Осенний пожар, два сердца внутри
Куда мне теперь бежать? Магритт и Фон Триер
Как жаль, мы уже договорились
Что больше никогда об этом не заговорим
«Осенний пожар», Zoloto
Февраль 1978, Ленинград Серёжа понял, что что-то не так сразу, только шагнув в темное пространство зала. Было непривычно тихо — а балет не приемлет тишины. Балет питается музыкой и разгорается от касания клавиш фортепьяно, а в перерывах между композициям тлеет благодаря ссорам между режиссером и танцорами, бесконечным правкам, необоснованному хохоту и аплодисментам. Сейчас в огромном пустом зале (а без единого человека в партере он казался действительно необъятным) Кировского театра были слышны только звуки ударов, с которыми танцор приземляется на пол. И злое «Да блять!» Это было неправильно, потому как ни один танцор не станет проситься на сцену просто затем, чтобы порепетировать ненавистные па. Это было неправильно, потому что у Серёжи сложились далеко идущие планы на вечер, а матерившийся на сцене Кондратий, по-видимому, оказался совсем не в настроении. — Привет, Кондраш. — Трубецкой мерно шагал между рядами, задевая рукой то одно, то другое бархатное кресло. Он уже успел переодеться после парной репетиции с солисткой, и теперь был больше похож на зрителя, чем на танцора. Только походка выдавала. — Что ты тут делаешь? — Рылеев злобным жестом откинул кудри с глаз и снова предпринял попытку сделать не получающийся элемент. Снова не получилось. — Прослышал, что ты подкупом и честными глазами выпросил у Анюты ключи от зала, и пришел полюбопытствовать, зачем это тебе. Уж точно не страх выступлений прорабатывать. — Серёжа остановился под сценой, но подниматься на нее не спешил, смотря на парня (своего парня) снизу вверх. Насквозь мокрая от пота майка очертила рельф рылеевского тела, и было в этом что-то даже более интимное, чем просто смотреть на раздетого догола Кондратия. Никто не должен видеть танцора на сцене неидеальным — в мокрой одежде и расстроенных чувствах. А вот Серёжа мог, и стоял тут, любовался тем, что так любил. — Отъебись, — Кондратий звучал зло, но за сильными эмоциями скрывалось что-то очень жалобное и потерянное. Трубецкой поднялся на сцену. — Что случилось, Кондраш? — уже тише и куда серьезнее спросил он, не рискуя подходить к Рылееву слишком близко, чтобы тот не закрылся окончательно. — Не твое дело. Серёжа знал, что надо дать Кондратию выплеснуть гнев — и уже тогда разговоры разговаривать. Они были вместе достаточно долго, чтобы Трубецкой успел немного разобраться в чужом взрывном темпераменте. Но не влезать под горячую руку не получилось — и пропитавшись жаром от этой руки, Серёжа начал закипать в ответ. — Ну да, мое дело ведь — быть свободным в нужные вечера и вовремя расстегивать штаны, а что происходит в твоей жизни — это, конечно не мое. Кондратий как-то враз затих, сжался и опустился на пол, смотря в пространство перед собой. Он глухо произнес: — Ты же знаешь, что я не это имел в виду. — Тогда скажи, блять, по-нормальному, что ты имел в виду, потому что я пришел сюда, чтобы пригласить тебя домой, но это может и подождать, если что-то нахуй не так. Закончив ругаться, Серёжа тоже выдохнул, взял Рылеевскую чашку с пола и опустился по соседству, делая два щедрых глотка воды. — Мне просто не кажется, что ты поймешь, — наконец, заключил Кондратий, отбирая свою воду. — Ну, ты уж объясни, я вроде не тупой, — Серёжа скользнул ладонью на чужое колено, мягко оглаживая его острый угол и смещаясь к напряженным мышцам. Кондратий только задумчиво смотрел в зал, но руку оставить позволил: значит, правда успокоился так же резко, как и вспылил. Рылеев-таки вывернулся из-под ласковых прикосновений и отошел к краю сцены. А нет, не успокоился. Он скрестил руки на груди, смотря куда-то вдаль — куда-то дальше третьего яруса балконов, кажется, даже куда-то дальше Ленинграда. — Понимаешь, Серёженька, когда я выполняю pas assemblé sauté, я хочу приземляться на обе ноги и хорошо чувствовать под ними сцену. Когда я смотрю туда, — он кивнул вперед, — я хочу видеть там что-то светлое. Но сегодня я теряю равновесие при каждом приземлении и не хочу поднимать головы. — И мы, конечно, не про балет, — глухо заключил Серёжа, не поднимаясь за ним следом, а только изучая напряженные лопатки под майкой и чувствуя, как чужое отчаяние передается и ему тоже. Вот оно, значит, как: — И почему тебе кажется, что я не в состоянии этого понять? — Потому что ты, Серёж, из тех, кто в этом мире устроен с комфортом. Тебе, если позволишь, пол сам идет навстречу, чтобы ты ушел в плие без единой заминки. Ты можешь возразить мне, что ты тоже зубами прогрызал себе путь к становлению премьером, и будешь прав. Ты даже скажешь, что тебе со мной будущее планировать не проще, чем мне с тобой — и тут я тоже не найду, что возразить. Но ты ориентируешься в этом пространстве и справишься, что бы здесь ни произошло. А я не понимаю, куда шагать дальше, чтобы не испортить весь танец. Или в глубине души понимаю, но просто туда не хочу. — То есть ты называешь меня приспособленцем? — едва слышно переспросил Трубецкой, и только затихшая злость снова всколыхнулась, сжимая горло. Он резко поднялся, в два шага преодолевая расстояние между ними и разворачивая Кондратия к себе за плечо. — Давай, скажи это мне в лицо, Кондраш. — Речь не о тебе, а обо мне, — он вывернулся из-под руки, делая шаг назад. — Я хочу не бояться будущего, но боюсь, и меня это бесит. Серёжа никогда так отчетливо не чувствовал, что Кондратий его на полголовы ниже, и в общем-то в плечах уже. Смотрел в темные, замутненные переживаниями глаза сверху-вниз, и хотел закричать, как сильно Рылеев прав и не прав одновременно. Но вместо этого снова сократил расстояние и поцеловал. Это не был обнадеживающий поцелуй, в этом жесте не было попытки обезболить — наоборот, в том, как Трубецкой столкнулся с чужими губами, было столько же импульсивности и едва сдерживаемой злости, как и в его голосе. Серёжа кусался, Серёжа притягивал его ближе, Серёжа хотел объяснить, что он чувствует без слов, потому что не знал, как о таком говорить. Отчаяние, с которым Трубецкой целовался, говорило: «Я тоже этого пиздецки боюсь». Сила, с которой он цеплялся за Кондратия, вторила: «Но, когда я с тобой, я боюсь этого чуть меньше». — Ты, — перемежая слова злыми поцелуями, выдохнул парень, — танцуешь так, будто несуществующий в СССР бог тебя в макушку поцеловал, и куда бы ты ни наступил в свой следующий шаг — так будет правильно. — Серёжа оторвался от его губ только для того, чтобы переключиться на чужую шею. Он оттягивал тонкую кожу зубами и тут же зализывал укушенные места языком, а Кондратий позволял делать с собой все, что угодно, тяжело дыша. — И у тебя будет распрекрасное будущее. Рылеев резко дернул его за воротник рубашки, заставляя оторваться от уже алеющей в нескольких местах шеи (ошибка, о которой они подумают позже) и вернуться к губам. Кондратий почти оголтело толкался своим языком в Серёжин рот, полностью перехватив инициативу и делая все, что ему вздумается. Трубецкой сжимал чужие бедра почти до синяков, притягивая ближе, запускал руки под майку и возвращался к так любимой им заднице Рылеева, а тот только активнее подавался вперед. — А если… — реплика Кондратия оборвалась тихим стоном: Серёжа запустил руку в его тренировочные лосины, проходясь длинными пальцами по привставшему члену. — А если нас попробуют этого лишить, мы пошлем всех нахуй и уедем, — пальцы Трубецкого дразнили в темп его словам, и Кондратий уткнулся носом в висок, рвано дыша. — Вот так вот просто? — было не до конца понятно, относится ли этот вопрос к предлагаемому плану или сексу, но ответом на оба предположения стал еще один злой поцелуй. Серёжина ненависть к патетическим вопросам Кондратия превратилась в ненависть ко всему, что эти вопросы породило. Он настойчиво подтолкнул Рылеева к стене за занавесом, чувствуя, как вместе с возбуждением в теле бурлит злость, способная разъесть его изнутри, если не найдет выход. Он встал на колени, одним движением стягивая с Кондратия лосины вместе с бельем, и эта одежда была его красным революционным знаменем. Сейчас он отсосет у Рылеева прямо за сценой этого огромного, очень красивого государственного театра — назло государству, которому это бы точно не понравилось. Но это была Серёжина жизнь, Серёжин Рылеев и Серёжин театр — и он будет делать с ними, что хочет. — Но если мы уедем… — с губ Кондратия сорвался неприлично громкий для такой чинной обстановки стон, и Серёжа крепче сжал руками его бедра, чтобы не подавиться, — …изменится только наша жизнь, а те, кто придет после нас, снова окажутся в этой ловушке. Серёжина рука перехватила член у основания и стала двигаться в том же темпе, что и язык. Это и был ответ: его мало волновали абстрактные, другие люди, для которых едва ли можно было что-то сделать. А вот сделать кое-что для Рылеева он мог даже прямо сейчас. Казалось, что Кондратий хотел спросить что-то еще, но слова так и не достигли губ — и, сдаваясь под чужим напором, Рылеев запустил руки в волосы стоящего на коленях парня. Это была просьба не останавливаться. И Серёжа не останавливался, вытрахивая из Кондратия и вместе с ним и из себя все мысли, кроме желания, чтобы это никогда не прекращалось. Похуй. Он не собирается до конца своих дней тихо стонать в подушку, сдерживаясь, чтобы никто не услышал лишнего. Серёжа довел Рылеева до оргазма несколькими уверенными движениями, и самому хватило всего пары касаний, чтобы распластаться на полу рядом со звенящей тишиной в голове. — Нам бы свалить отсюда, пока этого никто не увидел, — севшим на тон от стонов голосом пробормотал Кондратий. — Если бы было кому это услышать, уже услышали бы, — парировал Серёжа, приподнимаясь на локте и заглядывая в чужое лицо. Морщинки сомнений не ушли, но, кажется, немного разгладились, и на сегодня этого было достаточно. Конечно, проблемы такого рода никогда не решались сексом — но Серёже казалось, что они справятся. В конце концов, оба были способны на отменный pas assemblé sauté.