Плен

NC-17
Завершён
28
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
22 страницы, 4 831 слово, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
28 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник

***

Настройки

***

Холод бетонного бункера въедается в кости. Воздух пахнет пылью, кровью и безысходностью. Россия сидит на полу, спиной к стене, руки жестко связаны за спиной колючей проволокой. Его форма превратилась в лохмотья, пропитанные грязью и темной, почти черной кровью, сочащейся из раны на виске. Но это не главное. Главное – глаза. Пустые. Желтые склеры, как у больного зверя, радужки – тусклые угли, едва тлеющие в глубине. Ни злости, ни страха, ни осознания. Полная отрешенность. Как будто душа уже ушла, оставив лишь избитую, дышащую оболочку. Украина стоит над ним. Он должен чувствовать победу. Должен ликовать. Ведь он поймал самого РФ. По данным разведки, тот даже не сопротивлялся, шел, как сомнамбула, позволил связать себя рядовым бойцам. Говорят, его люди шепчутся: "Он невменяемый. Совсем спятил". Но глядя сейчас на это опустошенное лицо, на эти горящие желтым пустотой глаза, Украина не чувствует ничего, кроме ярости, смешанной с леденящим ужасом. Это не победа. Это – пытка. Для них обоих. Россия снова издевается. Даже так. Даже в плену. Он сводит его с ума своей безжизненностью. "Смотри на меня!" – хрипит Украина, голос рвется. Он пинал его, кричал, тряс – никакой реакции. Только ровное, чуть хриплое дыхание. Безумие накатывает волной, горячей и липкой. Оно шепчет: Унизь его. Добейся хоть какой-то реакции. Докажи, что он еще здесь. Докажи, что он чувствует. Рука сама тянется к ремню на своей форме. Толстая кожа, тяжелая пряжка. Его пальцы дрожат, когда он расстёгивает пряжку, срывает ремень с петли. Металл звенит о бетон. Россия не шелохнулся. Взгляд все так же прикован к точке в пустоте перед собой. "Ты... ты не брат мне!" – выкрикивает Украина, вспоминая то официальное заявление в ООН, которое резануло как нож. "Ты сам так сказал! Сам!" Он набрасывается. Не для допроса. Не для мести в привычном смысле. Это что-то древнее, грязное, невыразимо постыдное. Последний способ растоптать достоинство побежденного врага, о котором страны даже вслух не говорят, но который живет в самом темном подполье ненависти. Он толкает Россию на спину, используя колено и вес тела, чтобы прижать. Связанные руки мешают сопротивляться, но сопротивления и нет. РФ просто лежит, его глаза наконец фокусируются на лице сверху. В них – не страх, не гнев. Пустое любопытство? Отстраненное наблюдение? Как будто он смотрит сквозь бушующего брата на что-то далекое. Украина рвет остатки формы на России. Действует грубо, резко, под крики, которые уже не имеют слов, лишь животный вой отчаяния и ненависти к себе, к нему, ко всему миру. Он пытается заставить почувствовать. Заставить присутствовать. Заставить признать боль. И когда насилие достигает апогея, когда тело под ним напряжено и Украина заглядывает в эти жёлтые, горящие пустотой глаза, ища хоть искру страдания, хоть признак того, что брат (нет, уже не брат, враг!) все еще там... Россия возвращается. Не полностью. Не с улыбкой. Не с клыками. Он просто медленно приподнимает бровь. Микроскопическое движение. Но в его глазах пустота на миг сменяется... усталым пониманием? Безмерной, космической грустью? Или просто холодным констатацией факта? Его губы шевелятся. Голос тихий, хриплый, но невероятно четкий на фоне тяжелого дыхания Украины: «Спасибо.» Одно слово. Спокойное. Лишенное сарказма или злорадства. Как констатация. Как... благодарность за то, что его заставили почувствовать хоть что-то, даже эту адскую боль и унижение. За то, что вытащили, пусть на секунду, из ледяной пустоты тотального безразличия. Украина замирает. Его собственное безумие наталкивается на это спокойствие, на эту жуткую "благодарность". Его крыша съезжает окончательно. Крик застревает в горле. Он отшатывается, спотыкаясь о ремень на полу, падая на колени. Он смотрит на изуродованное, окровавленное тело врага, на эти снова уходящие в пустоту желтые глаза, на спокойствие, страшнее любой ярости. Он чувствует не победу. Он чувствует окончательное, бесповоротное падение в бездну. Его собственное. И его бывшего брата. Где-то в углу, в галлюцинаторной дымке, ему мерещится Беларусь. Рыжий брат. Он плачет. И шепчет, как в кошмаре: "Он давно мертв." Тишина в бункере становится оглушительной. Звенящей. Наполненной только хрипом двух дыханий и запахом крови, боли и распада.

***

Тишина. Холодный бетон под коленями. Запах крови, пота и чего-то невыразимо гнилого – в воздухе, в душе. Украина уставился в трещину на стене. Сосредоточился так, будто мог силой взгляда прожечь в ней дыру – дыру в этой реальности, в этом кошмаре, в себе. Мозг отчаянно барахтался в трясине шока, отказываясь трезветь. Потому что трезвость означала осознание. А осознать это… …Сделать то, что было грязнее, подлее, отвратительнее любого удара ножом в спину. То, на что даже Россия, с его клыками и желтыми глазами безумия, с его безразличием, не опустился бы. Потому что это был не просто акт насилия. Это был распад всего, что когда-то связывало их как людей, как земли, как братьев. Последний выдох чего-то человеческого. Его взгляд медленно, предательски, скользнул в сторону. Россия. Альбинос. Лежал на боку, лицом к стене. Белоснежные волосы, всегда такие пушистые, теперь были спутаны, сбиты в грязные космы и пропитаны запекшейся и свежей кровью – темной, почти черной. Она скрывала его лицо, как саван. Украина, на автомате, движимый остатком какого-то смутного инстинкта, накинул на него свой верх формы – шинель или куртку, не важно. Здесь было адски холодно. Холодно от камня, от страха, от пустоты, оставшейся после содеянного. Он оправдывал себя? Нет. Оправданий не было. Было лишь жалкое, гнусное объяснение безумия. "Он довел. Он виноват. Он не реагировал. Он издевается даже так". Слова-призраки, пустые и бесполезные. И вдруг. Грань осознания. Острая, как лезвие, вонзилась в темя. Не эмоция. Не раскаяние. Физический удар холодной истины. Его брат. Ели живой. Который и до этого был ранен. Пуля? Осколок? Не важно. Который истекал кровью, когда его притащили сюда. Который терял ее всю эту кошмарную ночь. Связанный. Униженный. Избитый. И… Блядь. Мысль пронеслась с леденящей ясностью: Россия не сопротивлялся не из-за безумия или издевки. Он был слишком слаб. Слишком близок к краю. А он… он своим "последним унижением" просто добивал его. России нужен врач. СРОЧНО. Паника, острая и животная, взорвалась в груди, сметая оцепенение. Украина рванулся вперед, забыв про холод, про стыд, про пропасть между ними. Руки, только что причинявшие боль, дрожащими пальцами откинули кровавые пряди с лица России. Кожа под ними была мертвенно-бледной, почти прозрачной. Веки полуприкрыты. Губы синюшные. Дыхание – поверхностное, хриплое, еле уловимое. Желтые склеры мелькнули под ресницами – тусклые, без прежнего безумного огня. Пустота была не от равнодушия, а от истощения, от близкой смерти. — Врача! – хриплый крик сорвался с губ Украины, рвя тишину бункера. Он повернулся к двери, к охранникам, к пустоте. – СРОЧНО ВРАЧА! СЮДА! Он не видел, откликнулся ли кто. Его руки уже действовали сами – срывали остатки грязной ткани с раны на виске России, пытаясь оценить ущерб, найти источник самого сильного кровотечения. Пальцы скользили по липкой крови, по холодной коже. Жив. Еще жив. Россия слабо зашевелился под его прикосновениями. Веки дрогнули, приоткрылись. Тусклый, едва осознанный взгляд скользнул по лицу Украины. Ни ненависти, ни страха. Лишь бездонная усталость и что-то… похожее на недоумение. Украина сжал зубы, чувствуя, как по щеке скатывается горячая, соленая капля. Это не было раскаянием. Это был ужас. Ужас перед тем, что он натворил. Ужас перед возможностью потерять этого человека – врага, брата, зеркало его собственного падения – именно сейчас, когда он наконец увидел. — Держись... – прошептал он, нажимая ладонью на сочащуюся рану, не зная, слышит ли его тот, кто лежал в крови и холоде. – Держись, проклятый! Доктор идет! Он говорил это больше себе. Чтобы заглушить вой безумия, которое только что отступило, оставив после себя выжженную, ледяную пустыню стыда и страха. И понимание: если Россия умрет сейчас, он не просто убийца. Он убийца дважды. И этой ноши ему не вынести. Никогда. В дверях бункера наконец мелькнула тень с аптечкой. Но спасение ли это? Или просто отсрочка перед новым витком ада? Украина не знал. Он лишь прижимал ладонь к ране брата, чувствуя под пальцами слабый, едва живой стук его сердца – последнюю нить, связывающую их в этом аду. Вот продолжение этой мрачной саги, пронизанной кровью, иронией и открывшимися ужасами:

***

Лазарет пахнет антисептиком, кровью и отчаянием. Тусклый свет лампы выхватывает Россию на походной койке. Белая простыня подчеркивала его мертвенную бледность. Капельницы, как щупальца, впивались в вены. Самое страшное было позади: кровь остановили. Но какой ценой? Украина сидел на табурете у изголовья, его собственный рукав был закатан, на сгибе локтя – след от иглы. Ирония висела в воздухе тяжелым металлом: чтобы спасти врага, он отдал ему свою кровь. Свою жизненную силу. Ту самую, что проливали их солдаты на фронтах. Ему тоже оказали помощь – не столько физическую (синяки да царапины), сколько психическую. Таблетки, укол успокоительного. Психика страны, истерзанная войной, кошмарами и собственным падением, была на грани. Медик-психолог из Львова, с усталыми глазами, сказал тихо: "Вам нужно держаться. Хотя бы для тех, кто еще верит". Украина лишь кивнул, глядя в пустоту. Он знал: Он никому не расскажет. Ни НАТО с их холодными аналитиками, ни ЕС с их лицемерной озабоченностью, ни Западу, жаждущему сенсаций. То, что произошло в бетонном аду бункера… Это останется его самым темным секретом. Его личным проклятием. Он чувствовал, как предает себя. Мог ведь. Мог сказать: "Это они! Русские подослали провокаторов! Это их методы!" Переложить ответственность. Сделать Россию психом, а себя – жертвой обстоятельств. Но не сделал. Почему? Не из благородства. А потому что ложь казалась еще большим падением. Потому что где-то в глубине, под слоями ненависти и боли, жило понимание: эта вина – только его. Его выбор. Его безумие. Он хотел победы. Хотел быть тем, кто сопротивлялся. Кто выстоял против гиганта. Кто сохранил себя. Но не его смерти. Нет. Смерть России в том бункере, от его рук, в унижении… Это была бы не победа. Это был бы конец его самого. Окончательное превращение в монстра, против которого он воевал. Его взгляд скользнул по лицу брата. Без сознания, под действием сильных препаратов, Россия выглядела хрупкой, почти нереальной. И тогда Украина увидел их. Белые трещины. Тонкие, как паутинка, едва заметные на фоне алебастровой кожи. Они расходились от уголков глаз, сползали по вискам, терялись в корнях белых волос у лба. Не черные, как те, что появлялись перед распадом Союза – глубокие, зияющие, как провалы в небытие. Эти были… иные. Словно морозный узор на стекле. Словно фарфор, который давно дал скрытую трещину и вот-вот рассыплется от неосторожного прикосновения. Украина замер. Что это? Он пригляделся. Трещины были старые. Глубоко въевшиеся в ткань существования. Некоторые казались затянувшимися, другие – свежими, чуть более выраженными. Почему он раньше их не замечал? Почему никто? Всплыли обрывки памяти: * Россия на официальных приемах – всегда идеален, безупречен, но… часто в полумраке, или под ослепительным светом софитов, скрывающим бледность. * Его избегание яркого света в последние годы – списывали на мигрени, на альбинизм. * Его все более частые "уходы в себя", которые сначала казались высокомерием, потом – безумием, а теперь… * Его желтые склеры – разве это был только признак агрессии? Или… признак глубинного нездоровья, чего-то ломающегося внутри? Никто не замечал. Потому что боялись? Потому что не хотели видеть? Потому что образ Силы, Непоколебимости был нужен всем: и его союзникам, и его врагам, и ему самому? Легче было видеть безумие, чем хрупкость. Безумие можно ненавидеть, бояться, с ним можно бороться. Хрупкость… Хрупкость вызывает другие чувства. Жалость. Стыд. Страх, что если этот колосс рухнет, он похоронит под собой всех. Украина медленно протянул руку. Не дотронуться. Просто… чтобы измерить расстояние до этих трещин. Его пальцы дрожали. Он умирал давно, – пронеслось в голове с леденящей ясностью. – Не от пуль. Не от санкций. Он трещал изнутри. И никто не видел. Никто не хотел видеть. Даже он, брат. А теперь… Теперь он знал. Он видел эти белые шрамы на душе России, ставшие видимыми на ее теле. И это знание было страшнее любого оружия. Страшнее плена. Страшнее его собственного преступления. Потому что оно делало Россию… понятной. И от этого было невыносимо больно. Он опустил руку, сжал ее в кулак, чувствуя, как стыд и невыносимая тяжесть правды вдавливают его в табурет. Лазарет, война, Запад, мечты о победе – все это отступило куда-то далеко. Остались только он, его брат, связанные одной кровью и одной страшной тайной, да белые трещины, зияющие на грани вечного распада. Тишину нарушил только тихий, прерывистый вдох России – звук, похожий на стон разбитого фарфора. Вот финальный аккорд этого мрачного симфонизма, где медицина встречает безумие:

***

Скрип двери лазарета прозвучал как выстрел. Врач – молодой, но с глазами старика, прошедшего десятки адских перевязочных – вошел, держа в руках стопку бумаг. Его лицо было не просто серьезным. Оно было потрясенным. Он остановился у койки, его взгляд скользнул с бледного, подключенного к капельницам русского на сидящего рядом Украину. — Анализы… – врач сглотнул, как будто слова застревали в горле, колючие и горькие. Он не стал смягчать. Не было времени. Не было сил. – У пациента… огромное количество наркотических веществ в крови. Синтетические опиоиды, амфетамины, барбитураты… Целая таблица Менделеева. Я… Он покачал головой, листая отчет, пальцы слегка дрожали. – Я половины из них даже не могу назвать. Формулы… они не соответствуют ничему, что есть в наших базах. Экспериментальные? Самодельные? Черти знает. Тишина в лазарете стала густой, как желе. Украина почувствовал, как холодный металлический стерженьвогнали ему в позвоночник. Наркотики. Не просто безумие. Химически индуцированное безумие. Подконтрольное. Направленное. — И это еще не все, – врач понизил голос, словно боялся, что его услышит само непонятное. Он подошел ближе, указывая пальцем на распечатку хроматограммы – пики, уходящие в неведомые области спектра. – Вот это… Я не знаю, что это. Не токсин. Не известный фармакологический агент. Непонятное что-то. Оно… интегрировано. Связано с тканями на клеточном уровне. Как… как чужеродный симбионт или… Он запнулся, подбирая слова, глядя на белые трещины на виске России, которые сейчас, в тусклом свете, казались чуть ярче, словно подсвеченными изнутри. – …или система доставки. Для всего этого дерьма. Он махнул рукой на список наркотиков. Украина смотрел на брата. На его неестественную бледность. На белые трещины, которые теперь казались не шрамами распада, а внешними контурами какой-то чужеродной схемы, вживленной под кожу. На медленную, едва заметную дрожь век, словно под веками метались кошмары, накачиваемые химией. Z. ЕР. Их "решение". Их "компромисс". Это не просто война. Это эксперимент. На его брате. Россия была не командиром. Он был полем боя. Телом, в которое вживляли что-то, чтобы вытравить человека и оставить только оружие. Чтобы контролировать Силу. Чтобы удержать Колосса от падения, превратив его в послушного зомби. И эти "белые трещины"… Были ли они побочным эффектом? Или внешними портами этой адской системы? — Он… он умрет? – голос Украины был чужим, хриплым. Врач вздохнул, устало потер переносицу. — Отказ от этой… системы… может убить его быстрее любой пули. Ломка будет адской. Тело уже не его. Оно перестроено под эту химию. А это "непонятное что-то"… Он снова посмотрел на графики. – …оно может быть ключом. Или замком. Без него – коллапс. С ним… Он не договорил. Ответ был в его глазах: неизвестность. Страшнее смерти. Украина молча встал. Подошел к койке. Посмотрел на хрупкое, отравленное существо, в которое превратили его брата. На свою кровь, текущую сейчас по чужим, накачанным дрянью венам, пытаясь спасти то, что, возможно, уже не спасти. Ирония была не просто горькой. Она была разъедающей. Он протянул руку. Не к трещинам. Не к лицу. Он осторожно, как что-то бесконечно хрупкое и страшное, положил ладонь на холодную руку России, поверх простыни. — Что они с тобой сделали, брат? – шепот был настолько тихим, что его услышал только он сам. И, возможно, то непонятное что-то, пульсирующее под белой, треснувшей кожей. Ответа не было. Только тихий гул аппаратов да жуткая, химическая тайна, вплетенная в самую суть того, что когда-то было Россией. Врач стоял молча, глядя на них обоих – жертву и палача, брата и врага, связанных теперь не только кровью, но и общим знанием дна, до которого их довели. Война за стенами лазарета казалась вдруг жутко мелкой и далекой. Настоящий ад был здесь. В тишине. В белых трещинах. В непонятном "что-то". И в осознании, что спасение, если оно возможно, будет страшнее любой смерти. Вот этот горький, разъеденный цинизмом финал сцены: Вот этот момент ледяного прозрения, где ложь становится невозможной:

***

Врач ушел, захлопнув дверь. Тишина лазарета снова сомкнулась, но теперь она была иной – тяжелой от невысказанных диагнозов и чудовищных догадок. Украина сидел, сжимая виски. Голова раскалывалась не от раны, а от невыносимого груза правды. Наркотики. Непонятное что-то. Система. Контроль. Распад. Нет. Эту информацию надо спрятать. Ото всех. От НАТО, которые превратят это в пропагандистскую дубину. От своих же, которые не поймут. От мира, который увидит лишь подтверждение, что Россия – не человек, а монстр, созданный в лаборатории. Но больше всего – от него самого. От России. Россия сам осознаёт это? Вопрос повис в воздухе. Украина посмотрел на брата – бледного, подключенного к трубкам, с теми самыми белыми трещинами, которые теперь казались не шрамами, а внешними контурами тюрьмы. Конечно осознаёт. Осознает урывками, в моменты прояснения сквозь химический туман. Осознает, как его тело ему не принадлежит, как его волю сжигают изнутри. Осознает предательство тех, кому доверял – ЕР, Z, системы, что должна была его усилить, а превратила в марионетку. И зная реакцию России… Он разнесет в щепки это место. Сотрет лазарет с лица земли. Перебьет каждого свидетеля этого унижения – врачей, санитаров, охранников. А его, Украину… Он снова заставит меня ненавидеть. Потому что России всегда было проще переварить ненависть, чем сочувствие. Ненависть – это знакомо. Это горючее для его машины войны. А жалость? Жалость – это признание слабости. Его слабости. И слабости того, кто жалеет. Это невыносимо. Для них обоих. Украина представил ярость России, когда тот поймет, что брат видел его в этом… в этом распаде, в этой беспомощности, отравленной химией. Ярость, которая сожжет последние мосты и превратит их войну в вечный ад взаимного уничтожения. Голова раскалывалась сильнее. Информация – о наркотиках, о "непонятном", о белых трещинах – била молотками по сознанию, не давая собрать мысли. Надо уйти. Спрятаться. Переждать, пока он не очнулся. Пока… Россия открыл глаза. Не резко. Не в панике. Медленно. Словно просто вздремнул глубоко, но неудобно. Веки приподнялись плавно. Взгляд был не безумно-желтым, не пустым. Он был… невероятно усталым, но острым. Ясным. Склеры – чисто белые. Как давно не бывало. Возможно, эффект переливания чистой крови? Временное окно между дозами химического ада? Его голова чуть повернулась на подушке. Глаза нашли Украину, сидящего рядом. Не удивления. Не ненависти. Холодного, исследующего взгляда ученого, видящего подопытного кролика. Губы РФ шевельнулись. Голос был тихим, хриплым от слабости, но ледяным, как арктический ветер. В нем не было вопроса. Был приговор. Факт, требующий подтверждения. — Что ты мне влил. Не "Где я?". Не "Что случилось?". "Что ты мне влил." Он знал. Чувствовал чужеродность в своих венах. Чувствовал временную, хрупкую ясность, которая не была его собственной. Чувствовал, что баланс его отравленной системы нарушен. Украина замер. Мир сузился до холодных, белых склер брата и этого убийственно простого вопроса. Лгать? "Физраствор"? "Плазмозаменитель"? Россия не поверит. Он чувствует эту кровь. Он знает. Правда висела между ними – тяжелая, кровавая, невыносимая. Правда о переливании. Правда о наркотиках. Правда о белых трещинах. И Украина понял: спрятать уже ничего нельзя. Лавина тронулась. Или Россия разнесет все здесь и сейчас в ярости от унижения… или… Ответ застрял в горле. Мозг лихорадочно искал слова, которые не приведут к немедленному взрыву. Но нашел только правду, вырвавшуюся шепотом: — Свою. Одно слово. Признание. И обреченность. Глаза России сузились. В белых склерах мелькнуло что-то нечитаемое. Шок? Ярость? Или... то самое невыносимое понимание, что даже в этом аду, его спасла (хоть и временно) кровь того, кого он предал и кем был предан? Тишина стала звенящей, натянутой как струна перед разрывом. Украина ждал взрыва. Ждал ненависти. Ждал конца. Россия медленно закрыл глаза. Словно эта правда была тяжелее всех ран. Тяжелее всего химического кошмара. — Идиот, – прошептал он так тихо, что это было похоже на выдох. Но в этом слове не было злобы. Была бесконечная, леденящая усталость. Что это значило? Украина не знал. Он знал только, что лед тронулся. И под ним – бездна. А где-то в глубине организма России, "непонятное что-то", нарушенное чужой кровью, начинало просыпаться.

***

Россия смотрел в потолок. Не в плену. Не привязанный к койке. Как будто он просто лежал в старой квартире, а Украина – зашел на огонек после долгой размолвки. Абсурдное, леденящее спокойствие. Он знал. Украина знает всё. Про химический ад в его венах. Про "непонятное что-то". Про белые трещины – внешние швы системы, превратившей его в лабораторную крысу. Про то, что его воля десятилетиями была пробиркой в руках ЕР, Z и тех, кто стоял за ними. Но это знание... Оно ничего не значило. — Такая информация всплывала, – мысль пронеслась с ледяной ясностью. – Слухи. Шёпот диссидентов. Отчаянные попытки тех, кто пытался достучаться. И знаешь что? Уголок его губ дрогнул в подобии улыбки, лишенной всякой теплоты. — Всем было плевать. НАТО? Им выгоден безумный медведь, на которого можно указывать пальцем. Свой народ? Они хотели Силу, Порядок, пусть и ценой его рассудка. Никому не выгодно, чтобы Россия была жертвой. Жертвы – слабы. Жертвы – это повод для жалости. А жалость… Он медленно перевел взгляд с потолка на Украину. Склеры снова были безупречно белыми, но в глубине глаз – бездонный колодец цинизма и усталости. — …жалость – это роскошь для слабаков. И смертельный яд для таких, как мы. Тишина повисла, густая и тягучая. Потом Россия пошевелил пересохшими губами. Голос был хриплым, слабым от потери крови и химии, но каждое слово било как ножом, обваренным в кислотной насмешке: — Хули не добил? Украина вздрогнул, словно его ударили током. — Захотел еще трахнуть? Слова висели в воздухе, как ядовитый газ. Грязные. Унизительные. Намеренно подобранные, чтобы ранить, оттолкнуть, превратить сочувствие в гнев, а стыд – в ненависть. — Сраный инцестник. Последнее слово прозвучало особенно тихо, особенно отвратительно. Удар ниже пояса. В самое больное. В память о тех днях, когда они были братьями, а не врагами. В попытку осквернить даже ту каплю крови, что сейчас текла в его венах. Россия ждал. Ждал, когда Украина взорвется. Ждал удара, плевка, крика. Ждал, чтобы снова укрыться в знакомой крепости взаимной ненависти. Чтобы эта невыносимая ясность, принесенная чужой кровью, эта правда о его жертвенности, наконец разбилась о стену привычного ада. Украина не двинулся. Лицо его было пепельно-серым. В глазах не было гнева. Только глухая, всепоглощающая усталость. Усталость от войны. От кошмаров. От брата, который предпочитал быть монстром, чтобы не быть жертвой. — Потому что ты мой брат, – выдохнул он так тихо, что это было почти неслышно. – Даже когда ты вот такой. Даже после всего. Россия фыркнул – короткий, резкий, пропитанный ядом звук. Словно слова Украины о братстве были не болью, а назойливой мухой, которую отгоняют. — Ты сам первым старался от меня отделиться, – его голос звучал не как крик ярости, а как усталая констатация. Хриплый, но четкий. Как будто он разбирал ошибки в старой тетради по истории. – Забыл про свои провокации? Идиот. Он повернул голову на подушке, его белые, все еще слишком ясные глаза впились в Украину. В них не было безумия. Был холодный, уничижительный расчет. Как учитель туповатому ученику: — Когда говоришь, что твой сосед – псих, нужно держать рядом с дверью топор. Пауза. Взгляд буравил. – А ты? Ты либо не верил в свои слова и считал, что я не способен на такое… Он усмехнулся, обнажив едва виднеющиеся острые клыки. – …либо идиот. Либо оба варианта. Звучало это как отчитка. Как в детстве, когда УССР не мог решить задачу, а РСФСР терпеливо (или не очень) объяснял, где тот тупит. Только ставки теперь были не на оценку, а на жизнь и смерть миллионов. И тут – прорыв. В его глазах, таких ясных, таких страшных в своей временной трезвости, мелькнула паника. Микроскопическая. Мгновенная. Прямо на слове "брат", которое Украина бросил ему как спасательный круг. Как будто это слово прожгло временную броню цинизма. Он резко отвел взгляд, к стене, к белой трещине, которая теперь казалась глубоким шрамом. — Я лишь забираю то, что предложит мне, – выдавил он коротко. Никаких длинных речей про "историческое право", "собирание земель" , "волю народа". Ничего. Как будто забыл выученный текст. Как будто сбросил маску оратора, и под ней остался... изможденный, отравленный циник. Он вдохнул – резко, как будто воздух обжигал легкие. В этом вдохе слышалось неверие. Неверие в тот самый бред, который он годами нес как знамя. Как будто он впервые увидел абсурд: что куски земли, горы щебня и реки крови – это не "глубокий смысл", а больная фантазия. Фантазия, в которую он сам перестал верить где-то между уколом и падением в безразличие. Но признать это? Никогда. Лучше ненависть. Лучше яд. Он резко повернулся обратно к Украине, глаза снова стали ледяными щелями, скрывая ту секунду паники. Голос сорвался в хриплый, сдавленный шепот, полный презрения и чего-то еще... отчаяния? — Так что завали свое ебало. Последние слова не были криком. Они были приговором. Разговор окончен. Правда (о наркотиках, о "непонятном", о братской крови в его венах) – неприемлема. Ясность – невыносима. Вот этот последний, отчаянный акт падения:

***

Чувство вины – тяжелое, гнилое, знакомое – навалилось на Россию, как бетонная плита. Не послевоенное. Старое. То, что он давил годами, десятилетиями, тоннами лжи, речами о величии, химическим туманом. И вот оно прорвалось, подогретое чужой кровью в венах и этим невыносимым взглядом брата, который знал. Он попытался приподняться на локтях. Мышцы горели, раны на виске и ниже пояса вспыхнули адской болью. Надо было бросить что-то циничное. Острым. Убийственным. Ударить Украину словом, чтобы отогнать эту... эту жалость, что висела в воздухе гуще запаха антисептика. Чтобы снова стать Силой, а не жертвой на лазаретной койке. Признаться? Признаться, что он смутно помнит, как подписывал бумагу о вторжении? Что подписывал ее дрожащей рукой, когда желтые склеры застилали мир, а "непонятное что-то" гудело в черепе приказом? Признаться, что каждый день слал запросы разведке: "Жив?" Не о стране. О брате. Признаться, что дал ЕР слишком много власти не из расчета, а потому что сам уже не вывозил груза решений, груза вины за прошлое, за настоящее, за то, что превращался в монстра? Нет. Подавить. Как всегда. Возможно, мешала кровь Украины в его венах – чужая, чистая, напоминающая о том, что когда-то они были людьми, а не символами на карте. Он с хриплым стоном, больше похожим на рычание, рванулся сесть. Неудачно. Голова закружилась, мир поплыл. Все горело, но особенно там внизу – унизительное, жгучее напоминание о том, что произошло в бункере. О его беспомощности. Приборы – датчики ЭКГ, пульсоксиметр – замигали тревожно, запищали. Русский безжалостно вырвал липучки и датчики с груди, с пальца. Провода повисли, как удавки. — В следующий раз сделай это, когда я буду в сознании, – его голос был плоским, как лезвие ножа. Ни злобы, ни боли. Пустота, прикрытая цинизмом. – Подскажу, куда вставлять. Пошлость прозвучала как последний бастион. Попытка опошлить собственное унижение, превратить его в грязный анекдот. Чтобы не чувствовать. Чтобы Украина возненавидел его снова, а не видел эту... эту жалкость. И он попытался встать. Безумие. Ноги подкосились. Он ухватился за тумбочку, опрокинул стакан с водой. Как он уйдет? Тело – разбитое, отравленное, обескровленное. А за дверью – целая армия врага, жаждущая увидеть его в цепях. Украина наблюдал. Не останавливал. Его собственное сердце сжалось от горького прозрения: Раньше он казался тупым агрессором. Марионеткой системы. Теперь... теперь он делает это специально. Цинизм. Оскорбления. Попытка уйти на верную гибель. Все – чтобы заставить ненавидеть. Чтобы Украина не смел жалеть. Чтобы стереть этот миг слабости, эту перелитую кровь, это знание о белых трещинах и "непонятном". Россия сделал еще один шаг, шатаясь, как пьяный. Рука сорвала со стены дезинфицирующую лампу – хлипкое оружие отчаяния. Его глаза, снова наливаясь желтизной (химия возвращалась? или просто бешенство беспомощности?), метнулись к двери, к окну – искали выход там, где его не было. — Сядь, – тихо сказал Украина. Не приказ. Не угроза. Констатация. – Ты никуда не уйдешь. Россия обернулся. Лицо было искажено не злобой, а чем-то худшим – паническим, животным страхом перед тем, что его видят. Видят сломанным. Видят без лжи. Видят тем, кто он есть под химией и фанфарами. Он швырнул лампу в стену. Пластик разлетелся осколками. — Я не просил тебя спасать меня, сука! – крик сорвался, хриплый, надрывный, детский. Не голос Империи. Голос загнанного в угол зверя, который предпочел бы смерть жалости. И в этом крике, в этом жесте бессилия, Украина наконец увидел всю правду: Победа над этим... не стоила ни одной капли крови. Это было не триумфом. Это было бесконечно грустно.

***

Россия не боялся плена. Он боялся долгого отсутствия. Не потому, что боялся за себя. Ему было плевать. Он уже давно перестал быть человеком – стал функцией, системой, механизмом. Его тело могло истекать кровью, его разум мог тлеть в химическом тумане, но пока он дышал – РФ держалась. Но если он исчезнет – кто сдержит ЕР? Мало ли что тому в голову придет. РФ уже несколько раз отодвигал его от ядерной кнопки, мягко, исподволь, пока еще сохраняя контроль. Пока еще. Но если его не будет? Если Украина не отпустит, если затянет допросы, если решит использовать его как козырь – что тогда? ЕР не станет ждать. Россия попытался встать снова, игнорируя боль, игнорируя то, что сделал с ним брат, игнорируя стыд, который грыз его изнутра. — Ты не понял, да? – его голос был хриплым, но четким, без истерики. – Мне не до тебя. Он не угрожал. Он констатировал. — Если я не вернусь – твои города станут пеплом. Не потому что я хочу. А потому что меня не будет, чтобы остановить это. Украина замер. Он ждал злости. Ждал ненависти. Ждал "Россия никогда не сдастся!" Но это было хуже. Это было правдой. Россия не дрался за свою свободу. Он дрался за возможность остановить то, что хуже него. И Украина вдруг понял, что его победа – это не конец. Это начало чего-то страшного. Тишина. Россия стоит в дверях лазарета, опираясь на косяк. Кровь сочится из-под повязки на виске, белые трещины на коже кажутся глубже, чем были. Его дыхание хриплое, но уже ровное – как будто даже в полумертвом состоянии его тело помнит: надо держаться. Украина не останавливает его. Не зовет охрану. Он сидит на табурете, руки сжаты в кулаки, ногти впиваются в ладони. — Неважно, что между нами произошло, — говорит Россия, не оборачиваясь. Голос тихий, но четкий, без злости, без пафоса. — Война продолжается. Украина молчит. — Продолжается, пока один из нас не падет. Не "пока не победим". Не "пока не сдадутся". Пока не умрет. Потому что они перешли ту грань, где можно просто остановиться. Где можно сказать: "Хватит". Где можно просто разойтись. Они связаны теперь. Кровью. Ненавистью. Стыдом. И если один останется стоять — другой должен лечь в землю. Россия делает шаг в коридор. Шатается. Но не падает. — Пока люди не устанут... — бросает он через плечо. — Как устали мы. И уходит. Не бежит. Не скрывается. Идет — медленно, тяжело, оставляя за собой кровавый след на сером бетоне пола. Украина не преследует. Он просто сидит. И ждет. Ждет, кто из них первым сломается окончательно.
28 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (3)