же детей, не получится, значит необходимо создать вокруг Дорис быстрый образ трагедии государственного масштаба и тогда козлом отпущения станет тот, кто попробует опорочить мученический облик, назвав её самоубийцей, а не фрау Роттер как отвечающая за жизнь и здоровье всех в школе. Когда наступает время для последнего прощания, ни одна из учениц не сдвигается с места. Фрау Роттер обводит тяжёлым взглядом пять стройных рядов — начальные классы, старшие, выпускные, воспитатели и преподаватели — и делает шаг к гробу. Лицо у Дорис мертвенно-бледное, с неприятным зеленоватым оттенком, что полностью соответствует ее незавидному положению и лично Хильду никоим образом не пугает. Толстый слой пудры не скрывает трупных пятен и заострившихся черт, но забирает у девочки последние крохи прижизненного очарования. Но ничего, что помешает оставить на холодном, пахнущим химией и маслом лбе быстрый поцелуй. За директрисой последовали остальные. Она равнодушно рассматривала алые знамена со свастикой, периферийным зрением замечая, что половина, если не больше, наклоняется, но не касается тела, а некоторые девочки быстро становятся бледнее Дорис и её кружев. Их вырвет, как только они выйдут из Зала, и фрау Роттер благодарна им за то, что те сдерживаются при посторонних.***
Когда удалось разрешить кризис под кодовым наименованием «Дорис», списав её падение на несчастный случай, вызванный небрежностью самой девушки, судя по всему решившей почистить шторы, что делать была не должна, так как не являлась дежурной, но будучи крайне аккуратной и хорошей девушкой, решила не сидеть сложа руки, Хильда выдохнула в надежде, что на этом все неприятные весенние события завершены. Но конечно же нет. Господь точно за что-то мстит ей. После Дорис Фрик — вспышка скарлатины, от которой слегла треть преподавательского состава и отправились на карантин несколько классов. Затем крупная недостача за неделю до плановой проверки имущественного обеспечения пансиона в первом квартале — Хильда не представляет, как можно было потерять в замкнутой системе прачечной тридцать комплектов постельного белья и сотню нательных сорочек. Но ни разу больше они не были настолько близки к очень большим проблемам.