Вторая звезда налево

NC-17
Завершён
547
4
автор
Фэндом:
Размер:
13 страниц, 4 686 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
547 Нравится 54 Отзывы 172 В сборник

★★★

Настройки
      — Но я не хочу замуж! Не пойду! — Кричит златовласый омега неписаной красоты, да топает ногой с такой силой, что с полок валятся плетенки. Кожа его, подсвеченная янтарем от керосиновой лампы, кажется медной, а зеленый взор, переполненный гневом, выглядит дремучее непроходимого леса. В нем защита, в нем несогласие и протест.       Совсем юный, недавно повзрослевший, Чимин только-только вкусил первый плод долгожданной свободы, а теперь ее так скоропостижно у него отбирают? Что за несправедливость?! Разве не может он всласть насладиться этим чарующим чувством? Разве не могут родители подождать годик-другой, прежде чем сватать его какому-то чужаку?! Да Чимин и альф-то никогда не знал!       Никогда не бегал на тайные свидания под ликом луны, никогда не прятался в укромных местечках, чтобы разок-другой подарить кому-нибудь поцелуй, всегда был благоразумным омегой! А теперь его отдают замуж…       Сердце его, переполненное жаждой свободы, сейчас разрывается на части. Он любит своих родителей, так трепетно любит, но смириться с их решением до последнего не может, отчего его чувства, еще не познавшие контроля, несдержанно рвутся наружу. Он кричит, топает, размахивает руками, да только все это бесполезно… Если папенька так решил, значит, не миновать ему своей участи…       — Ступай в ложницу, — измученный долгими спорами отец лишь трет переносицу и устало склоняет голову, да тем самым только больше дров подкидывает в разгорающийся костер.       Чимин полыхает. Горит, точно яркое пламя, да сам себя жжет. Злые слезы собираются на глазах, но он не показывает их. Жмурится от негодования, шумно тянет воздух сквозь стиснутые зубы, да и несется к двери, громко ею хлопая.       — Чимин, солнышко, ну куда же ты! — Маменька подрывается следом, сердце ее так же безутешно.       Ее единственный сын, нежный и хрупкий с виду, но таящий в себе стержень потолще мечей доблестных воинов, не заслуживает подобного. Никто не заслуживает, но омег никто не спрашивает. Традиции есть традиции. Их чтить нужно, им следовать нужно, и ничего тут уже не попишешь.       Путь он держит к озеру. Бежит без оглядки, дышит так, будто за ним мчится стая собак, но не оглядывается, сопротивляясь бьющему в лицо прохладному ветерку. Длинные волосы, точно золото, струятся за спиной, будто светятся в ночи — их луна особенно любит, их бы она в косы тугие плела, да только ласкать их может лишь взором ласковым.       И, сопровождая спутника своего, подсвечивает она уже давно изученные тропы, помогая добраться до огромного зеркала средь полей и лесов.       В том — отражение небосвода.       Хватает Чимин с берега камень да и швыряет сдуру подальше, отчего рябью идет вода, отчего звезды в нем бултыхаются, как в миске бульон.       — Всю рыбу мне распугаешь, — раздается сбоку тихо, недовольно. Тяжело дыша, Чимин оборачивается на глас, подбоченившись.       — А ты днем рыбу лови, да к незнакомцам не приставай, — бурчит он, упрямо усаживаясь рядом. Его это место. Тут он черпает успокоение, только здесь он может явить луноликой всю сущность свою непокорную. Тут его никто не осудит, никто не посмеет мыслям его тяжелым возразить.       Сидят они молча.       Чимин глядит на безбрежную гладь, и сердце его тяжело бьется в груди, словно отчаянно ищет выход из лабиринта неволи.       Юн он совсем, дух его скорбит по утрате, которую вот-вот обретет. Что с ним станется? Возляжет он с нелюбимым, станет быт свой устраивать в доме чужом, снова покладистым сделается, как того требуют традиции, да и зачахнет, как цветок без воды, как лошаденка гнедая, прикованная к столбу.       Не бывать этому! Сбежит он! Не поддастся чужому решению, не позволит никому вершить судьбу свою!       — Нелегкая ноша на сердце твоем, омега, — не спрашивает; утверждает чужак, уду забрасывая подальше.       — Тебе-то дело какое? — Бурчит недовольно Чимин, губы алые поджимая.       — Чую я, как сгораешь от несправедливости. Бурю чую. Тучи над головой твоей сгустились. Вот-вот разразится гроза. В глазах твоих молнии.       — А ты берегись лучше, не то на тебя весь свой гнев обрушу.       Незнакомец отчего-то ласково улыбается. Поглаживает древко удилки, да на него не смотрит совсем.       Только сейчас зеленому взору вид предстает на такого же юного, как он сам, молодца. Волосы его, чернее ночи, волнами огибают мощную спину, по светлой рубахе змеями расползаясь. Веет от него мощным спокойствием. Сидит себе, рыбу ловит, а на лице красивом безмятежность и умиротворение, в коих Чимин сейчас так сильно нуждается. И впитывает он в себя каждую деталь этой картины, жадно рассматривая альфу.       Вблизи он никогда их не видывал. Стороной обходил, осторожным был. А совсем скоро под венец пойдет к незнакомцу, и кто знает, что его там поджидает? Будет ли он так же могуч и величав? Будет ли он добр сердцем? Ум его будет острее меча? А нрав? Благородный? Бунтарский? А что, если за старца его отдадут?       Чимин и слушать не стал, как только матушка о помолвке заикнулась. Взбеленился, раскричался да убежал подальше от дома родного, чтоб бурю переждать. Да больше и не спрашивал, кого родичи ему сосватали.       И так от всего этого тошно.       — Отчего же ты тут сидишь, омега, в час столь поздний? Неужто прогнали тебя за строптивость? Чей будешь-то?       — А ты что, жалобиться родителям моим вознамерился?       — Безмужний, значит, — подмечает чужак, кивая самому себе. — Потому и сбежал? Сватают тебя?       От чужой проницательности гадкие мурашки по коже ползут. Чимин щетинится, хмурится, да кроме этого сделать ничего больше не может. Кричи не кричи, а решение уже принято.       И осознание это налегает на плечи его неподъемной плитой, придавливая к земле плодородной. Смириться ему остается, принять уготованную судьбу да делать, как велено.       — Не пойду замуж, — упрямо молвит Чимин. — Сбегу, исчезну, но не пойду под венец.       — Куда же ты денешься? — Добрая усмешка срывается с чужих губ. — Раз так решили родители, должен ты слушаться их.       — Не буду! — Голос омеги становится громче, а недовольство и сопротивление все ярче, напитываясь светом луны. Только она его понимает. Только она его молча слушает, сердце отвести позволяя. — Я сам выберу себе жениха! Найду чужеземца, и отправимся мы в путь подальше от этой несправедливости!       — Своенравный, значит? Непокорный? — Незнакомец оборачивается к нему, да так и пленит омутом очей черных, как волосы его, как непроглядная гладь темной воды.       Дышит Чимин часто, смотрит в агатовые глаза, точно на две драгоценности, и своих, малахитовых, не отводит.       Ныне не встречал он красивей мужчины.       Лик его, точно сияющее утреннее ярило, напоен светом теплым да ласковым, что горит ярче самой луны. Волны темных волос ниспадают на могучие плечи и спину, а кожа, что нежнее самого бархата, так и манит омегу коснуться. Нет в чужаке грубости, нет ничего, что испугало бы. А потому он справляется:       — Как имя твое?       — Местные Чонгуком кличут.       — Ты что ж, не наших земель?       — Не ваших.       — А откуда?       Чонгук вдруг расправляет могучие плечи, вытягивается, как несгибаемый ствол дуба, да снова очи свои переводит к воде. Сегодня тихо. И рыбы совсем нет.       — Оттуда, где вековые дубравы растут, где горы простираются на несколько верст, где молнии сверкают чаще, чем солнце выползает на небо.       В тот самый миг надежда Чимина пленит. Проникает в разбитое сердце плотными нитями, тянет его туда, к неизведанному, чтобы спасение свое отыскать.       — Возьми меня с собой, — зачарованно просит он, подсаживаясь ближе. Не думает ни о чем, кроме как о свободе, что прямо сейчас перед ним на блюдце с золотой каймой соблазняет.       — На что ж ты мне сдался, омега? Тебя другому обещали. Не буду я грех на душу брать.       — Что ты хочешь взамен? Золота хочешь? Я достану! Все, что скажешь, сделаю! Только спаси меня от участи этой, не вынесу я снова голову покорно склонять.       — Так плох твой жених? — Чернявая бровь изгибается на красивом лице, и Чимин снова не может малахитовых глаз отвести; все смотрит жадно, пытливо, едва не цепляясь за локоть чужой, как пиявка.       — Не знаю и знать не хочу! Без разницы мне! Убежать я хочу, слышишь? Подальше отсюда!       — И что же мне делать с тобой? Замуж ты не хочешь, а на что еще сгодишься?       — Я много умею! Шить умею, прясть, землю возделывать, за скотом ухаживать! Возьми меня, а? Полезен я буду!       — Так не годится. Где это видано, чтоб альфа так просто в дом чужую омегу привел? Как мне потом отвечать за это перед богами?       — А мы убежим так далеко, где нас никто не достанет!       — Дурной ты, — качает головой Чонгук, вновь улыбаясь. — Домой ступай, матушку зазря не тревожь, — и поднимается сам, удилку свою из воды доставая.       Досада доводит до исступления. Чимин разгибается нехотя и оставляет Чонгука в покое, путь свой держа к протоптанной дорожке, чтобы вернуться в деревню. Но шаг каждый гневом его наполняет, сил придает да уверенности. Не сдастся он так просто. Если Чонгук его не возьмет, то никому он более не достанется!       Разбежавшись как следует, мчится Чимин обратно к берегу да ныряет бездумно в холодную воду, все дальше и дальше от земли отрываясь. Перед глазами плывет все, мутится, а воздух вытесняется из легких под натиском, пока хлебает омега воду губительную.       — Сбрендил совсем? — Клич раздается где-то снаружи, где-то далеко, пока он медленно идет ко дну. Сильные руки обратно его достают да тянут к берегу ношу, на плечо взвалив.       Кашляет Чимин, воду обратно выплевывает и переворачивается на бок, продрогнув от холода.       — Отстань от меня. Дай мне покончить с мучением.       — Ишь, что удумал! — Возмущенно взмахивает руками Чонгук. — Грех на душу не бери. Рано еще тебе к Велесу на поклон. Домой ступай да глупостями не занимайся.       Озлобленным Чимин делается, смотрит хмуро на Чонгука, плотно губы сомкнув.       Неужто и вправду выхода у него нет? Неужто вот так просто придется руки свои опустить да голову покорно склонить?       Разве это не знак? Откуда же взялся чужеземец так вовремя? С целью какой?       Смотрит очами своими бездонными, ликом солнечным освещая, а сам и не ведает, что с сердцем омеги творит.       То бьется заполошно, подскакивает да так и норовит вырваться из оков плоти.       Спаситель он ныне ему, чужестранец.       — Продрогнешь совсем, заболеешь. Подымайся, — Чонгук чуть отходит и руку тянет раскрытой ладонью, что вместит в себя с легкостью всю его голову. Чимин осторожничает, сглатывает, но доверчиво тянется ближе, совсем не заметив, как в вертикальном положении в два счета оказывается, опершись о грудь величавую.       Мокрая одежка к телу вся липнет, неудобно становится, отчего румянец пылает на мягких щеках. На Чонгука он больше не смотрит, взгляд отведя. Негоже ему в таком виде перед альфой стоять. Да только все не отходит, так и жмется поближе, в пальцах сжимая чужую рубаху.       Обруч рук крепких и сильных огнем вокруг стана горит. Дышит омега чаще, да только теперь едва различает свежесть после дождя, разряженный воздух и привкус грозы. Такой многогранный, глубокий, что надышаться все никак не выходит. А Чонгук и рад позволить омежке обнюхать его, улыбку ласковую притаив за занавесом волос.       — Маменька тебя, поди, обыскалась, — рокочет тихо Чонгук, пташку свою спугнуть остерегаясь.       — Не пойду я домой, они чужаку меня отдадут.       Смотрит Чимин вбок, а сам все дышит и дышит, никак не познав, откуда трепет в душе зародился, откуда мягкость эта взялась, что ранее гневом была повержена.       — Не отдадут, — шепчет Чонгук у виска, и тепло его дыхания обдает кожу мурашками. — Спасу я тебя, так уж и быть. Приходи сюда снова и снова, когда на небе зажжется звезда. Вторая налево, — и, мягко коснувшись золота волос устами, оставляет омегу, растворившись в туманном лесу.       С тех пор все меняется.

***

      — Вон там гнедые скачут, — Чимин пальчиком в небосвод кажет, прищурившись, — наши лошади на пастбище мчатся.       Чонгук рокочет довольно, смеется, ладонь под голову подложив.       — А там домик у сада. Им я заниматься буду. Много трав и культуры взращу, чтобы погреб ломился от зимних запасов.       Как и велено было, он ходит сюда каждый день. Смотрит в окошко на небо, а как только вторая звезда являет лико свое, стремглав несется на озеро, чтоб поскорее в объятиях теплых укутаться.       Все мысли заняты только им: как руки его, умелые, сильные, с удилом мастерски управляются; как взглядом своим черноночным он смотрит так пристально, что неловко становится; как касается его осторожно, благоразумно, не настаивая, не принуждая, да только на более не решаясь.       Истосковался Чимин, сил больше нет. Мечтает о том, как Чонгук его, наконец, поцелует, как возьмет его в руки и до утра не отпустит, как покроет телом мощным своим, придавив к прохладное земле, да насытит ароматом дождя. А тот ему все книжки читает. Волосы чешет, косы плетет да небылицы рассказывает, оттягивая момент.       — Когда мы сбежим? — Снова вопрошает Чимин, глубоко втянув воздух вечерний, сгущающийся.       — Терпи, омега, не торопись. Рано еще.       — Послезавтра день Перуна. Матушка хочет в праздник отдать меня жениху. Пиво да мед варят, хлебы пекут, готовят скотину к убою. Боязно мне, Чонгук, — омега поднимается с травы, опирается на руку и с мольбой смотрит на альфу, взывая к благоразумию. Торопиться им нужно. Бежать.       — Отчего ты боишься, трусишка? — Ласково рокочет Чонгук, ладонью приласкав омежье лицо. Гладит пальцами шероховатыми да любуется приголубленной птичкой, очами с жадностью обводя. В тех — грозы и молнии, в тех проливные дожди, дарующее плодородие и урожай.       — Без тебя остаться боюсь. Жизнь свою другому отдать боюсь. Не хочу без тебя, только с тобой быть хочу, — упрямо молвит омега.       — Иди сюда, — Чонгук тянет его ближе, уложив к себе на плечо. Обнимает крепко, дышит душицей пряной, зарывается носом в золото волос да прикрывает очи, мгновению предаваясь. Чимин терпит с минуту, пыхтит, вошкаться начиная.       — Я не нужен тебе, да? Играешь со мной? — Обидой пропитан голос его, а в глазах столько боли, что не потопить ее в океане. Чонгук вздыхает тяжко, набок поворачиваясь, и смотрит в глаза малахитовые, обезоружив.       — Разве могу я обмануть тебя, душа моя? Разве могу я солгать тому, кто сердце мое безвозвратно пленил?       — Тогда давай убежим, — упрямится все омега, настаивая. — Завтра же и сбежим!       До следующего вечера Чимин отсчитывает секунды. Меряет шагами ложницу, мечется, как зверь, загнанный в клетку, да никак покоя обрести не может. Все смотрит и смотрит на небосвод, а звезды, как нарочно, все не торопятся зажигаться.       Ночь медленно наползает на деревню, укрыв ее тенью густой, и лишь луна, давняя подруга, одиноко смотрит с высоты на землю, пока звезды молчат все, не желая являть свою красоту. Полный ожидания и тревоги, Чимин вслушивается в тишину, что окутала весь дом, и не может места себе сыскать. Идти нужно.       Взвалив на плечи котомку, он держит путь к озеру, да только и там его ждет безмолвная тишина.       — Чонгук! — Кличет отчаянно омега, озираясь по сторонам, а сам задыхается от сковывающей тельце тревоги. Трепещет сердце в груди, бьется загнанной птицей да вынуждает хозяина осесть на сырую траву, жалобно всхлипнув.       Чонгук не пришел. Не явился ни через час, ни через пять.       Безжалостный, гнусный обманщик!       Гнев, глубокое горе, липучая досада… Ненависть, несносимая печаль, безысходность… Со всеми этими чувствами Чимин обратно домой плетется, дороги не разбирая, и рыдает так, будто завтра погибель верная его поджидает.       Сколько планов они успели построить, сколько мечт было обретено за то краткое время, что они успели вдвоем скоротать! И все зря. Все глупые сказки, все мерзкая ложь, так сладко льющаяся из манящих уст предавшего его альфы.       Врывается в дом Чимин с шумом, бросая поклажу, да будит всех родичей, потревожив.       — Детонька, сыночка мой, — матушка тут же бросается к чаду, обнимает за плечи и сама подвывает, глядя на то, как сердце ребенка ее разрывается. А отец лишь смотрит на это с досадой, головой качая. Понимает, что сын его собирался сотворить, да хмуро брови к переносице сводит.       — Хватит стенать! — Глас его разражается громом, пока он силком супругу свою в сторону тащит. — Вставай и в ложницу поднимайся, решено все! Перуна вздумал гневить, бестолковый? Хватит реветь, кому говорю! А вздумаешь еще раз бежать — на цепь посажу!       — Ненавижу тебя! Всех вас ненавижу! И Перуна твоего тоже! — Вопит зверем омега, вырываясь из рук материнских. В воспаленных глазах ярость несокрушимая, а в теле сила бурлящая. Несется по лестнице вверх и хлопает дверцей, ничком падая на кровать.       Да так и рыдает до самого утра по любви своей обреченной.

***

      В день святый, когда солнце, как яркий огонь, поднимается над небесами, в деревне народ собирается на праздник великий — день Перуна, бога грома и молний. С раннего утра, как только заря окрашивает небосвод в златые и алые тона, начинают они готовиться к торжеству.       Царит суета повсюду: омеги в нарядах своих пестрых собирают травы и цветы, чтобы украсить храмы и дома. На столы стелются полотна белоснежные, а на них ставятся блюда с дарами полей: пироги с ягодами, мед, молоко и мясо, что было приготовлено с особой любовью и почестями. Мужчины же с ранья отправляются в лес за дровами, чтобы разжечь костры, что будут гореть в честь божества.       А Чимин в этот день смурнее тучи грозовой, печальные очи прячущий от глаза чужого.       — Что ты страдаешь все? — Мимоходом вопрошает отец, сваливая к печи вязанку дров. — Помер кто? Ногу тебе отрубили? — В ответ тишина. — Нет? Вот и прекращай терзания эти, ни к чему они. В новый дом ты пойдешь, свободу, как и мечтал о том, обретешь.       — Какая же это свобода? — Кулачком омега стучит по столу, пока маменька в волосы золотистые цветы заплетает. — Как вы могли так со мной поступить? — Гневится Чимин, отца ненавистным взором буравит, бесстрашно ожидая участи своей губительной. Коли чуда не случилось и Чонгук бросил его, то страшнее с ним уже ничего не случится.       Потому как самое страшное сталось уже. Любовь первую, самую нежную и крепкую, растоптал этот альфа, уничтожил бесследно, разрушив мечты и всю веру. Отныне обречен Чимин на веки страдать, отвергнутый и ненужный. Чужаку обещанный, как скотина дареная.       — Бог видит, ни я, ни мать этого не желали. Легко нам, думаешь, далось то решение? Хотели мы, думаешь, так рано тебя отдавать? — Отец нависает над сыном скалой, густые брови нахмурив. — Перун не спрашивает. Берет, что ему почитается, и спорить никто с ним права не имеет. Ни ты, ни я, ни мать твоя. Тебя захотел он, значит, так тому и быть.       — Вы что, Богу меня решили отдать?.. — Чимин обмирает, вся краска сходит с лица, пока он хлопает глазами выпученными. — В жертву ему, как скотину?..       Уходит отец от ответа, громко дверью хлопнув, а матушка, слезы горькие глотая, причитает за спинкой сгорбившейся:       — Ведунья это старая отцу твоему наплела, не слушай его. Где это видано, чтоб Перун людей в жертву брал? Подготовили уже и быков, и тушки петушиные начистили, не возьмет он тебя, сыночек, не тревожься напрасно.       Чимин бы поверил. Да только рыдания сердца материнского не обманут его.       Вот, значит, как. В самом деле погибель. Не свадьба то вовсе будет, не навязанное замужество. А смерть.       Сникает омега, тугой ком в глотке сглатывая. Чонгук в лапы смерти кинул его, бросил в кровавую пасть, заманив для того, чтоб поиграться да выбросить за ненадобностью. А он, дурак, и повелся на все эти сладкие речи, на взгляд черноночный, на касания ласковые, что дарили надежду…       К вечеру, когда солнце садится к земле, когда молебны закончены у священного дуба, а старцы готовы начать последний обряд, готовят и Чимина. Отец стоит подле него, уничтоженного и разбитого, да пыхтит то ли от злости на сына, то ли от скорби, что в сердце его очерствевшем гнездится.       — Скажи потом маменьке, что любил я ее, — шелестит еле слышно омежий голосок из-под опущенной головы. — Что никогда не ненавидел, что сдуру глупость сболтнул.       Горько сглатывает альфа, смурнее сделавшись, а когда слышит запев монотонный, берет за локоть сына, как за узду, и тянет наружу в путь последний под громкие рыдания матери.       — О Перун! Слыши нас! Мы, твои дети, собрались здесь, дабы прославить тебя и отдать тебе почести! — Голос старейшины прорезает пространство, и в ответ на слова его звучит песнь радостная с переборами лютней.       Собравшийся вокруг костра люд замирает в ожидании, пока омеги моложавые ждут часа исполнить танцы веселые, а воины доблестные — окропить свои ружья кровью жертвенной, дабы получить милость от Бога войны, чтобы дал он победу над врагом заклятым и покарал неверных за ложь и предательство.       — Прими нашу жертву и благослови нас на этот год!       Слова старца звучат громко и уверенно, словно раскаты грома разверзаются над головой.       Петуха священного ведуны несут к алтарю, украшенному ветвями дуба да полевыми цветами. Вокруг него собрались жрецы, которые поддерживают священный обряд. Один из них зажигает ароматные травы и окуривает жертву, создавая облако дыма, которое поднимается к небесам, словно молитва, возносимая к Перуну.       Чимин смотрит наверх. В глазах стоят прощальные слезы, полосуют щеки солеными ручьями, пока омега с собственной мольбой глядит на темнеющий небосвод. Зажигается первая звезда.       Старейшина произносит еще несколько священных речей, призывая силу грома и молний, а затем режет петуха ножом, сделанным из чистого железа — металла, что символизирует силу, мужество и доблесть самоотверженных воинов. Кровь жертвенника стекает на алтарь; дань уважения и благодарности богу. Люди вокруг ропщут молитвы, прося о защите для своих семей и урожая полям.       А Чимин все смотрит на небо. Молча наблюдает за тем, как зажигается вторая звезда.       Слева.       Раскат грома сотрясает землю, песнопения становятся громче, а пылающий костер, кажется, делается только неистовей, облизывая горячими языками пространство, чтобы добраться, наконец, до главного подношения.       — Поди сюда, сын человеческий, — старец руку сухую тянет к омеге, подзывает к себе, заманивая, точно мышку в ловушку. Отпускает отец его локоть, да подталкивает в спину, чтоб бога не гневил.       Каждый шаг тяжестью оседает на сердце. Печаль и подавленность его под руки слепо ведут на смерть верную. Да за что? За что ему участь такая? Да лучше б и правда замуж выдали, то хорошо, пока дышать он может да по земле родимой ходить!       Второй раскат грома отвлекает от мыслей. Небосвод рвут острые, словно мечи, молнии, и первые капли дождя оседают на коже иголочками. Вздергивает Чимин голову в безмолвной мольбе, да очей малахитовых от второй звездочки не отводит. Ей одной он молится, ей одной мантру читает, проклиная себя за доверчивость глупую, за неосмотрительность губительную. Зачем полагался на альфу? Зачем сердце доверил и душу открыл? Чтоб всадили туда хладный нож?       — О, великий Перун! — Снова взывает старец, и за ним сотней голосов сливаются остальные, повторяя имя проклятущее, жизнь у Чимина отбирающее. — Перун! О, могучий Перун!       Да падают все ничком на колени, от млада до велика.       Оглядывается омега, хмурится, пуще надутой от дождя тучи, да так и обмирает на месте, очи ясные широко распахнув. У костра он стоит, красоты невиданной: очи агатовые, чернее ночи, кафтан расписной на нем цвета неба грозового, а волосы, точно горные реки, ниспадают с могучих плеч, металлом расшитые. И улыбка на устах все та же: добрая, нежная, солнцем лучится.       — Говорил же, не отдадут тебя за чужого. Почем слезы льешь ты, душа моя? Здесь я, с тобой.       А Чимин все никак пошевелиться не может. Едва дышит, обуреваемый ворохом чувств. Там и облегчение, там счастье, незнанье, да страх заползает под ребра.       — Кто ты такой? — Тихо вопрошает Чимин, с жаром глядя в чужие глаза. Там — бури и грозы, там — мудрость вековая, там сила недюжинная. Нечеловеческая.       — Кем хочешь стану тебе, сердце мое. Только не плачь больше. Не могу на слезы твои спокойно смотреть, — тихой поступью альфа подходит к омеге. Рукою загрубевшей, но нежным касанием, стирает печаль с лика любимого, да смотрит с такой преданностью, будто Бог тут вовсе не он, а Чимин, что собирает заново себя по кускам.       — Я думал, ты бросил меня, — всхлипывает он, жмурясь, прижимаясь к руке сильной. Хватается запястье крепкое обеими ладонями да тянет к губам дрожащим, оставляя на внутренней стороне поцелуй. — Думал, поигрался и бросил, на смерть отправил…       — Разве могу я обмануть тебя, душа моя? Разве могу я солгать тому, кто сердце мое безвозвратно пленил?       Молву свою альфа подкрепляет касанием, которого так долго жаждал омега. Склоняется к нему, за плечи притягивает, да с самоотдачей целует, к устам медовым приникнув.       И гремит снова гром, и встает люд с колен, песнопения затевая, на лютнях играя.       — О, великий Перун! В этот священный час, когда огонь наших сердец горит ярче, чем пламя этого костра, мы собрались здесь, чтобы отпраздновать новый союз! О, Перун! Ты — владыка грома и молний, ты — символ силы и мужества! Мы просим тебя: прими эту омегу в дар! Пусть ваша любовь будет крепка, точно дуб величавый, и светла, словно звезды на небосводе! О, Перун, храни Чимина объятьях своих, как бережный ветер хранит цветок на лугу! Стань защитником и другом ему, поддерживай во всех испытаниях жизни! О, жертвенный омега! Ты — свет в жизни Бога великого! Пусть доброта и нежность твои наполняют его дни радостью да счастьем. Будь для него вдохновением и поддержкой, стань луной его, что освещает путь во тьме! Вместе вы создадите семью, основанную на любви и уважении. Пусть каждый день ваш будет полон счастья, а каждый миг — благословением свыше. Сейчас я прошу вас взять друг друга за руки и произнести клятву пред небесами. Клянитесь хранить верность друг другу, поддерживать в радости и горести, делиться счастьем и преодолевать трудности вместе.       Всхлипывая, Чимин не может сдержать радостных слез, покачивая головой. Подрагивает, точно осиновый листик на промозглом ветру, и шепчет солеными губами клятву свою, малахитовых глаз не отрывая от черноночных. Смотрит да пропадает в глубине их бездонной, растворяется без остатка, пока доверчиво вверяет сердце свое на веки в руки чужие. Да слушает он лишь Чонгука, что ответом клятву дает, крепко сжимая в объятьях.       — Слава Перуну! Пусть молния его освещает ваш путь, а гром защищает от всех бурь и невзгод! В этот святый день вы не только женитесь друг на друге; вы становитесь частью великого круга жизни, частью нашего народа, нашей традиции. Пусть ваши сердца всегда будут открыты друг другу, а ваша любовь станет светом всем нам. Теперь я объявляю вас супругами! Слава вам! Слава Перуну!       С этими словами старец возносит высоко скрюченные руки, а собравшийся люд вторит в ответ:       — Слава Перуну! Слава!       Костер разгорается ярче, потрескивает поленьями, пока далекая зарница свидетельствует свадьбу пышную.

***

      Смех лучистый раздается в горнице, что тусклым светом от ламп подсвечена. Заходят в избу молодожены — Чонгук свою ношу бережно к груди прижимает, да бесконечно целует, куда уста жаждущие достанут.       А Чимин все смеется, да трель колокольчиков не стихает.       Вчера — страдалец, утром — жертвенец, ныне — супруг самого Перуна, Бога молний, гроз и дождей. Бога справедливости и покоя, Бога нескончаемых побед и плодородия.       — Так долго искал тебя, душа моя, — выдыхает Чонгук, двери ложницы отворяя. — Весь мир обошел, ноги в кровь стер, лишь бы отыскать тебя, сердце мое.       — Так уж и в кровь? — Хихикает Чимин, за шею крепкую держась. Путь их до спальни цветами выложен, что сыплются из златокудрых волос. Ромашки, васильки, колоски…       — Страдал без тебя я, омега. Покоя мне не было, — ношу свою Чонгук мягко на ложе кладет, да приступает к кафтану, пальцами цепляясь за пуговицы резные.       Взгляд Чимина блуждает по стану супруга — то мощное, крепкое, а бархат кожи так и манит коснуться, след свой оставить, чтоб все знали, кому принадлежит этот доблестный альфа.       Одежка с шорохом падает на половицы. Чонгук медленно подступает к кровати, да волосы длинные за спину откидывает, обзор открывая на плиты груди внушительной, на поджарый живот, на возбуждение крепкое, что заставляет омегу влажным сделаться лишь от взора единого.       А затем Чонгук покрывает его, крепко к телу прижавшись, да руками сжимает там, где никому более не дозволено.       — Душа моя, — приговаривает, лаская ладонями, губами горячими дорожку от уха до шеи прокладывая.       Праздничные одежды Чимина одна за одной отправляются в путь к Чонгуковым. Валятся горкой, пока тишина комнатки пронзается стоном первым, тихим и мелодичным, точно весенний ручей.       — Нет жизни мне без тебя, — задыхается омега, бедра в стороны разводя, — солнце мое ясное.       Мучительно сладко и томно. В объятьях альфы, точно в жерле вулкана — и спасения не сыскать, да и желание прыгнуть в самую бездну кипящую многим сильнее, чем даже помыслить о том, чтобы прерваться.       Утром смертник, ныне — выживший дважды.       — Прости, что боль испытать заставил. Что в неведенье держал до последнего, — каждое слово ложится на кожу медовую поцелуем, аромат спелой душицы сплетается с дождевым, как чай, настоявшийся в полотенце.       Простыни мнутся под сплетенными телами, шуршат, пока двое предаются любви. Бог и человек, союз у небес заключившие.       Вечерний свет благословенного месяца, среброе сияние лунного диска, просветляет соитие, пока молодожены, сплоченные святым узом любви, в объятиях нежных, как цветы в утренней росе, предаются друг другу помыслами чистыми, стоны друг друга глотая да ароматами естества насыщая. Вздыхая, они грезят о счастье безмерном, о плодах любви своей, что, как райский дождь, омывает их суть, накрепко связанную судьбой.       В очах их зажженных читается светлая радость, а уста, дарящие нескончаемые поцелуи, шепчут речи сладчайшие, коих слышать не смеет ненастье, лишь звезды, сверкающие на небосводе.       Двигается Чонгук размеренно, глубоко, да тонет в этом первобытном чувстве обладать любовью своей бесконечно, покуда дыхание их смешивается воедино, покуда могут они касаться друг друга да ласкать до исступления, до сорванных вздохов, что слаще любой песни ложатся на слух.       — Птичка моя голосистая, — рокочет с довольством Чонгук, в лик румяный вглядываясь. Жадно впитывает этот момент, щеки рдеющие омеги целует, да напирает с силой новой, истощая обоих с каждым толчком.       — Бог мой, — плаксивый скулеж доводит до дрожи. Трясется омега под телом скалистым, цепляется руками ослабевшими за могучие плечи, да полосует их красными метками, лишь распаляя любви поглощающей пламя.       Нутром своим чувствует плоть каменную, сжимает покрепче и раскрывается шире, лишь бы сделать еще поприятней, лишь бы не кончалось это томление внизу подрагивающего живота, лишь бы снова и снова впитывать каждый сорванный стон, каждый рык, каждую каплю соленого пота, что смешивается с его.       Отдается омега альфе впервые — да точно в последний раз. Без остатка, без сомнений и тревоги, с покладистой верностью да любовью глубокой.       Утром — по свободе скорбящий, ныне — путник, наконец-то повстречавший душу свою.       Ярко горят звезды на небе до самого рассвета, да только та, что вторая налево, светит ярче сестер, пока последние силы не покидают супругов, пока тела их мокрые, истощенные, не валятся в ложе без сил.
547 Нравится 54 Отзывы 172 В сборник
Отзывы (54)